Сергей Сущий

Сергей Сущий

Все стихи Сергея Сущего

Август 1991: южное гадание

 

Карты старые лягут как веер…

Время рушит гранитные замки.

Песня 80-х

 

Карты веером лягут. Что ушло, что осталось?

Дама пик как цыганка, подмигнёт королю.

Утомлённое солнце нежно с морем прощалось,

мне немного взгрустнулось. Я хвілінку пасплю.

 

Вы шумите, шумите без тоски, без печали

надо мной пальмы Сочи, от темна до темна.

Время строит и рушит. Не горюй, генацвале, –

человек живёт дольше, чем народ и страна.

 

А я лягу прилягу, в тень магнолий цветущих.

Голубые вагоны катят в южную даль.

Край гасцінца старога, Беловежская пуща –

мне понятна твоя вековая печаль.

 

* * *

 

Какой русский не любит быстрой езды?..

Н. Гоголь

 

Буря мглою вёрст на двести,

вихри снежные крутя,

только гордый буревестник

то заплачет как дитя,

то как путник запоздалый

пену волн крылом собьёт;

чёрной молнией о скалы…

Жирный пингвинячий род

 

меж утёсами теснится

и в окошко к нам стучит.

Чайки прячут в пену лица.

Буревестник – страшен вид! –

он кричит: «Атас! Полундра!..»

Крыльев мах на всю страну.

«Увезу тебя я в тундру.

Увезу тебя одну!

 

Ты увидишь – я бескрайний…

Где же кружка, наконец?!

Выпьем и махнём до рая –

недалече тут, мин херц.

Водки ли, киндзмараули,

гей-славяне и не гей…»

Пусть сильнее грянет буря!

Сердцу будет веселей!

 

 

* * *

 

В один и тот же миг, в одной и той же мере

ты юноша-старик и Моцарто-Сальери.

Порочный и святой, флегматик и холерик,

горяче-ледяной, как Моцарто-Сальери.

 

Шериф и Робин Гуд, судья и Чикатило,

правдоискатель-плут, бессильная сверхсила.

Пан-атаман и жид, плебей и герцог Сфорца.

Ты мёртв и вечно жив, и вновь Сальери-Моцарт.

 

Как снайпер и мишень, убийца и убитый,

Аль Каида – Ми-Шесть. О, сколько раз мы квиты

с тобою были, да ещё раз будем после.

Трюфель и лебеда; в гостях ли, на погосте

воздастся по делам, по образу и вере.

А как – подумай сам, мой Моцарто-Сальери.

 

* * *

 

Серебряные свадьбы, душевный разговор…

 

Вечер, кухня, лампочка в сорок ватт;

чай остывший с мятой и чабрецом.

Красота – это женщина в пятьдесят

с бесконечно усталым, родным лицом.

Память жизни – морзянка, сплошной пунктир.

россыпь крошек былого запавших в мозг.

Что им врать – добротой не спасётся мир.          

Двое, кухня, проблем нерешённых воз.

 

Нарисованная золотым мелком,

как подсолнух, луна за окном растёт.

Сорок ватт не мигают. Молчать легко.

На двоих полвека – сказали всё.

Вот и славно. А славно, к чему слова?

Надо жить, как жили, в один конец,

с путеводной надеждою в сорок ватт,

что в конце дороги ждёт Сын-Отец.

 


Поэтическая викторина

* * *

 

Невыносимая лёгкость бытия

Милан Кундера

 

Виноградную косточку в тёплую землю зарою.

И пускай не равнина и климат предельно иной,

поцелую лозу, повторю вслед защитникам Трои:

«Потому что нельзя быть на свете красивой такой…»

 

Потому что нельзя, но привычно лететь по спирали

в эту невыносимую лёгкость и спать наяву.

Альпинистка моя, скалолазка моя, моя Дали –

объясни мне, зачем на земле этой вечной живу?

 

Я прошу – белый буйвол, орёл и форель – три скитальца,

чуть помедленнее, не указчики вам кнут и плеть…

Но по клавишам жизни несутся безумные пальцы,

и простому тапёру за ними уже не успеть.

 

* * *

 

Д. Хармсу

 

Выйдет Пушкин, жахнет водки,

ворот на косоворотке                     

разорвёт и крикнет: «Любо,

любо, братцы, жить!..»

А за ним товарищ Сталин

гладко выбрит, генацвален

спросит: «Ты троцкист – голуба?                         

Ладно, не дрожи».

 

И тотчас бордовый Ельцин

гаркнет спьяну: «Танки, немцы,

то есть, значит, немки, танцы –

веселись народ…»

И пойдёт плясать деревня

под Калугою и Тверью,

вытоптав под ноль все шансы

выспаться за год.

 

Что ж вы, братья-санкюлоты,

мне, последнему из роты,

не даёте спать как надо

с ночи до утра?!

Повторю за Хармсом Даней,

нам не нужно бурь в стакане;

или рая, или ада.

Только б дурака

 

стало меньше по округе –

в этом суть, друзья-подруги.

Если мир и безнадёжен,

помните о том,

что в его сплошном тумане

есть всегда наперсник Дани –

маленький, курносый ёжик.

Ну и конь в пальто.

 

* * *

 

Два алтына, три полушки,

пустота гнезда кукушки,

от пол-литра до чекушки –

весь диапазон

жизни старшего медбрата.

Номер шесть его палата.

За окном лоскут заката,

кислород, озон.

 

Мимо трёх больничных пассий

в белой стиранной кирасе,

он идёт огромен, красен,

строг, как Мойдодыр.

А вокруг – болезни, смерти;

справа ангелы, а черти

слева. Словно на мольберте

замер горький мир.

 

Но не замирает слово.

Много числится плохого

за медбратом. «Что ж такого? –

возражает век. –

Да – угрюмый, красный, тучный,

но как все вы – хуже-лучше;

современник и попутчик,

просто имярек.

Быть плохим – уже расплата.

Номер шесть его палата.

Он не больше виноватый,

чем земля и снег…»

 

Слеплен из паскудной глины,

ни жены, ни дочки/сына.

Коридор больничный, длинный;

где душа, где плоть?..

