Владимир Гандельсман

Владимир Гандельсман

Четвёртое измерение № 4 (604) от 1 февраля 2023 года

Воссоздам, что потеряно

* * *

 

Рождённый по тому прообразу,

невидимо-неколебимому,

в обозе Господа, по абрису,

ещё до Господа любимому

молчащим изначальным словом,

рождённый в человечий гомон,

я стал для крови жизни – кровом

и буквой замысла. Но в чём он?

 

Зачем моё дыханье считано

не с таборного и проворного –

с того, которым и молчит оно,

воистину – с нерукотворного?

Дыши, дыханье, не бессильных

удел, ты есть – о чём и речь вся –

затем, чтоб выветриться в синих

палатах неба и пресечься.

 

5 июня 2021

 

Из аллеи

 

Виднелось вдалеке пустое поле,

на солнце детские ладоньки

листвы, как если бы в них что-то пело,

прозрачно зеленели и легонько

дрожали. Затевались эти строки

в спокойном и беспрекословном свете.

Ни грома, ни грозы, ни рифма «сроки»

ещё не шла стиху, ни рифма «сети».

Но если ты не слышал гула,

и тишина стояла, не затишье,

зачем, скажи, тебя к жилью тянуло

и краткому дымку над крышей,

туда, где длится вечное застолье

и – умное ли слово, вздор ли –

где вволю злы и рады поневоле,

и счастье смертное застряло в горле?

 

любовь в юности

 

о, сумасшедш

стих, ночи смежн,

он свет, он свет ж,

и нежн, и нежн,

 

я ночью шёл к

тебе, и ночь к

ступням, как шёлк

травы, и строчк

 

внезапный блеск,

как иглы, колк,

слепил, и треск

цикад, и щёлк –

 

вот так-то, так т! –

был устн, а там

и письмен в такт

моим пятам.

 

Элегия Марселю Прусту

 

Всё –

 

«гео́ргики» георгин, гекзаметр полдня медовый

с лепестком на губах,

осиянный шиповника куст,

мать с младенцем и память его нараспах –

(холод помнит ли он ледниковый

и дожизненный,

царь-невольник отныне пяти своих чувств?) –

 

всё прочесть,

всё, что есть.

 

И поскольку я рядом стою,

псалмопевец, тебя воспою,

 

кружевной твой, отточенный стиль:

 

собирая нектар, ненароком

левым, правым ли боком

серебристую пыль

задевая – так велено тебе твоим богом, –

унести с шалфея мускатного

серебристого времени пыль

и другие соцветия опылить,

и ещё, и ещё, и стихами псалма неохватного,

 

как поля синевой новоро́жденной, день опалить.

 

Пир брачующихся вкруг собора

с розой во лбу –

к ней слетающихся прихожан, всегдашний

их наряд васильковый, шафранный, –

и архангела, что трубит в трубу,

и собор на коленях, к небу воздевший башни,

и тишайший, из чудного света слиянный,

взгляд любви, и гвоздь, входящий в стопу, –

 

всё прочесть –

 

этот старческий скорбью прописанный лик,

отороченный рамой окна, –

как чеканка по меди, морщины, – бордовый,

жёлтый, тёмно-оранжевый, высвеченный на миг,

как из чёрного дня, как со дна,

громовой взгляд молчания вдовый.

 

Возвести восковые высокие стены

с пламенеющим цветнем,

с запечатанными каплями мёда, –

и отречься. Отречься.

                                     Свобода –

возвести эти стены и своды,

и, насытив собой золотистые соты,

исчерпать страсть охоты,

и покинуть дворец, и забыть окрылённые оды.

 

Всё прочесть,

всё, что есть.

 

И поскольку ты все до единой ячейки прочла

и не тень на величье вещей легла –

свет на нём твоего чела –

ты с него начала! –

я опла́чу в отрадной печали, опла́чу тебя, пчела.

 

* * *

 

Пусть вспыхнет моря полоса

и заиграют пяльцы

рассвета, и спадёт с лица

сна покрывальце,

 

пусть к ветке тянется рука

и яблоки срывает

и с плотью их себя строка

соизмеряет,

 

пусть небо синее, ничьё,

где ласточке леталось,

так прояснится, как ещё

не прояснялось.

 

Пусть вечереет и втемне

три яблока белеют,

и пусть, когда сгорят в огне,

потом дотлеют

 

дрова, рассыпавшись в золу,

когда, не начиная,

прильнёт к оконному стеклу

гроза ночная,

 

проснётся дерево, дрожа,

и небосвод надтреснет,

я вспомню друга – и душа

его воскреснет.

 

Фраза

 

Я не хотел бы заглянуть в глаза

себе на операционном 

столе, где в очереди за

последним вздохом порционным,

пощады жалобно прося

и видя сотворённое строкой

лученье рыбы – в страхе вся –

под острогой,

 

я думал бы: дыханием согрет,

очнусь – не тёмных снов сплетенье,

не сложносочинённый бред,

нет, новогоднее раденье

и жизни азбука моя, –

когда, погаснув на краю ума,

мигание я-я-я-я

вновь станет а, –

 

а-а-a-a – и чайной ложки сверк,

акация и акварельный

автограф лётчика, где верх,

а там, где низ, режим постельный,

ангина, мята, мать и сын,

алоэ, свет вечерний и льняной,

ал абажур, кругл апельсин,

альт за стеной.

