Валерий Сосновский

Валерий Сосновский

Четвёртое измерение № 3 (495) от 21 января 2020 года

Сумерки

К лире

 

Ах, как тонко ты врёшь, своенравно и гордо,

Безмятежно и сладко,

Что мгновение счастья, крупица восторга

Жизнь окупят трёхкратно,

 

Что среди примирений, застолий, размолвок,

Обветшавших обоев

Вечность вскинет крыло и сверкнёт ненадолго

Небожитель трубою,

 

И обрушится мир, одряхлевший в исканьях,

Суете и молитвах,

И вселенская слава придёт на свиданье

В оловянных монистах,

 

И шепнёт: «Милый мальчик, под честное слово

Я готова отдаться,

Ибо спрыгнуть живым с парохода земного

Никому не удастся».

 

Что ты знаешь о пальцах, ласкающих струны,

Извлекающих звуки,

Что ты знаешь о холоде ночи, безумных

Скрипках вечной разлуки!

 

Уловить красоту мимолётного мира,

Замирая над бездной –

Вот и всех твоих дел, моя бедная лира

С бестолковой надеждой.

 

Сумерки

 

Мимо церквей ли, школ, многоэтажек, тюрем ли,

В чей бы предел ни шёл – ты попадаешь в сумерки.

 

Ты возникаешь в них жёлтым точёным профилем.

Словно застывший крик, тает луна над тополем.

 

В сумерках голова в сторону моря кренится.

Птицы вспорхнут – слова, памяти дальней пленницы.

 

В сумерках небосвод плещет в сознанье с силою

Древних Балтийских вод. (Я не хотел так, милая).

 

В сумерках фонари звёздной тоскою маются.

(Что там не говори, поздно, мой друг, печалиться).

 

Сумерки – это взгляд из тишины в отчаянье.

Фары вдали горят. Лица вблизи растаяли.

 

Сумерки – это сон разума в детской пригоршне.

Сумерки – это он, твой собеседник призрачный.

 

Это мгновенье вновь, вечное и незримое,

Гонит мгновенье, мгновением же гонимое.

 

Словно на корабле, мимо плывут развалины.

Жизнь – это чей-то блеф, твой ли, чужой, незнаемо.

 

Сумерки – это смерть, близко, но не настигшая.

Можно ещё успеть пару мгновений лишнего.

 

Можно ещё гадать, как это все развяжется,

Можно ещё узнать, чем наяву окажется.

 

Просто и без затей: пьян ли, живой ли, умер ли,

Сотня твоих путей верно приводит в сумерки.

 

* * *

 

Для чего я молил и просил этот пепельный, дымчатый город

Отпустить и простить и вдохнуть безмятежность в мой глиняный рот…

Я сидел над рекою, и холод реки затекал мне за ворот,

И дома, словно баржи, влачились по лону покладистых вод.

 

Я курил сигареты, и запах сочился полынью и мятой.

Горький привкус утраты и лжи отрезвлял, словно свежий порез.

Я сидел и смотрел, как текла вдалеке земляника заката

По стеклу ослепительно чистых, прозрачных и синих небес.

 

Я смотрел в аметистовый воздух. Он падал и был беспощаден.

Тёмным мёдом река потекла сквозь меня и очнулась во мне.

У лица плыли звёзды, как чёрные грозди больших виноградин

В неизбывной, тяжёлой и тёплой, в огромной своей тишине.

 

Я стоял на мерцающем блюде неона свечей полуночных.

Город спал подо мной вдалеке, отливая зелёным свинцом.

Он сомлел и опал, скособочась, измятый, картонный, непрочный,

И морщинился снизу, осклабясь рябым некрасивым лицом.

 

Ничего я не должен тебе, будь ты мне хоть отечество дважды!

Мне не надо считать, кто любил, кто забыл или выгнал взашей.

Пусть висит эта чёрная гроздь – утолять мою вечную жажду.

Есть блаженство изгоев – во времени плыть сквозь природу вещей.

 

Я глотнул, задохнувшись, холодный, растаявший воздух рассвета.

Осыпались в колодцы проспектов ряды магазинов и школ.

Где–то рядом стучали трамваи. Погасла моя сигарета.

И река отступала, дробясь. И я бросил курить и ушёл.