Он идёт – боец Минздрава,

на плече чертей орава,

но за третьей дверью справа

ждёт его Господь.

 

* * *

 

Как ныне сбирается вещий Олег

Отмстить неразумным хазарам…

А. С. Пушкин

 

Доныне взбирается бедный Олег,

белы его кудри как утренний снег.

Но горе – не горе, когда от ума.

Да здравствует солнце, да скроется тьма!

Мы дети рабочих, кузены крестьян –

скажи мне, кудесник, в чём жизни изъян?

 

Что годы грядущие вечно во мгле,

а жребий подвешен на тонкой сопле?

Что пили на совесть, гуляли на страх

и яблочко песню держали в зубах?

Что много хотелось, да мало далось

под флагом российским и русским авось?

 

Лежит США за морями семью,

здоровый левак укрепляет семью.

Но кошки скребутся, урчит в животе;

и песни, что пелись – пропелись не те.

Пируешь с дружиной, на бреге сидишь,

вставляя в свой ноут CD/DVD,

 

чтоб вновь чередой промелькали они –

знакомые лица, минувшие дни.

Ты летопись эту забыл наизусть,

зачем же на сердце вселенская грусть?

Как медленно сходит румянец лица…

 

Отряд не заметит потери бойца.

 

Если б…

 

Лучше всех обо мне

Написал бы, конечно, ты…

А я, нерождённая, жмусь лбом

В пыльно звенящие стёкла.

И. Мудриченко

 

Лучше всех обо мне написала бы ты,

нацарапала б карандашом:

молоко на губах и боязнь высоты,

мелочь дней и судьбы шепоток,

 

всё, что влезло по горло, и всё, что стесал

мимоходом планиды резак.

Что там было со мной от начала-начал?

Первый шаг, первый класс, первый загс…

 

Трудно жизнь перечислить? Пускай, мне не лень –

каждый миг повторить я бы смог,

если б ты не пошла в абортарий в тот день,

а потом родила меня в срок.

 

 

* * *

 

Жили б вечно, если б не кончались краски,

переборы-песни, пересуды-сказки.

Двадцать или сто раз о любви до гроба,

о земле, где сторож утонул в сугробах,

обнимал берёзку, долго дрался с клёном;

где мурлыча «Тоску», древний кот-учёный

в сапогах при шпаге, в голубом мундире,

пишет на бумаге о себе и мире,

 

об отце и сыне, прочих домочадцах;

о мечте рябины к дубу перебраться.

Двести или сто раз об одном и том же –

простенькая story о царе и бомже.

У судьбы забота – бить нас по макушке.

Может оттого-то, может потому что

шепчут души наши, покидая тело:

«Клён ты мой опавший, клён заледенелый…»

 

А без тела легче. Тяжкая работа –

жить на свете вечно. Может оттого-то

жизнь ли, смерть ли, обе – бьют нас влёт дуплетом,

чтоб спалось в сугробе до весны, до лета.

 

* * *

 

Открылись вещие зеницы,

Как у испуганной орлицы…

А. С. Пушкин

 

Как жил? На всё хватало сил –

амиго был и генацвале,

шаланды, полные кефали,

Днепром в Черкизово возил;

был боцманом семи морей,

пил с чижиками на Фонтанке.

Пять раз входил в Берлин на танке,

кормил в Париже голубей.

 

Во глубине сибирских руд

и по тверскому околотку

запомнили мою походку,

и пальцев семиструнный труд.

Разрушил Карфаген и Рим,

вставал проклятьем заклеймённый;

плясал гопак, сиртаки с клёном…

Но шестикрылый серафим

 

встал предо мною… Одинок

я спал в долине Дагестана,

пока не затянулась рана,

и рукава семи дорог

легли к ногам. «Вставай пророк.

Закончились твои баклуши –

глаголом жги сердца и души…»

Но шагу я ступить не мог.

 

Был виден ангелов полёт

и ощутимо прозябанье

лозы далёкой, в океане

подводных гадов плавный ход.

И угль в груди пылал, в устах

змеилось медленное жало.

Но тело быстро покрывало

колючей порослью куста…

 

Ко мне и птица не летит,

и зверь нейдёт. Лишь чёрный ветер

опутает предплечья сетью,

и захлебнётся, закипит.

Но человека человек

пошлёт ко мне однажды взглядом.

И станет высшею наградой

та встреча, пусть одна на век.

 

Возьмёт он от меня смолу

и ветвь с увядшими листами.

И вскоре убедитесь сами,

как в мире тяжко станет злу.

А я останусь на посту

в пустыне чахлой, раскалённой;

под высохшей корой – зелёный,

небесного в земном пастух.

 

* * *

 

Но пока мне рот не забили глиной,

Из него раздаваться будет лишь благодарность.

И. Бродский

 

Колёса диктуют вагонные,

Где срочно увидеться нам…

Советская песня

 

Как любим тополиный, вязевый

беспредел соловьев и ворон –

СССР, Русь, Россия, Евразия,

затопившая горизонт.

Низкий дом без меня ссутулился,

старый пёс понял – я не вернусь,

потому что не дом и не улица –

стал мой адрес Советский Союз.

 

…Кочевал заказной передачей,

притчей был каждый вечер-рассвет.

Принимала меня неудача,

посылала удача привет.

Диктовали колёса, где срочно

и не срочно увидеться нам.

Чакры и мануальные точки

разлеглись по чужим городам.

 

Доверяя себя новым суткам

(не до гимнов, доносов, сатир) –

я стихов не читал институткам,

не глушил с хулиганами спирт.

И пускай в Ганимедовой чаше

русский сорокоградусный яд –

сердце к старости бьётся всё чаще,

километры летят и летят.

 

Оглянёшься – немерено длинный

путь – начало завилось в конец.

Но воронкой прожорливой глины

не затянут – уже молодец.

От Днепра до Курил и Китая,

что теперь выяснять: та, не та –

узнаю тебя жизнь, принимаю

со щитом, на щите, без щита.

 

* * *

 

Курила приму, семечками щёлкала,

катая русский задом наперёд,

жила страна, Рождественскими ёлками

и Шаболовкой каждый новый год

встречая. Это чудо-поколение,

где позывными: БАМ, агдам, Афган.

