Вера Бекирова

Вера Бекирова

Новый Монтень № 13 (433) от 1 мая 2018 года

Голос, который тебя зовёт

Короткие рассказы

 

Папа, я хотела умереть, но передумала

 

С самого утра всё пошло наперекосяк. Сначала поругала мама. Потом бабушка в сердцах огрела кухонным полотенцем по попе. И папа тоже хорош. Угрожал лишить конфет и каруселей.

Маня ушла безутешно рыдать.

С кухни доносился манящий запах маминых блинчиков, но Маня уже дала себе слово голодать, и от этого было ещё обиднее. И тогда Маня голосила ещё сильнее, но на кухне включили погромче радио и не слышали Маниных стонов.

– Умру, – решила Маня. –  Обязательно надо умереть. Чтоб знали. И тогда все заплачут, как на похоронах прадедушки, а потом сядут есть суп. А детям раздадут булки и конфеты.
Нет, никакого супа на Маниных похоронах, конечно, не будет. Только булки и конфеты. И торт с жёлтыми кремовыми цыплятами.

А брат втихаря послизывает с торта цыплят, и придёт строгий папа и спросит:

– А кто это у нас тут цыплят слизал?
А глупый брат откроет удивлённый рот и скажет:

– Как кто? Маня!
А Маня тогда как выскочит из гробика и как скажет:

– Агаааа! Попался, врунишка! Маня мёртвая лежит!..

И Мане вдруг явственно представился торт с кремовыми цыплятами.
Это что теперь? Никогда не слизнуть цыплёнка?

Откровение было таким сильным, что Маня забыла плакать, кроме того, Манин нос вдруг надул огромный сопливый пузырь, и Маня замерла от восторга.
– Надо брату показать, – подумала Маня. – Он точно так не может.

И Маня осторожно поползла по направлению к кухне.
Но пузырь лопнул, а Маню поднял с пола папа и спросил:

– Это что у нас тут за мокрое царство?

– Папа, я хотела умереть, но передумала.
Папа внимательно посмотрел на Маню, поцеловал её в сопливый нос и спросил:

– Ты с чем блинчики будешь? С вареньем? Или со сметаной?

 

Бабка Шура

 

Бабу Шуру в город забрали. 

– Старая ты стала, баба Шура, – говорят. – Не управишься с хозяйством.

Дочка с мужем приехали. Дочка красивая: модная стрижка, синий плащ и лакированные туфли. А будто ещё вчера убегала на речку, и мелькал вдали ситцевый сарафанчик в зелёный горошек.

Дочкин муж заколачивает ставни, и от каждого удара молотком сердце ухает. Так и не успели покрасить ставни. Коленька не успел. Упал в огороде, бабка Шура и трясла его, и звала, и по щекам била, а он лишь странно выдохнул и уставился в небо опустевшими глазами. Долго потом бабка Шура у могилки сидела, выла в голос и под дождём мокла, соседи волоком тащили с кладбища, а тётка Нюра отпаивала чаем с земляничным вареньем.

Заколочены ставни, нехитрое бабкино барахло в узелках, и дочь отряхивает землю с лакированных каблуков.

– Поедем уже, мама, поедем. Столько дел, и Вовке на работу.

– Вы картошку копайте, – наставляет бабка Шура подружку-соседку. – Вы же не сажали. Вот и копайте мою. А я приеду, я обязательно приеду, на могилке убраться, на могилке... убраться...

А в городе пыльно, в городе жарко, город враждебный и чужой, никто не здоровается, и все хмурые ходят. К окну страшно подходить – как глянешь вниз, так сердце и ухает.

 

Ночью не спится, тикают часы, скорей бы, скорей бы пришло время. Назад, к Коленьке, в тишину, в родной дом, выкрасить ставни да на могилке траву высадить. Думы тяжкие, на грудь давят, дышать трудно, и сердце больно плачет в животе.

А бывает, что Коленька-младший ночью проснётся, закашляется, заплачет надрывно. Бабка Шура вмиг подскочит, у дочери из рук внука выхватит.

– Ты поспи, доченька, поспи, я управлюсь. – И качает Кольку, и поёт тихонько: – Баю-бай, маленький, ты спи, спи, ночь глупая, глупая, в ночи правды нет, мы с тобой под солнышком будем завтра гулять.

А Колька всё кашляет, всё болеет. Да и как тут не болеть – ни воздуха, ни зелени – один асфальт раскалённый, пыль, смрад и шум.Не дождался дедушка, не дождался, эх, он бы тебя в речке да накупал, бабушка молоком парным отпоила, и куда бы все хвори делись! Колька сопит, прижимается, дёргает бабку Шуру за спутанную жидкую седую косу и забывается беспокойной дрёмой, вздрагивая и хрипя.