 

К последнему морю

 

Когда мои дни повернутся к закату, последний анапест

Сухим лепестком упадёт к вам в ладони, пожухлым и серым,

Я в лодочку лёгкую лягу, я руки устрою крест-накрест,

И вот – поплыву я по небу, по зыбкому небу на север,

 

На северо-запад, над мутной Исетью, над мудрою Сылвой,

Плывите навстречу, мои облака, на закате сверкайте,

Над топкою Мерей – любви и удачи, покинутый сын мой,

Над Чудью глухою – забудем плохое, и доброе, кстати,

 

Над призрачным городом в траурных лентах Невы и Фонтанки,

Сия Атлантида прекрасна, но не воплотилась в реальность,

Ах, муза! Я слушал годами твоё золотое бель-канто,

Но слов-то сумел разобрать лишь «где деньги», «люблю» и «мерзавец».

 

Вольно же мне было стрелять сигареты и думать о вечном,

И тёплое счастье своё увозить на больничной каталке,

Пока некто с фиксой мне уши тиранил латинским наречьем,

Пока, размотав свои прялки, спивались угрюмые Парки!

 

Ай бросьте, не надо, рассыпаны кости, распахнуты горсти,

Сжимавшие душу, поранясь об эти хрустальные грани.

Два ветхих бомжа пьют палёный портвейн на безлюдном погосте,

И ржавое солнце играет сквозь сосны в гранёном стакане.

 

Сон в летнюю ночь

 

Расплещет жаркое лето

Своё сухое вино.

Я не усну до рассвета,

Когда уже всё равно,

Когда молочного света

Потоки льются в окно,

И ты сидишь, неодета,

Как в итальянском кино.

 

Растает небо бесследно

В твоих зелёных глазах,

И сигарета безвредно

В руках рассыплется в прах,

А солнце бляхою медной

Повиснет на проводах,

Разогревая крещендо,

Что твой Илля-иль-Аллах

.

Пройдём, напялив панамы,

До Вознесенских ворот.

Какие смачные хамы

Сквозь майку чешут живот.

Какие томные дамы,

Какой вишнёвый компот!

На них глазеет упрямо

Осоловелый народ.

 

Чтоб не отправил на кичу

Нас милицейский наряд,

Мы соблюдаем приличья,

Подняв глаза наугад:

Перекликаясь по-птичьи,

Таджики красят фасад,

И на наречьи таджичьем

С висящих люлек свистят.

 

Гул колокольного звона

Лишь навевает тоску.

В тени роскошного клёна

Мы намахнём коньяку.

И сквозь тяжёлую крону

(Дай бог закончить строку)

Растаем в этой бездонной

Голубизне наверху.

 

Там ослепительно-яркий

И невесомый, как дым,

В жёлто-оранжевой арке

Воздел крыла херувим,

А город пыльный и жаркий,

Его дыханьем храним,

Скрываясь в злобе и мраке,

Стоит внизу, невредим.

 

Небесный пламень ярится,

И проступая в огне,

Летит ко мне колесница,

Илья-пророк в глубине:

Сверкают хищно зеницы,

Искрятся гривы коней…

Я не могу шевелиться,

Я замираю во сне.

 

Какое жаркое лето,

Какая горькая ложь!

Не дотянуть до рассвета,

Лелея сладкую дрожь,

Когда молочного света

Поток в гостиную вхож,

И ты сидишь, неодета,

И кофе утренний пьёшь.

 

Бессонница в летнюю ночь

 

На вечерней заре оживает былое.

Ах, как сердце болит,

Как мне хочется плакать! Зеркальной водою

Поднебесье стоит.

 

Тусклым блеском горят крыши и водостоки,

Шепчут липы в тени.

Еле слышится голос любимый, далёкий:

«Моя радость, усни».

 

Меня ждали на улице Ленина, но не

Вышло: пьют без меня.

Просыпаются детские страхи на фоне

Уходящего дня.

 

Опускается тьма, раскрываю постель, но

Трудно очи смежить.

И ночных одиночеств огромные бельма

Принимаются жить.

 

Я понять не могу, что же это за люди

Ошивались вокруг

И галдели: «А счастья-то, счастья не будет,

Все закончится вдруг!»

 

Кто за мной увязался, как выпивший кореш,

Из младенческих лет,

И шипел мне: «Уж лучше б ты сдох! Ты не стоишь

Пачки от сигарет!»

 

Кто шептал: «Занавеску задёрни культурно,

И с балкона лети,

Да эффектец, эффектец-то литературный

Не забудь, подпусти!»

 

Кто смотрел мне в затылок хитро и сурово,

Пока пил я вино –

Аполлон? Дионис? или мент участковый?

Да не всё ли равно!