Я был по пояс, по колени в нём.

И вот стою один. Не сплю, не пьян.

 

Где та страна, её сыны и дочери,

приёмные с плешивым Ильичом?

Где луноходы, Брежневы и очередь

до горизонта, споры ни о чём?

И вечность, что светилась поллитровкою

на каждом нашем праздничном столе?

Пусть марафон промчался стометровкою,

утрамбовав в полгода сорок лет.

 

Но, рассыпаясь на цветные атомы,

не мог тот космос сгинуть без следа.

Ответа нет... И только кровь накатами

в висок:  «мы здесь, мы вместе навсегда…»

 

Лето, птицы...

 

1.

 

Лето, птицы… Непогода –

состояние души.

Верно, сердцевина года.

Подняла крыло природа.

Любишь музыку? – Пляши!

 

Дождь гуляет вдоль по жести,

виноград кипит в саду;

тарабанит, словно двести

барабанов, честь по чести

встретить пьяную орду

 

ливня, подкатились к окнам.

Горлом жизнь идёт! Смотри

как по стеблям и волокнам

то на выдох, то на вдох нам,

то снаружи, то внутри

 

плещет небо мокрым звуком –

пробуй голос, торопись!..

Будет всем другим наука –

по колено новым брюкам

пересёк ручей и ввысь,

 

словно крупная ворона,

поднял свой костяк, помчал

по улитке небосклона

к средоточию циклона –

в высь, к началу всех начал!

 

2.

 

Непогода, птицы, лето.

Состояние души –

много сил, да мало света.

Отмахнувшись от совета,

на последние гроши

 

я купил себе гитару.

У раскрытого окна,

отхлебнув с утра нектару,

с шестиструнною на пару

мы сидим, и нам видна

 

вся окрестность – трубы, крыши…

Время сделать сольный взмах,

чтобы ниже или выше

птицы, дерева, афиши…

На семи своих волнах

 

полилась в окно музыка –

на июльский вертоград.

Пусть, как прежде, вяжет лыко

из обрывков лая, крика,

смеха и пивных рулад.

 

Я из пригородной свиты

в запредельный окоём

выпал, и теперь мы квиты –

он своё, я о своём.

 

3.

 

Лето, ливень… Мне приснится,

что тебя пытаюсь звать.

Но подъемлет гром денницу

и за ливнем растворится

домик с цифрами пять-пять.

 

Домик, где гостит шиповник,

где пятнадцать лет назад

мне шептали: «Милый школьник,

ты не муж и не любовник,

ты ни в чём не виноват.

 

Слишком молод – в эту стену

не забить тебе гвоздя;

не тебе придти на смену

двухэтажному шатену...»

Но пятнадцать лет спустя

 

непогода, словно птица,

ворвалась в твоё окно.

Мокрый след на половице –

ты не знала, что случиться

может так. На полотно

 

простыней твоих три капли

упадут как три зерна.

Были силы, да иссякли.

В жизни раньше, чем в спектакле,

цепь сюжетная ясна.

 

В бубен ударяет туча,

прочищает голос гром.

А когда, сверкнув блескуче,

молния кивком гадючьим

в грудь ужалит окоём,

 

охнет небо как при пытке.

И проснусь я в тот же миг,

мокрый до последней нитки,

около твоей калитки –

там, где дождь меня застиг.

 

Малая элегия Джону и Иосифу

 

Джон Донн уснул, уснуло все вокруг...

Иосиф Бродский,

«Большая элегия Джону Донну»

 

В седьмом часу стемнело за окном.

Джон Донн уснул, уснул Иосиф Бродский.

Они забылись самым крепким сном.

А я на ужин макарон по-флотски

отведав, чутко слушаю страну,

точнее звуки, что приходят извне.

Но понимаю, что сейчас усну,

как все уснули в той и этой жизни.

 

Уснул окрестный город, лес, поля.

В медвежью полость завернув границы,

спит север, в море два-три корабля

не в силах на волне пошевелиться.

Россия спит, душа её и ум

своим разладом больше не тревожат.

Спят депутаты бесконечных Дум

и самой главной думной Думы тоже.

 

Спит мелкий лес над вечной мерзлотой,

над тундрой спит полярное сиянье.

И Президент, забыв, кто он такой,

сняв палец с кнопки спит, одно желанье,

известное до рвоты, загадав.

Под ним подушкой – чёрный чемоданчик.

Спят часовые, воинский устав

забыв; спит прошлогодний одуванчик.

 

И прошлогодний снег в сугробах спит,

французским висельником на века воспетый.

Спят мертвецы, и кожный дерматит

тревожит их не больше, чем наветы,

так отравлявшие когда-то жизни срок.

Всё кончилось и вновь не повторится.

А если б кто-то повториться смог,

то ненавидел бы другие лица.

 

Спит Диоген, свою свечу задув.

Ракеты спят на дальнем полигоне,

спит рэкетир, калачиком свернув

свой неподъёмный торс, спит вор в законе.

И без закона спит – он на своей

земле сейчас. Все остальные – гости.

Россия спит, забыв своих детей

в домах, казармах, тюрьмах, на погосте.

 

Но я их помню, я их не забыл.

И счёт веду, и пальцы загибаю,

перечисляя всех по мере сил,

но списку этому нет ни конца, ни края.

Спит Березовский – вечный олигарх,

спят генералы на кремлёвских дачах.

Спят Ян, Иван, Абрам и Аристарх.

Россия спит. А было ли иначе?

 

Никто не знает. Всюду слышен храп,

лишь иногда смягчённый слабым стоном.

А с облаков к земле протянут трап

для каждого и всех – всех миллионов,

уснувших на земле. Лишь протяни

ладонь, затылок приподняв с подушки.

Но нет таких... Далёкие огни

трепещут на ветру, кустов макушки

 

облиты кисло-сладкою луной.

И трап уходит. А потом и звёзды

гуськом уйдут одна вослед другой.

Как рано на земле ещё, как поздно.

Пора и мне, пора уже и мне

закрыть глаза. Но я упрямо медлю.