 

* * *

 

Какое счастье жить, вдоль по шнуру

рукой на выключатель наползая,

и ночь спустя проснуться поутру,

когда с ресниц легко слетает стая,

не стая – стайка снов, и жизнь, светая,

блистает над рекой, насквозь святая.

 

Какое счастье, не стихотворя –

я только осязаю, только чую! –

и высший разум не благодаря,

сжимать в руках антоновку ручную

и к вечеру, почти уже ночную,

очнувшуюся речь вдыхать речную.

 

Пусть материнская ладонь ко лбу

ребёнка прикоснется. Жар даренья!

Я жизнь свою за то, чтобы тропу

рассветную найти во славу зренья,

где горделивая семья оленья

возникнет вновь, – отдам без сожаленья.

 

музыка в кадре

 

день ангельский

да свет золотой,

сельский,

в окне сарай дровяной,

 

голубь, карниз,

их трое у

стола, рожок из-

под молока, агу,

 

семья из трёх,

в пеленах дитя,

окно – то вдох,

вовсю светя,

 

то выдох, то

вдох, птичий грай,

ночь, стук лото –

жёлудь на сарай,

 

за ним другой,

проснусь – подать

до них рукой –

вот отец, вот мать,

 

от тех, кого в мире нет,

не падает тень

на золотой свет,

ангельский день.

 

за дверь

 

я там родился я клоню

к тому что пил

там кипячёную заботу

молочную я жизни отдан

я запелёнут в простыню

я в шарф там по уши замотан

я там простыл

 

за дверь как выйду

ключ поверну

кто там остался я не помню

но виду не подам но виду

не ставь в вину

мне чёрную свою обиду

прочь в осень из каменоломни

 

похолодало я забыл

как жить я потерял уменье

как по реке как по реке

вчистую сплыл

зачем мне этот ключ в руке

и клён что по́ утру вспылил

и затемненье

 

вот человек живёт

умрёт и нет

как мне начать уметь начать

уметь пролить на это свет

слезы́ пусть скажет небосвод

которому вольно молчать

простыл мой след

 

На свету

 

Явился снег обещанный,

вроде письма.

Стекло чуть с трещиной,

а там зима.

Стучат стекольщики.

Свет бьёт в окно.

Морозные его укольчики.

Заменят – и обновлено.

Вот смотрят, жмурятся,

ни слова, там

лишь утро и́скрится

и тихо замершим кустам.

Садитесь, дольщики

зимы и снега, но

стоят стекольщики.

Свет бьёт в окно.

Чай? Чай, смущаются.

Нет, говорят,

и улыбаются

все двое целиком подряд.

Поверь, поверь, есть

начало всех начал:

вот эта мерность…

Так молвил я и замолчал.

 

Под фонарём

 

Давай под этим фонарём

необычайное с подъёмом –

 

как если бы мы шли вдвоём

по Кировскому, рядом с домом,

и хлопьями с небес летел

и таял под ногами снег, – как если

бы завернули и желтел

Филатовской больницы (ясли,

мой Вифлеем) фасад, нас ждут, –

как если бы на запах комнат,

где наряжают ёлку, жгут

бенгальские, где нас не помнят,

поскольку мы не в прошлом, нет,

мы есть! – как если бы, в парадной

снег стряхивая, шли на свет

непререкаемый, отрадный –

он из распахнутых дверей

нас ослепит – и мы в прихожей, –

предновогоднее скорей

давай – как если бы на божий

свет шли и вышли, и не врозь

никто ни с кем, и дышим, дышим –

 

давай прозрачное насквозь

стихотворение напишем.

 

* * *

 

Каринэ Арутюновой

 

Что он сжимал в горсти, сжимал в горсти,

тот нищий? Ничего. Куда податься?

Шли поезда. Цвела сирень. «Часам к шести, –

чей голос вдруг? – начнёт смеркаться».

Есть основания всплакнуть, прости.

Нет, разрыдаться.

 

Шли люди и́з дому и шли в дома.

Ты помнишь коврик, а на нём пастушек?

Шли поезда. Цвела сирень. Кто ждал письма?

Калитка. Белый запах стружек.

Есть от чего, прости, сойти с ума,

слететь с катушек.

 

Вот эта вся пыльца, всё вещество…

Но клонит в сон. Дитя, да ты зеваешь.

Шли поезда. Цвела сирень. Проспишь родство.

Чем, ночь, ты занята? Зияешь?

Что я хочу сказать? Да ничего.

Сама всё знаешь.

 

* * *

 

Ире Вальдрон

 

Возьмём, возьмём ту пересадку в Гомеле,

ночную, сонную, вдали,

где люди тихо бегают, – в соломе ли,

не на платформе ли меня нашли?

Вот именно, что тихо люди, боязно

кричат, чтобы меня не разбудить –

о, не отстать бы им от поезда,

оставьте спать меня, ещё успею жить.

