Виктория Михайлова

Виктория Михайлова

Четвёртое измерение № 4 (660) от 1 марта 2026 года

Последний август дошкольного возраста

 

Только б помнить этот мир живым

Мороженое было только в отпуске. На палочках заснеженные глобусы крутились, подставляя мне бока. Хотелось наглотаться до ангины, до будущего отпуска, пока плывут в фольге подтаявшие льдины и дремлет вьюга в вафельных стаканчиках. Бумагу бы с опаской разворачивать, как будто снег начнётся, и каюк – укроет лето. Нам опять в посёлок, где глобусы в фольге не продают. За окнами – шушуканье позёмок, и крыши дразнят сладкими сосульками. Кастрюля с молоком пыхтит и булькает, а в кружке золотится рыбий жир, излечивая зиму и ангину. И засыпаешь. Лампочек пунктир то ближе, то тусклее, ясно, мнимо… Ещё спешить по многим мостовым, Ещё чужие дали опостылят. Но только б помнить этот мир живым, со вкусом зим и тающей ванили.

 

 

Апельсин

Пока зима на дольки апельсина разобрана – не спрашивай меня про музыку, что рвётся паутиной, скользит по листьям солнечного дня и тает в небе над дорогой, где машина мчит, качая лошадей под зеркальцем, в котором обнимает мой папа маму правою рукой, а левой держит руль. И плечи мамы качаются под «миленький ты мой». Я тоже там, в машине, позади, мне нет ещё, наверное, шести. На горизонте марево струится, и вдалеке уже видна река. У папы с мамой молодые лица, и кожа не изрезана пока морщинами. Громадное висит над нами солнце, словно апельсин сорвался с ветки и не хочет падать туда, где пятидневный детский сад, за окна снег ложится, словно мякоть далёких снов. Родители спешат на смену, оставляя мне пакет пропахших солнцем фруктов и конфет. Они лежат нетронутыми – сласти солёные и горькие от слёз. Машина мчит, и облака теснятся, река бежит, прозрачная насквозь. И лошади идут на водопой. И мы поём про «миленький ты мой».

 

 

Ночи и воробьи

Ночь идёт, глотая тень сарая, лезет в дом, крадётся за котом. Сном коротким шепчет «Баю-баю». Утро – вдруг. И солнце в половицы вспыхивает лампочкой. Гордится в кухне подоконник пирогами. Втянешь воздух, предвкушая день, мёдом пахнет сныть, на месте тень. Вечер тонет в воробьином гаме… Пасти экскаваторных ковшей сносят дом – состарился уже. Роют котлован многоэтажки. Двор оворобело смотрит вниз, будто бы над детством он повис. Руку протяни – и мама скажет: «Хлеба нет!» Несёшь из магазина подовый, вдыхая запах тминный. Корку обгрызаешь до сих пор… Прошлое не хочет завершиться. Здесь многоэтажка, словно спица, вырастет, её обнимет двор, Ночь придёт, глотая всё в округе. И вернутся воробьи. На круги.

 

 

Хорошо

Когда убегаешь – не думаешь о привале. Очень хотелось, чтобы по мне скучали, чтобы нашли и обняли – сжимается так в ладони земной потерявшаяся звезда. Отряхивал лес росу, будто воду кони, стада облаков просвечивали сквозь кроны. Солнце вставало, бессильное, за рекой, ещё не согретое чьей-то рукой. Кто знает, что на уме у осин и елей? Теснились плечом к плечу, будто завтра в пекло. Спиленный дуб лежал в их густых тенях, сердце его смотрело внутрь меня. Я умер (уснул) на время – так спит между стёкол оконных муха, пока покрывает зима всё в округе пухом. Под вечер пришла собака, мохнатой лапой царапала щёки, я ожил и плакал, сильней прижимаясь к ней, как щенок родной. Тропинка стелилась каштановой бородой. Домой мы шагали молча, мечтая о всяком – что я отращу себе бороду, а собака усыновит меня. Было идти хорошо. Я ведь хотел, чтобы кто-то меня нашёл.