И две звезды, забытые в окне,

всё тяжелее отливают медью.

 

Одна – Иосиф, а другая – Джон.

Когда я их встречаю сонным оком,

они меня дуплетом, в унисон

насквозь пронзают животворным током.

Иосиф, Джон – что я могу сказать?

Всё сказано, волшебным наговором

владеют только двое – Бог и мать.

Ни словом человеческим, ни взором

 

я не смогу вас успокоить там,

где, верно, нет успокоенья духам.

И только повторяю небесам:

«Да будет Космос вам обоим пухом».

Иосиф, спи, спи, Джон – ваш белый свет

чернилами стал для отдельной строчки,

вошедшей в человеческий завет,

который поколенья по цепочке

передают, минуя вброд века.

И сохранитесь вы в подлунном мире,

пока здесь живы будут. И пока

здесь хоть одна струна звенит на лире.

 

* * *

 

Не пылит дорога, не дрожат листы,

Подожди немного, отдохнёшь и ты…

И. Гёте

 

Ты мне скажешь тихо: «Добрый вечер!»

Я отвечу: «Добрый вечер, miss».

С. Есенин

 

Молодая, с чувственным оскалом,

много в ней полей лесов и рек.

Расскажи мне, скольких ты ласкала,

где так вольно дышит человек?

От Москвы до самых до окраин,

разве я немного не красив?

Человек своей судьбы хозяин –

ест салями, пьёт аперитив.

 

Но сурово брови мы насупим,

если враг захочет много раз.

За невесту-родину мы в ступе,

за неё – на ягодицу глаз.

Ничего, родная, успокойся,

с южных гор до северных морей,

не такой уж горький я пропойца,

и других я родин не имей.

 

Молодым у нас везде дорога,

старикам всегда у нас сюрприз.

Ты прошепчешь: «Подожди немного».

Я отвечу: «Ну, конечно, miss…»

 

 

* * *

 

Не думаю, что жизнь дана нам понарошку,

открыть и полистать туда-сюда, в качель.

Но каждый час её – такая, блин, окрошка,

а каждый день, вообще, сибирская метель.

Тем слаще проползти и раз, и два, и снова –

как диверсант-разведчик в будущее влезть.

И лист календаря там снять, как часового,

и утащить с собой в сюда, сейчас и здесь.

 

И повторять без счёта злые ходки эти,

ломая времена и ходики часов,

прожить сейчас и здесь два будущих столетья,

а повезёт – все пять, шепнув: «и был таков…»

в финале дней. Свернув цепь позвонков на вые

на триста шестьдесят, нырнуть вниз головой

туда, где не найдут ни почта, ни родные,

ни стаи докторов, ни женщина с косой.

 

* * *

 

Одно  неосторожное движенье и ты отец.

М. Жванецкий

 

Неловкое движенье, ты – отец.

А два неловких – дед уже наверно?

Пасутся в поле овен и телец,

до полночи работают таверны.

Жизнь обнимая, норовит под дых,

по шулерски меняя фарс на драму.

Как не любить красивых и больших? –

Килиманджаро или Фудзияму.

 

Пуститься в пляс, когда гопак-чардаш,

разбиться насмерть о шлагбаум тени.

Вечнокипящий муравейник наш

живёт своим единственным мгновеньем.           

Но там, на свалке всех времён и дел,

где слиплись пораженья и победы,

в кромешной мгле мерцают точки две,

что сделали тебя отцом и дедом.

 

* * *

 

Нет, весь я не умру,

Душа в заветной лире…

А. С. Пушкин

 

Нет, весь я никогда – особенно в заветном.

Не зарастёт тропа, которой друг-калмык

и всяческий тунгус, не думая об этом,

по языку сновать туда-сюда привык.

 

Нет, весь я нипочём. Хвалой и клеветою

промытый до кости; не барин, не холоп,

обиды не страшась, останусь сам собою,

торча из всех углов – александрийский столп.

 

Нет, весь я ни за что. Ни в коем, не дождётесь!

Нерукотворных арф и лир пополнив рать,

в полночный небосвод поставлю чёткий оттиск,

чтоб звёздному шмелю, что было собирать.

 

* * *

 

О, сладкая абракадабра

смолой стекающая с губ,

когда случайный номер набран

и отпечатался в мозгу

высокий голенастый голос,

что с места, с полного нуля,

в планиде образует полость,

в которой будем – ты и я,

 

как в патоке медовой пчёлы,

забытые календарём.

И льётся в сердце голос голый,

янтарно застывая в нём.

Мне расстоянье не помеха,

я вижу уголок плеча

и горло длинное от смеха,

овал щеки и невзначай,

 

расстегнутую блузку, юбку

и всё, что спрятано под ней…

О, как же страшно бросить трубку.

Но продолжать ещё страшней.

 

* * *

 

Облако плывёт, шагай и ты.

Горизонт поодаль, торопиться

смысла нет, с орлиной высоты

голубь-воробей уже не птица.

Ну а ты подавно. Молод, стар –

разбери поди. Но если свистнет

рак на горке, вспомнишь – двадцать пар

стоптанных кроссовок – время жизни.

 

Аты-баты, двести вёрст не крюк.

Двигайся, служивый, по границе

между было-будет, север-юг,

лево-право, журавель-синица.

Плоть переживёт и день, и век,

а душа у всех бессмертной ковки.

Но определяясь на ночлег,

не снимай двадцатые кроссовки.

 

* * *

 

Гляжу – поднимается медленно в гору

Лошадка, везущая хворосту воз…

Н. Некрасов

 

Однажды в студёную зимнюю пору –

«зачем нам поручик, чужая земля?..» –

шептал мне Голицын, а может Суворов,

а может быть Пушкин; короче – земляк.

Во сне третьи сутки пылали станицы,

скакал по степи мужичок с ноготок.

Потелось дождями, не зналось, что спится,

зубами зажав простыни уголок.

 

Откуда дровишки, корнет Оболенский?

Не падайте духом, тем паче – с седла,

когда: «Хенде хох!» – закричат по чеченски.