 

Там в стаю суматошную сбиваются,

снаружи, и летят на фонари,

и лают, и рычат, и убиваются,

и, успокоившись, скулят внутри.

Эвакуации недавней эхо ли,

тюки закидывают в тамбур и узлы,

прогрохотали через мост, проэхали,

ночь звёзд, и зелени, и запаха золы.

 

Откуда знать не тронутому временем

(узнаешь! – на заре прервётся сон…),

что под своим беспрекословным именем

ты в Книгу жизни занесён?

Все эти полки! Я свою запомню, нижнюю.

Как мне восход июньский описать

и руку нежную, давнишнюю?

Оставьте жить меня, ещё успею спать.

 

Сестре моей жизни

 

Радость, радость моя, воссоздам

что потеряно: каплю счастья,

каплю лампочки в коридоре,

время, когда тепло было и в ненастье

и вэйзмир звучало как весьмир, а не го́ре.

Кто сказал «аз воздам»?

 

Сложим постель и её задвинем

в раздвижной диван.

Тесно, но рядом дышат родные,

и на подоконнике на синем

фоне (там небо, небо) раскрыл тюльпан

лепестки, и это, радость моя, выходные.

 

Воссоздам что потеряно: тебя, дитя,

только с улицы, от костра, пальцы в саже…

мать толчёт что-то в золотистой

ступе… в дальней комнате, ручку крутя,

вылавливает отец «вражьи

голоса» из шипа и свиста.

 

Помни, помни квартиру, во сне

мне явившуюся стихотвореньем.

Ты когда-то рассталась с ней на века,

потому воссоздам что пока

помню: банки с соленьями или вареньем,

паутину трещинок на стене.

 

В них маячили страны дивные, не пути

для побега, не про́волока и гетто,

и не плач, и не тот на колёсиках чемодан.

Кто сказал «аз воздам»? Не слышу. Прости,

абсолютный слух (кто затеял это?)

мне, по-видимому, не дан.

 

Да и смотрю я в сторону дома, вспять,

восполняя сторицей разность

между живым и убитым, я

воссоздам что потеряно. Знать,

никакого отмщения и не надо, радость,

радость моя.

 

В ноябре

 

Когда пантограф с провода, искря,

соскочит и качнётся, и застынет

троллейбус номер шесть, и тихо станет

в подлунном мире, я скажу: не зря

ноябрь в окне, и рифма к синеве

так неотвязна, и неотвратима,

так ей родна (и не родна – родима),

что блеском льда откликнется в Неве...

Секунда – и троллейбус задрожит

и тронется, мелькнёт фонарь слепящий,

секунда – и погаснет друг пропащий,

и ток воспоминанья пробежит:

посеребрённый инеем простор,

ты из гостей, от тётки, ты ребёнок,

и переулок, твой посеребрёнок,

как жизни богоявленной притвор.

 

снимок на балконе

 

июнь. в секундный покой его

сирень доносится со двора.

она ещё до всего, до всего,

прозрачная на просвет сестра.

черты лица её столь чисты,

как стих, где я с нею слит,

пока она из листвы, листвы,

солнцем напо́енной, состоит.

и если сестра эта не моя,

и ветвь вдали не благая весть,

и если мальчик рядом не я,

то нет любви. но любовь есть.

 

Письмо

 

Где письмо с Голубиной

улицы, из глубинной

жизни моей-твоей,

с круглой печатью или

с треугольной? Мы жили

рядом, но ты правей.

 

Ты правей, у почтамта

деревянного, там-то

встретились мы, хотя

ты ещё не роди́лась,

ты ещё не рядилась

в память свою, дитя.

 

Где письмо с Виноградной

улицы безвозвратной,

где её мотыльки

с блеском жёлто-лимонным,

с профилем их наклонным,

маленькие мирки

 

в хатах, где жалкий идиш –

и жилец, и подкидыш?

Мой возлюбленный друг

с Паровозной, Кузнечной,

напишу: с Бесконечной,

мне дарованной вдруг,

 

где письмо с Водопойной

улицы, в полдень знойной,

пыльных коровьих стад

ввечеру, где тот зайчик,

девочка моя, мальчик,

солнечный сон и сад?

 

Вот оно, пред тобою,

где так вольно покою,

где ползёт муравей,

жизнь всегда допотопна

и всегда бесподобна

ты, поскольку правей.

 

био

 

где я вырос сказать где я вырос

там окно распахнуто и на вынос

занавеска тюлевая как парус

полощется на ветру

там на крышке рояля кактус

в вазе с дерева рода цитрус

апельсин во всю кожуру

светится апельсинясь

 

за буфетным стеклом как в рамке

вкруг графина хрустальны рюмки

двадцатипятимилиграммки

чуть войдёт кто они звенят

где я вырос я вырос в замке

в замке не на угрюм-реке

в той стране золотой спозаранку

средь волов и ягнят

 

там я с ними узорно вышит

точно в коврик настенный выжит

берейши́т пашет пахарь пышет

сноп и мельница вдалеке

если хочешь собака брешет

снег ли запороши́т и утешит

так что спишь и тебя там пишет

тишина в строке