 

 

Фонендоскоп

Мама работала фельдшером в скорой и часто домой возвращалась за полночь. Я не спал, ждал, что бензином пахнущая и лекарством, будет рассказывать сказки про Сенегал – там никогда не бывает ни вьюг, ни сугробов, солнце блестит, как разрезанный апельсин. Мамин фонендоскоп был похож на слоновий хобот, когда она засыпала рядом со мной без сил. И, согревая в ладонях серый кружок мембраны, к маме я прижимался ещё сильней. Где-то слонёнок приткнулся к слонихе в саванне, тоже, наверное, слушая сказки во сне. А над зелёными бархатными коврами бабочки плыли к огням африканских домов, жужжали устало пчёлы в заброшенном храме – будто бы бог с хоботком, полосат, медов, будто бы в этой слушалке – музыка, ветры, страны, травы качают эхо в изгибах троп. Годы прошли, но когда я хочу слушать маму, то прижимаю к себе слоновий фонендоскоп.

 

 

Люби

Люби, мой деревенский тесный дом, ту девочку – на цыпочках несмелых крадущуюся утром загорелым, пока все спят, за юрким воробьём. Спокоен половиц прохладных скрип, и ветер не тревожит занавески. И север далеко на белом свете, но дом уже вздыхает, как старик. Люби меня, когда вернусь назад, как Млечный путь, пробившийся дворами ночного неба, – полные карманы черёмухи насыплет тёмный сад. И где была – не надо объяснять. И хочется на цыпочках опять.

 

 

Уточки

Там детский сад мой круглосуточный, на ужин пшёнка и компот. А ночью смотришь – в небе уточки шагают к озеру тропой. Переливается чернильница бессонной ночи через край. И, словно пшёнка, звёзды сыпятся, но, сколько уток ни считай, не засыпаешь. Время тянется. Сползает с неба чернота на пёстрый луг пододеяльника с лазурным вырезом пруда. Шагают байковые уточки. И кто-то там не спит вдали, в саду небесном круглосуточном, считает уточек моих.

 

 

Млечный путь

Помню – город холодный, серые карусели. Мама с папой меня, наверно, не любят, не обнимают и не целуют, только теплее одевают в колючие шапку и шубу. Там у каждой зимы по обочинам стены, словно прошлого длинные тени. А короткое всё пролетало в деревне летом, там ромашками луг накрахмален, и, приодеты, у автобуса бабка и дед встречали меня, вздыхая – при живых-то родителях будто бы сирота я, то работа у них, то отдых по заграницам. Изнывало на небе солнце и прислониться норовило к сырым полотенцам туч. И обиды комок исчезал у меня во рту. И разматывал ёж от калитки к реке тропинку по косицам нечёсаным повилики. Опускался в траве паук надо мной монетой, и трава по краям царапала небо. Бабка с дедом варили варенье, слетались осы на белёсую пенку, тогда начиналась осень перезревшим арбузом, приездом предков, и беседку, белённую как невесту, раздевали дожди. Слышишь, дочка, прости! Если я не любила тебя, если так же ты грустила, у бабушки летом оставшись, если снег вспоминается пенкой варенья, если ёжик твой друг. И паук. Помню, шапка была оленья, а шубка твоя сияла, как Млечный путь. Пожалуйста – будь.

 

 

Шнитке

Шмелиная игра виолончели. Пиликает он, кажется, полдня. Скрипучие дворовые качели Раскачивают медленно меня. Влюблённая по самую макушку, страдаю безответно под окном. Подружка Улька знает способ лучше, чтоб он пришёл и втюрился потом: сорвать сосулек мартовские нитки, добавить в чай – он позабудет Шнитке. Замётано. Заварено. Занятно прихлёбывала Улька ниткин чай. В окно летели гаммы и сонаты, когда он не пришёл, не постучал. Сияло солнце, плыл корабль по луже в далёкие и тёплые края. И стыла, словно чай в любимой кружке, наивная привязанность моя. Шмелями ноты во дворе летели, и Шнитке всё раскачивал качели.

 

 

Последний август дошкольного возраста

На даче не закрыт сезон, пока не сварено варенье, пока бредёт послушным псом за летом август. Настежь двери, хотя – поверьем холода с Преображения Господня. И отступает духота. И наступает несвобода школярской осени – её звонок звенит за горизонтом. Но пахнут яблоки дождём, и крестит бабушка шарлотку.