Пускай бронепоезд застыл как стрела,

пусть девочки наши достанутся красным –

зачем нам, поручики, хворосту воз?

«Ну, мёртвые!» – рявкнет шаляпинским басом,

рванув из коммуны в Стамбул паровоз.

 

Раздача патронов по званью и чину.

Эх, русское солнце, всем низкий поклон…

Проснёшься в поту, в полушубке овчинном.

Полковник Некрасов нальёт самогон:

«Пиши объясненье. Четвёртого веку

я из лесу вышел в мороз. Опосля…»

 

Но в сердце ударит топор дровосека –

пусть больше не снится родная земля.

 

* * *

 

Отговорила роща золотая…

С. Есенин

 

Мне кажется порою, что солдаты…

Р. Гамзатов

 

Отговорила роща по приказу,

застыла с непокрытой головой.

Они легли от Бреста до Кавказа

песком, суглинком, камнями, травой.

Нет никого – ушли, остались в прошлом,

все те, кто думал, сжавши автомат:

«Вот и пора. Прислуживаться тошно,

а послужить на совесть каждый рад…»

 

И послужили. Затянулся в шрамы

четыре года клокотавший ад.

Опять всю осень роща как реклама

огнём пылает. Лишь один солдат

бредёт с тех пор в пробитой пулей каске,

навеки перепутав жизнь и смерть.

И всей Руси костры рябины красной

его не в состоянии согреть.

 

Но повседневной жизни глаукома

скрывает это лунное кино –

он движется прозрачный, невесомый,

заглядывая в каждое окно.

Нам зябко. И мы думаем, что ветром

надуло холодок под воротник;

но знает сердце каждого, что где-то

и днём, и ночью; в этот самый миг

 

бредёт солдат по лесу или полю,

невидимый для всех, один как перст.

И только журавлиный треугольник

ему курлычет из пустых небес.

Нам было бы намного легче, проще,

когда б дождавшись, что дожди польют,

он шариком от запылавшей рощи

за журавлями полетел на юг.

 

Но надо так, чтоб не было напрасным

всё что случилось на земле людей.

И потому солдат в пробитой каске

бредёт по весям родины своей.

 

 

* * *

 

Только шашка во степи казаку подруга…

 А. Розенбаум

 

По речке медленной не доплывёт венок

до моря, и уйдёт на дно монисто.

В Европе холодно, в Италии темно.

Зато в степи кузнечик мускулистый.

Со свистом шашка срежет ползари,

и только пуля казака быстрее.

А севернее чуть – зима, острог, цари;

власть цепкая, как руки брадобрея.

 

Нет, не туда на вёслах струг летит.

«Когда бы не Елена…» – шепчут губы.

Ахейцы ли донцы – земля из-под копыт

и пахнет лёгкой смертью винный кубок.

Всё движимо любовью и войной –

как любо братцы жить, на Дон и Терек

гулять ватагою, терять друзей и в бой

скакать навстречу собственной потере.

 

* * *

 

…Под музыку Вивальди, Вивальди, Вивальди

 

…Ой, да не вечер, да не вечер

 

Под музыку Вивальди сорвали чёрну шапку,

сорвали ветры злые с восточной стороны.

Печалиться давайте, хватать себя в охапку,

родные и чужие, со всей большой страны.

 

Пусть есаул догадлив и разгадать сумеет.

Пускай, ой-да не вечер, спалось малым мало.

Мы огорчимся вряд ли тому, что жизнь мелеет,

зато устроим вече за праздничным столом.

 

И станет нам так ясно, что каждый не напрасно.

Да – не сносить нам буйных своих головы никак –

но жизнь всегда опасна, ужасна и прекрасна;

и каждый был патрульным любви печальной в такт.

 

И потому давайте, споём: «Ой, да не вечер.

Как врозь и адски мало осталось в жизни нас…»

Пусть есаул Вивальди, догадлив будет вечно,

мы всё начнём сначала. И так за разом раз!

 

* * *

 

Как сказать мне для прекрасной Лалы

По-персидски нежное «люблю»...

С. Есенин

 

Потому что с севера я что ли,

что луна там ярче в …надцать раз,

в слёзной влаге юга с лишком соли –

разъедает с непривычки глаз.

Потому что жил, живу, не зная,

что пророчат линии руки;

потому что снова самураи

перейдут границу у реки.

 

Потому что жизни самосвалы

грузят тусклой слипшейся рудой.

Три танкиста для прекрасной Лалы –

экипаж не в меру боевой.

Потому что уличный повеса,

золотом овса кормивший жён,

но однажды, выйдя к Волге лесом,

догадался, чей услышал стон.

 

Потому что… Просто потому что,

до тех пор как ласточкою стать:

«Ты жива ещё моя старушка» –

никому уже мне не сказать…

 

Почему?..

 

Потому что конец романа.

А может и нет.

Просто на этом месте

замер автор, задав вопросы,

забыв ответ.

Как и должно быть. Ведь если

ответить на всё и за всё,

то закончится всё.

Тебе хочется этого, друг?..

Вот и я не знаю.

Не разгадал до сих пор,

до конца не просёк –

может быть, лучше круг?

Пусть без конца и края,

 

пусть об одном и том же

(длиннее, короче –

это без разницы). Ведь

интересное только за точкой,

на которой романа твердь

оборвётся. А дальше слушай

автора, что внутри.

Он молчун, но он знает лучше,

знает больше пророков. И грим

 

прожитого совсем не помеха

тому, кто способен протечь

за любые преграды и вехи,

за мысль и земную речь;

туда, где ни дня, ни ночи,

ни образов, ни вещей…

 

Слушай автора точки –

всего, что в ней и за ней.

 

* * *

 

Моя смерть ездит в чёрной машине

с голубым огоньком

Б. Гребенщиков

 

Пуля вертится, дырочку ищет;

голубь воздух взбивает крылом.

Из кармана последнюю тыщу

ветродуем в зенит унесло.

Дохнут зайцы в лесу, следом волки;

воробьи улетают на юг.

По окрестностям бродят дефолты

и уснуть по ночам не дают.

 

Спились Лёха, Илья и Добрыня,

а БГ распевает о том,

что смерть едет на чёрной машине.