А едва солнце взойдёт, бабка Шура прошмыгнёт на кухню, повяжет косынку и ставит тесто. К завтраку сдобных булок напечёт. Для дочки, для зятя, и внуку Коленьке – сахарную корочку.

– Мама, перестаньте, хватит возиться, отдыхайте, мама, – мимоходом бросит зять и умчит на службу.

– Кольке лекарство, три раза, – торопливо напутствует дочь, и вот уже застучали по ступенькам её лакированные каблучки.

Так и живёт бабка Шура. День да ночь – сутки прочь. Боязливо подходит к окнам, стараясь не смотреть вниз,и щурится в небесную даль. Где-то там сейчас вишни поспели, желтеют солнечные поля, и мальчишки резвятся у реки. И прижимает бабка Шура к груди внука Коленьку, крепко, до хруста. Коленька сопит и вырывается, а потом засунет ей в рот розовую ручонку:

– Баба, пой! Пой, баба!

А бабка Шура целует маленькие хрупкие пальчики и смеётся. И Колька хохочет, заливисто и звонко, не унимается, вытаскивая розовыми ручонками из бабкиного рта нехитрую музыку.

– Пой! Пой!

И затянет бабка Шура долгую песню, которую они вместе с мужем часто напевали. И кажется ей, что откуда-то из небесной синевы вторит ей муж своим густым голосом. А маленький Колька перебирает пальцами спутанную, жидкую и седую бабкину косу, да и уснёт, успокоенный тихой песней.

 

А ночью как-то проснулась бабка, и словно зовет её кто-то. Она сразу к кроватке детской кинулась – спит Колька, сопит, булькает носом, разбросал по подушке золотистые кудряшки.

Бабка по углам озирается, а голос всё зовет и зовет:

– Шура, Шура, поди сюда!

И всё тише и тише мерный ход часов, всё дальше и дальше комната, лишь вдали мерцают пшеничными огоньками Колькины кудряшки...

 

...На погосте солнечно. Соседка Нюра тихо в платочек причитает, дочка голову склонила, дочкин муж чуть поодаль на часы поглядывает, держа на руках капризного Кольку.

– Поехали уже... Поехали, милая... Столько дел... На работу мне... На работу...

И дочка стряхивает с лакированных каблуков кладбищенскую землю.

Исчезает в дорожной пыли дом с заколоченными ставнями, и тяжёлые ветви, чернеющие вишнями, отдают последний земной поклон.

 

Фотоплёнка

 

Вовкиному отцу на юбилей фотоаппарат подарили. Полон дом гостей собрался, все звенели рюмками, говорили тосты, смеялись и шумели. А Вовка слонялся около празднующих, приставая к отцу:

– Ну, когда? Когда будем фотографироваться?

– Потом, Вова, потом, – отмахивался отец. – Не до тебя!

Вовка повесил фотоаппарат на шею, ощущая приятную тяжесть, вдохнул новый запах кожаного чехла, закрыл глаза, и в голове тут же начали сменять друг друга кадры. Вот отец – большой и сильный, расправил руки, словно крылья, возвышается над праздничным столом. А через миг он сожмёт в объятиях маму, которая суетится рядом с тяжёлым блюдом.

– Коля, не надо, горячее, сейчас уроню, – мама застенчиво улыбается, и тонкие морщинки вокруг глаз освещают лицо. А вот курица на блюде. Вытянула румяные лапы и манит поджаристой корочкой. Кот Пушок во все глаза следит с подоконника за курицей, всё мечтая, как утащит со стола пушистой лапой сочную куриную ножку. И глаза у кота большие, зелёные и внимательные. На весь кадр.

А вот Натка. Соседская девчонка. Смешная шапка, под которой спрятались измятые банты. Натка снимает шапку, деловито расправляет банты, приглаживает рукой непослушную кудрявую чёлку и поворачивает к камере лицо, усыпанное веснушками.

– Ты чего фотоаппарат схватил, тебе разрешали? – слышится за спиной голос сестры Людки, и перестают мелькать кадры в голове у Вовки, и он открывает глаза.

– Папа, ну давайте сфотографируемся! – снова пристаёт к отцу Вовка.

– Тут, сынок, умение необходимо, разобраться нужно. Ты положь, положь фотоаппарат и не трогай, – объясняет отец. – Поди, погуляй во дворе и не мешай.