 

Ото всех в электронном и суетном веке

Схоронился, затих,

Просмотрел, проморгал… Поднимите мне веки! –

Или как там у них.

 

Я к себе подойду и у зеркала стану

Из ночной полумглы:

Под глазами черно, диковаты и странны

Взгляды, выкрики злы,

 

За спиною запои, загулы, больницы,

Словно гулкий прибой.

И тогда я скажу: «Мне пора помириться,

Примириться с собой».

 

Дай мне, Господи, сил полюбить и утишить

Свой задиристый пыл,

На вечерней заре за спиною услышать

Шелест ангельских крыл.

 

Привокзальное

 

Блатная музыка. Четыре утра.

Ночная закусочная пуста.

Привокзальная площадь. Носильщиков рой..

С постамента смотрит последний герой.

 

На пятой платформе скрипит состав.

Репродуктор гнусавит ж/д устав.

Провожающие тупо глядят в табло.

С краю – прохладно, в толпе – тепло.

 

Мент пинает бомжа сапогом в лицо.

Курортник выходит курить на крыльцо.

На ветру полощутся небеса.

Поезд опаздывает на полчаса.

 

Лист под ногами танцует твист.

Ловит удачу последний таксист.

Содрогаясь медленно, словно кит,

Город, что будет покинут, спит.

 

Его небоскрёбы, терзая ночь,

Как пугала, ангелов гонят прочь.

Их тени бесшумно летят туда,

Где голубая горит звезда.

 

Прощай, горбатый, смешной вавилон!

Тебе, погружённому в смрадный сон,

Тоскою скомканному в горсти,

Ни рая, ни ада не обрести.

 

Облака над Гудзоном

 

Дмитрию Андрееву

 

Облака над Гудзоном

Проплывают, легки,

Над беспечным бездомным

У бездонной реки,

Над причалами Челси,

Над отливом волны,

Где когда-то воскресли

Европейские сны,

Над ларьком эмигранта

На Второй авеню,

Над гравюрами Гранта,

Что в кармане храню,

Над Манхэттенским летом,

На окраине дня

Догорающим светом

Обогревшим меня.

 

Облака над Гудзоном

Проплывают, полны

Оглушительным звоном

Неземной тишины,

Над Рокфеллерским центром,

Гуггенхаймом витым,

Я ни взглядом, ни центом

Не пожертвую им,

Над сияньем восторга

Вдоль бродвейских проказ,

Там весь трепет Нью-Йорка

Напоказ, напоказ,

Над своим отраженьем

В хрустале этажей,

Над всеобщим забвеньем

В мишуре миражей.

 

Облака проплывают

На восток, на восток,

Где ребристый Лонг-Айленд

И гольфстримов поток,

Над Берлином и Прагой,

Златоглавой Москвой,

Над людской полуправдой

И всемирной тоской,

Над полярною стынью,

Над страной Колымой,

Над местами иными,

Не воспетыми мной –

Ибо мгла размывает

Очертанья лица –

Облака проплывают

И нет им конца.

 

Петербургская ночь

 

В городе том, что плывёт на волнах

В купол ночной синевы,

Тают огни в очарованных снах

Древней и чёрной Невы,

Где в жёлтых сумерках лоск наготы

Мрамора ярче волшбы,

Медные твари, стальные мосты

В полночь встают на дыбы,

Там, где рыданья и смех аонид

Даже Державин познал –

Строго Михайловский замок глядит

В призрачный тусклый канал.

 

Помнится, летом, в июньскую ночь,

Выпить зайти коньяка

К другу в Сапёрный я был бы не прочь,

Да заблудился слегка.

Шёл на Дворцовую ль, где ангелок

Взвился на тысячу лет,

Так горделив, уязвим, одинок,

Словно небесный поэт,

К Смольному ль я торопливо летел

Собственных прячась теней –

Всюду Михайловский замок горел

Блеском полночных огней.

 

Пламенем тем очарован я был,

Словно ночной мотылёк.

Кто-то чужой мне глаза отводил

Прочь от знакомых дорог.

Кто-то незримый дышал мне в плечо,

Мчался со мной наравне,

И говорил, говорил горячо

Речи неслышные мне.

Чудились факелы, дребезг удил,

Шёпот, рыданья навзрыд.

Проклятый замок, ты что натворил,

Видишь – полнеба горит!

 

Трупы казнённых лежат на возке,

Тащат попа в зипуне…

Зришь ли великий пожар на Москве,

Зришь ли Россию в огне?