И она с голубым огоньком.

Нет спасенья земле и в бессилье

повторяется детское «брысь...»

Обложили, как нас обложили!

Но соломинкой утлая мысль,

 

что твой правнук спустя пять столетий,

будет сброшен с дороги в кювет

той же самой сплошной круговертью

мировых злоключений и бед.

Наблюдая за ходом распада,

как последние рушит мосты

наступленье тотального ада,

он как прадед его (то есть – ты),

 

выпьет медленно сто или двести.

Ну и далее, до пятисот.

И в свинцовой груди поднебесья

световое отверстье мигнёт –

Ариадна ли, Ангел-хранитель

или водки спасительный дар…

Если двигаться – то по наитью,

как дыханье, как ветер и пар.

 

Раздвигая пространство и время,

удивляться всё новым местам.

До чего неуёмное семя,

до чего неизбывный ты сам!          

Программист человеческой масти

знал какой апейрон* в нас вдохнуть –

чем обильней страстей и напастей,

тем верней и упорней наш путь.

 

Вьётся век между миной и миной.

Но сверкает космический дом.

И плутает по весям машина

с голубым-голубым огоньком.

--

* Апейрон (греч. ἄπειρον, «бесконечное, беспредельное») —

понятие введённое Анаксимандром,

означающее неопределённое, беспредельное

и бесконечное первовещество.

 

* * *

 

Скажем, не везёт с погодой

осенью, зимой и летом;

с ростом и лицом (с породой);

со страною и планетой.

Стало быть, приметен тем, кто

всё и вся распределяет

и мастит кому-то в центре,

а кому-то стелет с краю.

 

Но когда судьбы наручник

вновь врезается в запястье,

«До чего же ты везунчик, –

повторяю. – Что за счастье,

так нежданно объявиться!

Вынырнуть дельфином, чайкой

взвиться ввысь. И длиться-длиться –

с рядовой земною пайкой –

 

длиться (пусть на солнце пятна!),

длиться – если держит/носит,

до того, как вниз обратно,

по над тем, что до и после.

 

* * *

 

С свинцом в груди и жаждой мести,

Поникнув гордой головой...

М. Лермонтов

 

Скажи-ка дядя – ведь недаром

во глубине сибирских руд

судьба божественным нектаром

поэта потчует за труд?

 

Слуга царю, отец до срока,

умом и статью Демокрит,

заброшен к нам по воле рока,

он не от счастия бежит.

 

Его душа светлей лазури,

в руке перо и пистолет;

а он, мятежный, ищет бури,

поскольку в бурях он поэт.

 

 

Судьба судьбы судьбе…

 

1.

 

Жизнь прожить – не поле перейти…

 

Пускай не мал, вставая с жизнью вровень,

но слишком слаб, чтоб поле перейти –

пошёл, да и увяз, пустил в нём корень

на середине своего пути.

Так, вырастая над сетчаткой улиц,

судьбою окормленная душа

не городской вечнокипящий улей,

а прочерк своего карандаша

 

повсюду узнает – надёжный тест

на сопричастность времени-пространству,

когда ты сотней незнакомых мест,

противовесом их непостоянству

вдруг узнаваем – голосом, лицом,

походкою. Всё это – верной вестью,

что ты уже способен быть истцом,

ответчиком, присяжным; всеми вместе

 

на том суде, где можно смежить век

как веки – до утра или до срока

тех дней, когда известье-оберег

тебе доставит на хвосте сорока.

Всего пять строк, но – поздно, не прочесть:

откажет зренье Дориана Грея...

Что жизнь? – Она была и снова есть.

Вот поле перейти куда сложнее.

 

2.

 

Луна напишет твой портрет

в ночном стекле, прошепчет: «Милый...»

Ты жил в мажоре тридцать лет,

а вот теперь не стало силы.

К лицу поднимется ладонь

и дважды щёлкнет зажигалкой –

большого города огонь

от искры вспыхнет и русалкой

бледноволосой обернёт

витрину, угол перекрёстка…

 

Ты слишком долго шёл вперед –

присядь. В кармане звякнет горстка

монет: чем легче в кошельке,

тем неизбежней поступь чуда.

Рука протянется к руке

из никогда и ниоткуда.

А наплывающая боль –

есть посланное телом слово

о том, как сладостна юдоль

прошедшего пути земного,

как дорог мир нескладный наш.

Но то короткая заминка –

судьбы чертёжный карандаш

стирает мягкая резинка…

А утром дворник пожилой,

участок обозрев с укором,

сметёт последний оттиск твой

с другим насыпавшимся сором.

 

3.

 

Чутьё тебя хранит от скверны,

не выдаст Бог, свинья не съест.

Столетний тополь откровенно

при встрече складывает крест

и бьёт челом. Не озадачит

тебя нежданный поворот

планет; небесный аппаратчик,

на смену встав под Новый год,

 

не прекратит в двенадцать спьяну

твой торопливый пульс, а чуть

его замедлит – так, для плана,

чтобы потом, когда-нибудь,

ещё не скинув жизни плащик,

на всех углах материка

ты подписал: «благодарящий –

благодающим на века…»

 

4.

 

Жечь слова и бросать в тишину

И. Шепель

 

Жечь слова, словно влажные спички,

и бросать из окна в тишину,

не давать передышки вину;

и судьбе, как знакомой певичке,

раз в полгода дарить пять гвоздик.

Целовать обе ручки, не чая

в ней души; каждый раз различая

в её смехе свой сдавленный крик.

 

5.

 

Тебе ли, легкому как мячик,

в конторе банковской копытцем

стучать чечётку? Мальчик- с-пальчик,

всю жизнь пытавшийся напиться

от трёх кормилиц. Не тебе

стать патриархом этих улиц,

добившись в патоке-борьбе,

чтобы услужливо прогнулись

 

не только гордые враги,

но и друзья: «Моё почтенье!..»

Тебе ли в Дантовы круги

заглядывать орлиным зреньем?

К чему такая злая честь?

Другое будет много выше –

остаться тем, какой ты есть;

вернуться тем, какой ты вышел.

 

6.