 

Вовка выбегает во двор, перепрыгивает через потемневшие сугробы и, взгромоздившись на скрипучие качели, следит, как мальчишки пускают кораблик в первом весеннем ручье. А Вовка всё скрипит качелями, всё мечтает, как выпорхнет из подъезда Натка в смешной шапке, и тогда он подойдёт к ней и скажет, словно между прочим:

– Ната, хочешь, я тебя сфотографирую?

А Ната улыбнётся и восторженно выдохнет:

– Сфотографируешь? По-настоящему? Ух ты! – и захлопает от радости в ладоши.

 

– Ната, Ната! – зовёт Вовка под окнами. – Ната, выходи!

И вот уже мелькают за занавесками два Наткиных банта, и рыжим костром светится между листьями герани непослушная чёлка.

– Выходи, Натка, что я тебе расскажу!

И хлопает громко дверь подъезда, и Натка – в смешной шапке и наспех наброшенном пальто.

– Чего? Чего хотел? – синие глаза Натки горят ожиданием.

И тогда Вовка, словно между прочим, всматриваясь куда-то вдаль и загадочно щурясь, говорит Натке:

– Фотоаппарат у меня. Новый. «Смена». В кожаном чехле. Могу и сфотографировать. Когда время будет... Могу и сейчас...

– Где? Где фотоаппарат? А ну-ка покажи? – оживляется Натка.

И Вовка сломя голову взлетает на пятый этаж, торопливо крутит ключом в замке и, стараясь остаться незамеченным, на цыпочках крадётся в комнату, где праздник в разгаре, отец уже играет на гитаре, а захмелевшие гости поют нестройным хором. Вовка хватает фотоаппарат, пятится, словно перепуганная кошка, стараясь не дышать.

– А ты умеешь? – сомневается Натка, разглядывая кожаный чехол.

– Ещё бы! Вот настрою, и будем снимать. Это ж фотоаппарат! Техника! Тут настроить надо. Вовка отворачивается от Натки, волнуется, дрожащими руками нащупывает нужную кнопку и происходит громкий, неожиданный щелчок.

– Получилось! Получилось! – ликует Вовка.

 

И Натка снимает смешную шапку, торопливо расправляя банты, Натка приглаживает непослушную чёлку, светит радостными глазами и морщит веснушчатый нос. Натка прыгает через потемневший сугроб, мочит руки в первом весеннем ручье, Натка застывает в позе балерины, Натка скидывает пальто, и, ёжась от холода, крутится перед камерой жёлтыми ромашками на платье.

– А у меня фотокарточек почти нет! А теперь будут! – радуется Натка. – Ты мне подаришь? Когда? Все подаришь, правда?

– Куда я денусь, – важно отвечает Вовка, пряча фотоаппарат в кожаный чехол. – Терпение, Ната! Дело не быстрое! Проявитель. Закрепитель. Потом сушить. – Вовка старается вспомнить всё, что слышал о процессе изготовления фотографий.

– Ах, Вовка! Какой ты! Какой ты умный! – Натка вдруг прижимается к Вовкиному лицу своим веснушчатым носом и целует его в уголок губ, подарив вкус ирисок и тёплого молока... В тот же миг хватает пальто, поспешно нахлобучивает на голову смешную шапку и исчезает в подъезде, мелькнув в проёме двери жёлтыми ромашками.

 

А вечером Вовку пороли. За то, что без спросу взял фотоаппарат, за то, что чехол новый кожаный поцарапал, за то, что загулялся до темноты, и мать не могла дозваться. Свист отцовского ремня оставляет на белой коже алые полосы, но Вовка не плачет, Вовка терпит и старается думать о прекрасных снимках, которые они обязательно напечатают с отцом, когда тот его простит.

– Ой, не могу! – доносится из комнаты голос сестры Людки. – Я не могу! Фотограф! Как же ты фотографировал, когда плёнки в фотоаппарате нет?

 

У Вовки перехватывает дыхание. И сердце внутри делается рыжим костром, и горит, горит, и Вовка утыкается в старого плюшевого медведя и плачет, плачет, пока костёр внутри не начинает потихоньку затухать. Плёнка! Плёнка! Какой дурак! Как же не подумал! Засмеёт Натка! А ещё умным называла!

А потом вспоминает Вовка торопливый поцелуй и облизывает уголок губ, на котором ириски, тёплое молоко и Наткин задорный смех. И вновь встают перед глазами кадры, а на них девочка Ната в смешных бантах и ромашковом платье. Прекрасные кадры, от которых делается светло и жарко внутри, и никак не подобрать радостного слова, чтобы назвать то чувство, от которого плачет и смеётся Вовка. Прекрасные кадры, навсегда сохранённые в архивах души, которые можно пересматривать раз за разом, день за днём, стоит лишь закрыть глаза.