Ба! Это просто восход кумачом

Плещет в широкий простор.

Видно, изрядно я был отягчён

Крепким напитком вечор.

Ныне в какой бы, безумьем томим,

Угол себя ни загнал –

Всюду Михайловский замок, а с ним

Рядом Церковный канал.

 

* * *

 

Я молюсь о больных, озарённых редеющим светом.

Я молюсь об иных, что умрут, но забыли об этом.

Из глухого окна я смотрю в полусумрак тревожный,

Где зардела луна, схоронился последний прохожий.

 

Из ночных гаражей выступает походкой нестойкой

Предводитель бомжей – император дворовой помойки,

Беспризорных собак созывает пронзительным свистом,

Чертит огненный знак костылём в летнем воздухе мглистом.

 

И въезжает во двор колесница из чёртовой бездны,

Пышет дымом мотор, затмевая и небо, и звёзды,

Отовсюду глядят сотни чёрных, зашторенных окон,

За которыми спят горожане в забвенье глубоком.

 

И пока они спят посреди одеял и подушек,

Шестеренки скрипят и терзают их бедные души

В нестерпимом огне, извергаемом встроенной пещью…

И вздыхают во сне, и кричат, и безумно трепещут!

 

И свершается круг: два таджика вокруг колесницы

Грузят мусор, и вдруг – только пыль над домами клубится.

Никого больше нет. О, дворы без конца и без краю!

Наступает рассвет. Узнаю тебя жизнь, принимаю.

 

Рождение Венеры

 

Я проснулся во сне

И увидел тебя на чужом берегу,

Где из пены морской ты бежала ко мне,

Вся лучась на бегу.

По лазури небес

За тобою взмывал ослепительный след.

Я смотрел и летел, восхищенья не без,

В нескончаемый свет.

 

Я проснулся опять:

Ходит кто-то большой по скрипящей земле.

Подойдёт, постоит, покачает кровать,

Растворится во мгле.

Я озяб в тесноте,

А кошмарная мгла водит свой хоровод.

Я, наверно, умру, растворюсь в пустоте,

И никто не придёт.

 

Всё не так: я пришёл

В тот больничный покой, где не жалуют слёз.

Ты лежишь на спине, говоришь: «Хорошо,

Что ты яблок принёс».

Мелкий бобрик волос,

И бессильно рука замерла на груди.

Говоришь: «Хорошо, был удачный наркоз.

А теперь уходи».

 

Это было во сне.

Мы гуляли в толпе над весёлой Невой,

Наливали вино, наслаждаясь вполне

Мишурой мировой.

Все в янтарных огнях,

Поднимались мосты в серебристой золе,

И росли фонари на высоких ногах

Параллельно земле.

 

Как я спал глубоко!

Ты меня разбуди, ты меня разбуди.

И по-детски скажи, улыбаясь легко:

«Погляди, погляди,

Как галдят воробьи

Над кормушкой моей за оконным стеклом,

Предвкушая весну, ожидая любви,

Наслаждаясь теплом».

 

Евгений Пинаев

 

Старый моряк бросил якорь в уральской деревне.

Курит и пишет картины в табачном дыму.

Вновь паруса поднимаются на «Крузенштерне».

Утлый маяк прорезает балтийскую тьму.

 

А по ночам слышен скрип замерзающих сосен.

Лунным холодным огнём захлестнет небеса.

Ветер в таёжных распадках томлив и несносен.

Ванты гудят, громко хлопают все паруса.

 

Он поднимается на борт при полном параде,

В боцманской куртке, он держит осанку и понт.

Справа по борту мерцают огни Такоради,

Дымное солнце спускается за горизонт.

 

О, упоенье тропической полночи звёздной,

Грязный портовый кабак да тягучий пассат!

Утро рисует на окнах узорец морозный.

Старые сосны качаются, стонут, скрипят.

 

* * *

 

Посвистом птичьим пророчит

Призрачный май.

Коротки майские ночи.

Спи, засыпай.

 

Не было взбалмошных женщин,

Взрезанных вен.

Большее кажется меньшим

В дни перемен.

 

Меньшее кажется большим,

Вздуется ткань.

Лоб изможден и наморщен,

Словно Тянь-Шань.

 

Не было паводков вешних,

Яростных слёз.

Выцвели отблески прежних

Тютчевских гроз.

 

Это навеял жестокой

Стужей февраль.

Это придумал Набоков,

Вычурный враль.

 

Шторы врезается лопасть

В синюю муть.

Маятник падает в пропасть.

Время уснуть.