 

Идущий силою не оскудеет,

летящий с высотою совладает.

Ты чувствуешь, какой нам ветер веет,

какие злые псы нам в спину лают?

Поёт терновник, залитый по пояс

холодным светом; радуется рыба,

укрывшись океаном; в прошлом роясь,

не замечаешь блох. Земная глыба

летит вперёд через пространство-время.

А мы с тобою – словно два жокея,

ступнёй за край цепляющие стремя,

шепча: «Россия, Лета, Лорелея...»

 

7.

 

Дорогу отмерит идущий,

пространство покроет летящий.

Прошедший сквозь райские кущи

осилит и адские чащи.

Ты мог жить и дважды, и трижды –

однако сумел лишь однажды.

Судьбу об одном молил: лишь бы

достало упорства и жажды.

 

Тебе их достало – отныне,

свободный уже на две трети,

в полночном настое полыни

ты больше не чувствуешь смерти.

Она вместе с жизнью на убыль

идёт, если власть исчерпали

огонь, воды, медные трубы.

 

Закрученный против спирали,

ты ведаешь всё, что не знаешь.

Но знаешь: не надо бояться;

минут и веков не считаешь,

свой труд выдаёшь тунеядством.

Ты мог жить и дольше, и чаще,

но сделал свой выбор судьбою…

Искавший своё – да обрящет;

простится нашедший чужое.

 

8.

 

До месяца три километра,

а может быть – пять или семь.

Ты заполночь встанешь до ветра,

а будет иное совсем:

сорвёшься и – с Марьиной горки

копейкой покатишься вниз…

Но звёзды, как гвозди-«восьмёрки»

на четверть торчащие из

 

чернильной доски небосвода,

тебе зацепиться дадут.

Один раз прошепчешь: «свобода»,

и ночи последний редут

приветит тебя как родного

немецким промёрзлым штыком:

ты думал, что жизнь, это снова?

Но снова случится потом,

 

когда-нибудь после. Кто сказки

любил за хороший конец,

получит в награду не царский,

но и не терновый венец.

Напрасно ты шепчешь: «не мешкай,

покончи, яви свою власть...»

Тебе не орлом и не решкой –

тебе вообще не упасть!

 

9.

 

Потянет виноградом из окна,

и жёлтая оса скользнёт вдоль ветки;

столетняя кирпичная стена

подарит тень молоденькой соседке.

И ты спокойный, но ещё не старый,

на подоконник локоть положив,

уже не скажешь: «Мы могли быть парой»,

но улыбнёшься: «Слава Богу, жив...»

 

И это «жив» заполнит без остатка

сентябрьский день, дворовый виноград.

И жизнь к груди прижмётся – как тетрадка

со школьными стихами; наугад

её откроешь и прочтёшь две строчки.

Затем ещё, ещё и, сам не свой,

замрёшь в конце, где вместо чёрной точки

стоит тире с короткой запятой.

 

10.

 

Вечность жил – она длилась

тридцать пять. Этот срок –

свыше данная милость

или горький упрёк?

Половина? Две трети?

Оглянешься вокруг:

кто ещё на планете? –

Никого… Но испуг

 

не касается мысли,

не врезается в сон –

три по триста начисли,

а дальнейший резон

своего пребыванья

здесь домысливай сам:

то ли радость изгнанья,

то ли бред по углам

 

самым периферийным,

необжитым, глухим.

Кто в миру был серийным –

превращается в дым,

в дым отечества. Тем же,

кто был сборки ручной,

отпускается реже,

но с избытком: земной

 

воздух станет им светом

в измеренье другом.

Жизнь со смертью – дуплетом –

поразит их как сном.

 

11.

 

Затерянному среди всех веков,

откуда знать мне – кто я и откуда?

Звено какой цепочки, чей улов?

Кем выдана мне воплощенья ссуда?

Что должно делать здесь, не должно что?

Чем началось, чем кончится дыханье?

Как единица вырастает в сто –

через нули – так я, без пониманья

происходящего, врос в бытиё,

зубря одну единственную фразу:

«Спасибо друг, но это не моё…» –

которая не подвела ни разу.

 

12.

 

«Ну что, Судьба, тебе сказать –

семипудовая царица?

Хотелось журавля поймать,

а смотришь – в кулаке синица.

Да что синица – воробей,

стрекозка или просто муха...»

«А ты, любезный, не робей.

Попробуй заново, проруха

 

бывает раз, и два, и… Но

когда-нибудь моргнёт рулетка,

ударит шариком о дно –

и выскочит на свет отметка,

которую так долго ждал –

как чудо, милостыню, милость.

А дальше...». Дальше?.. Я б не стал

ждать дальше. Чтоб там не случилось.

 

13.

 

Уезжай, приятель. Уезжай.

В Чили уезжай или в Израиль.

На земле всегда найдётся край,

где твой брат тебе не скажет: «Авель,

здравствуй. Не хотел я этой встречи…»

Привыкай, приятель, уезжать.

Будешь жить, и брату станет легче,

что не надо грех на душу брать.

 

Уезжай, пускай тебя забудут.

В Мекку уезжай иль в Вифлеем.

Может, Мухаммеда встретишь, Будду,

Лао-Цзы. Или других совсем,

но похожих. Уезжай экспромтом,

наугад. Чего ещё ты ждешь?

Словно знаешь – и за горизонтом

для тебя всегда найдётся нож.

 

14.

 

Когда ты бирюзою окружён,

и киноварью, и смолой янтарной;

когда ладони первых в мире жён

к твоим губам подносятся попарно –

благодари судьбу, но не забудь,

что даты сверены, и жирный карандаш,

вдоль зодиака пролагая путь,

старательно обводит город ваш

тройным кружком. И оттого твой срок

зажат десятилетьем в клещи-грани,

как выжатый из апельсина сок,

застывший сладким столбиком в стакане.

 

Угол зрения

 

Вечер. Орех. Глаза, как микроскоп к стволу…

Что там? Морщины, ряд складок – кора корой.

Кто там на ней сейчас? Малый или большой?

Кто он? Гонец, турист, каторжанин? Смолу

медленно обогнув, движется вверх да вверх.