 

...А потом родится слово, будет липнуть на уголках губ сладкой ириской, разольётся по венам тёплым молоком, и слово это будет – любовь...

 

Аппендицит

 

Подружке Катьке вырезали аппендикс. Нам тогда лет по десять было... Катька пришла с больницы важная, прихрамывала на одну ногу, держалась за живот и охала. Мы, конечно, сразу стали играть в больницу.

– Сейчас будем оперировать. Я хирург, – сказала Катька.

– А я тогда кто? – спросила я.

– А ты сестра, – ответила Катька, для убедительности подняла вверх указательный палец и потрясла им перед моим носом. – Медицинская!!!

– Не хочу быть медицинской, – воспротивилась я и тоже для убедительности подняла вверх указательный палец, потрясла им перед Катькиным носом и добавила. – Сестрой...

Тогда Катька посмотрела на меня глазами человека, прошедшего через страдания и сказала:

– Лишь только тот, кто пережил...

 

И мы порезали всех кукол и плюшевых зверей, мы удаляли аппендиксы, а заодно и другие близлежащие органы. Старому медведю мы удалили сердце. Однорукой кукле мы удалили ногу. Катька была суровым хирургом и всё время мной командовала непонятными словами:

– Наркоз! Маску! Скальпель! Скальпель! Шить, сестра! Шить! Клеол! Капельницу с питательным раствором!

И пока я шила медведя без сердца и колола пальцы иглой, я твёрдо решила, что завтра у меня тоже будет аппендицит, а потом я приду из больницы, буду важно прихрамывать и тогда мы ещё посмотрим, кто из нас хирург, а кто сестра медицинская...

 

На следующий день я стала изображать человека, изнурённого аппендицитом. Родители перепугались и отвезли меня в больницу. Я обрадовалась и приготовилась испытать на себе наркоз, скальпель – и как там его – клеол! Но врачи оказались не дураки, они меня сутки продержали в палате и не давали есть. Я лежала голодная и растерянная, всё ждала, когда же будет капельница с питательным раствором, но и этого не случилось.

– Идите, – сказал врач моей маме на следующий день. – Пока всё обошлось.

Я, конечно, слегка расстроилась, но моя хандра была недолгой, потому что этим же вечером во дворе затеялись весёлые игры в вороного коня, и мы все носились, как угорелые, все, кроме Катьки, которой было нельзя носиться. И я, пробегая мимо скучающей Катьки с умирающей от аппендицита куклой в руках, кричала:

– Сейчас, Катька, сейчас, ещё пара кругов и будем в клеол играть!

 

А потом всё забылось, и Катька выздоровела, и ей разрешили бегать и прыгать, и мы перестали оперировать игрушки.

 

А потом всё ещё сильнее забылось, и мне вдруг стало плохо в школе. Учительница отвела меня в медицинский кабинет, где школьная сестра тут же вынесла свой вердикт относительно моего состояния.

– Ваша дочь зелёная, – сказала она в телефонную трубку моей маме. Мама тут же примчалась в школу, пристально на меня посмотрела и тоже вынесла вердикт относительно моего состояния.

– Андрей, она зелёная, – сказала она папе в телефонную трубку. Папа тут же сел в машину, примчался в школу, пристально посмотрела на меня и тут же позвонил знакомому врачу.

– Зелёная. Вся, – скорбно сказал папа в телефонную трубку, и мы уехали в больницу.

В больнице врач пристально посмотрел на меня и подтвердил диагноз мамы, папы и школьной сестры.

– Она у вас зелёная! – сказал врач.

– Мы знаем!– хором закричали мои родители. – Что же делать? Зелёный ребёнок! У нас зелёный ребёнок!

– Спокойствие! – сказал врач.– Я знаю, как возвращать румянец маленьким детям! Сейчас мы удалим ей аппендикс! – и для убедительности поднял вверх указательный палец и потряс им перед носами мамы и папы.

 

И меня везли на каталке по длинному коридору, было холодно и очень страшно, к лицу прислонили удушливую маску, и больше я ничего не помню.

Через неделю меня из больницы выписали, и я уже предвкушала, как мы с Катькой будем потрошить плюшевых зверей, и я буду хирургом, ибо я теперь тоже «лишь только тот, кто   пережил»... Но дома меня ждала новая электронная игра «Ну, погоди!» Это было совершенное чудо, я даже себе не представляла, что бывают такие игры. Поэтому в хирурга я больше не играла. И в медицинскую сестру тоже. Никогда.

 

А Катька стала врачом. Серьёзным. Настоящим.