Может быть муравей? Сошка невелика.

Чуть отодвинь лицо – видишь ствол, как река

или рука того, кто поперёк всех вех,

 

царств, демократий, но проголосует «за»

вечер без комаров или за девясил.

Каждый похож на ствол – тянет по мере сил

вверх и вперёд, пускай это и «вниз-назад».

Чуть отодвинь лицо – дворик твой пять на пять,

шиферной крыши рябь, купы дерев, сирень,

узкий малинник и спрятанный домом в тень

жилистый виноград. Сунешься посчитать

 

листья. Куда там… Зернь ягод ещё кисла.

Солнечный блик в окне. Голубь завьёт кольцо

в небо. Ну что, пора? Чуть отодвинь лицо,

чтоб в окоём зрачка улица проросла.

Спрятана в парк ладонь, вывернут локоток,

дюжины две домов. Под неумолчный гул

каменных площадей тополь встал в караул,

кроною заслонив жести цветной поток.

 

Чуть отодвинь лицо. Мегалополис весь

как на ладони. Но только привыкнет глаз,

вновь отодвинь лицо. Пять или десять раз,

сто или двести раз. Прямо сейчас и здесь

отодвигай лицо. Дальше и дальше от,

ближе и ближе к… Чтобы узнать, что там,

чтобы увидеть всё. Это великий срам –

столько прожить, но так и не сходить в поход

 

вслед за глазами. Вдаль, в близь, поперёк и за…

В каждую микрощель зрения сунув щуп,

и на своё «прости» слыша в ответ «прощу»,

не уставая, вновь отодвигай глаза,

и расширяй масштаб двести раз или сто,

чтобы достать зрачком самых далёких звёзд,

чтобы понять, как мир невероятно прост –

 

есть лишь орех и лоб, плотно упёртый в ствол…

 

* * *

 

Я послал тебе чёрную розу в бокале…

А. Блок

 

Я не знаю, в натуре – он был или не был:

вечер, город, проспект, ресторан?

Оттолкнул мои гривны охранник: «Не треба…»

Но я в двери проник как туман.

 

Лился свет, превращая стекло в бриллианты,

заползал в декольте и цветы.

По коврам важно плавали официанты,

и сидела за столиком ты.

 

Как тебя не узнать мне – царица растений!

Первой юности вечный кумир!

Бачив я тебе в снах у дiбровах зелених,

Нiмфа рiчки швидкої з синiх гiр.

 

Завывала попса. Удалой генацвале,

усмиряя с трудом южный пыл,

посылал тебе чёрную розу в бокале,

и лезгинкой по кругу ходил.

 

Но я знал – только медленный, бледный и робкий

остаётся с тобою вдвоём.

Я червонную руту послал тебе в стопке

золотистой горилки с огнём.

 

И сейчас же в ответ разразился ударник:

«Не шукай вечорами, пиит…»

Я проснулся в похмелье, в жестоком угаре.

А царица?

Она ещё спит.

 

* * *

 

Я пришёл к тебе с приветом

Рассказать, что солнце встало…

А. Фет

 

Я пришёл к тебе с приветом

рассказать, что солнце встало,

что я нынче стал поэтом.

Прихватив горилку с салом,

я прийшов, тебе нема,

пiдманула, пiдвела.

 

Я ж тебя, я ж тебя не забуду,

я ж тебя, я ж тебя никогда.

Что же глаз так слезится, будто

залетела под веко звезда.

 

Ти казала: у суботу:

«Розпрягайте, хлопці, коні.

Пiдем разом на роботу,

а потiм в наш сад зелений».

Я прийшов, тебе нема, –

пiдманула, пiдвела.

 

Ты ж меня, ты ж меня до рассвета,

проводить необутая выйдешь.

«Возвращаться плохая примета…» –

шепчут бледные губы на идиш.

 

Я вернусь к тебе, дивчина,

через сто, а может двести.

Во вселенной нет причины

нам с тобою быть не вместе…

Я прийду, тебе нема, –

пiдманула, пiдвела.

 

Где ж тебя, где ж тебя я увижу;

как тебя, как тебя я забуду?

Так бывает, что третий – лишний,

я вторым-лишним вечно буду.

 

Январь 24-го

на смерть вождя

 

Степь да степь кругом,

Путь далёк лежит…

 

Ста народов дом

                  день и ночь дрожит.

Step by step кругом.

                  «Путь далёк…», «Ле – жив…».

Кто он – этот Ле?

                  Может это – Нин?!

Свечку на столе

                  ставит селянин,

чтобы вьюги вой

                  в сердце не проник.

Но в степи глухой

                  замерзал ямщик.

Стёб да стёб вокруг

                  трёх родных осин.

Ле, который друг;

                  враг, который Нин,

чуя смертный час,

                  говорит коню:

«Конь мой – Vas is das?*

                  Больше не корю

я судьбы своей.

                  Сон да смерть кругом…»

Станет мавзолей

                  се-Ле-нину дом.

Потечёт река –

                  Волга из людей

к дому ямщика

                  в гулкий мавзолей.

Пусть он глух да слеп,

                  предан смерти-сну,

но и в этом сне,

                  повезёт страну

дальше птичьих стай

                  к Золотой орде,

в небывалый край,

                  Беловодье где…

В небе птицы крик,

                  солнца тусклый ком.

Мёртвый мчит ямщик.

Степь да степь кругом.

 

_____

*Что случилось? В чём дело? (нем).

 

* * *

 

время то что всегда сквозь пальцы

и саднит и катается желвачком

как на старинной картине китайца

вода летит из никуда в потом

всё что случится уже случилось

всё что случилось случится опять

не останавливай миг на милость

пусть марширует на ать-два-ать

 

кружит бабочкой, роет норы

забивает козла на другой стороне луны

что тебе снится крейсер аврора

я знаю я видел такие сны

мы ведь не просто нам всё известно

только вспомнить нельзя никак

слова из детской саднящей песни

заплетшей память словно сорняк

 

а кто смышлёный вспомнит что будет

навек замыкаем в мгновении том

в котором застал мириады судеб

летящих из никуда в потом