* * *
За мысом Меганом, замыкающим Судакскую бухту,
по античным представлениям, начиналось Царство Мёртвых...
Нет, не зря в окрестностях здешних мест
неприметно пристроился вход в Аид.
Ты ещё по привычке бубнишь про инцест,
а в ответ доносится – суицид...
И оно всё одно – что по лбу, что в лоб.
Отдохнуть пора и ногам, и мозгам.
И хотя продолжается Хронотоп,
да, похоже, подходит к концу Полигам.
Но пускай уже прохудился челн,
и на вечных часах почти без пяти –
этот, может, самый последний шторм,
убоявшись, – не упусти.
Море ходит ходором, ходуном,
ну а ты, поднапрягшись, реинкарнись.
Проскочи с размаха мыс Меганом
и начни с начала другую жизнь.
неприметно пристроился вход в Аид.
Ты ещё по привычке бубнишь про инцест,
а в ответ доносится – суицид...
И оно всё одно – что по лбу, что в лоб.
Отдохнуть пора и ногам, и мозгам.
И хотя продолжается Хронотоп,
да, похоже, подходит к концу Полигам.
Но пускай уже прохудился челн,
и на вечных часах почти без пяти –
этот, может, самый последний шторм,
убоявшись, – не упусти.
Море ходит ходором, ходуном,
ну а ты, поднапрягшись, реинкарнись.
Проскочи с размаха мыс Меганом
и начни с начала другую жизнь.
К портрету
(автор – художник Рафаэль Багаутдинов)
(автор – художник Рафаэль Багаутдинов)
Ни взгляда оторвать, ни выпустить на волю.
Затейливый пейзаж, сгодившийся на фон.
Но ты уже к нему прикован, им присвоен,
до капли растворён, навечно пригвождён.
Как отзвук давних слов, плывут другие лица.
Иные имена вплетаются в сюжет.
И странный этот свет струится и двоится
в ночи – как явь и сон. Как образ и портрет.
Затейливый пейзаж, сгодившийся на фон.
Но ты уже к нему прикован, им присвоен,
до капли растворён, навечно пригвождён.
Как отзвук давних слов, плывут другие лица.
Иные имена вплетаются в сюжет.
И странный этот свет струится и двоится
в ночи – как явь и сон. Как образ и портрет.
Там полная луна парит на пьедестале
и символов ночных неразличима нить.
И медлишь потому, уставившись в детали,
что страшно сделать шаг – к загадке подступить.
Цветного витража, растрескавшейся фрески
осколок, лепесток, чешуйка и пыльца.
И полуоборот решительный и веский
над призраками снов царящего лица.
и символов ночных неразличима нить.
И медлишь потому, уставившись в детали,
что страшно сделать шаг – к загадке подступить.
Цветного витража, растрескавшейся фрески
осколок, лепесток, чешуйка и пыльца.
И полуоборот решительный и веский
над призраками снов царящего лица.
Которое к себе влечёт неотвратимо –
пленительный изгиб, таинственный обет.
С рождения души наложенная схима,
Впитавшая в себя небесный этот свет.
А ты опять ему внимаешь богомольно,
глядишь во все глаза, следишь издалека,
как тонкая рука роняется безвольно –
трагический излом поникшего цветка.
пленительный изгиб, таинственный обет.
С рождения души наложенная схима,
Впитавшая в себя небесный этот свет.
А ты опять ему внимаешь богомольно,
глядишь во все глаза, следишь издалека,
как тонкая рука роняется безвольно –
трагический излом поникшего цветка.
Продолжить этот жест могли б клинок и гарда,
опущенные вниз, – окончена дуэль.
Улыбкою б черты чуть тронул Леонардо,
но так – трезвей – её увидел Рафаэль.
Обычный человек, нерасторопный гений.
Всего вначале он и сам не знал, но вот –
свободный результат медлительных прозрений,
мерцая и маня, пред нами предстаёт.
опущенные вниз, – окончена дуэль.
Улыбкою б черты чуть тронул Леонардо,
но так – трезвей – её увидел Рафаэль.
Обычный человек, нерасторопный гений.
Всего вначале он и сам не знал, но вот –
свободный результат медлительных прозрений,
мерцая и маня, пред нами предстаёт.
И дальше – суть видна как прорастанье зёрен,
как отповедь тоске, как парафраз обид.
И дальше – каждый штрих случаен, но бесспорен.
Он всё соединит. И снова раздробит.
Глаз этих глубина как ангельское пенье.
И как благая весть из неизвестных стран.
Как под рукой – волос спокойное кипенье.
И кожи белизна. И горделивый стан.
как отповедь тоске, как парафраз обид.
И дальше – каждый штрих случаен, но бесспорен.
Он всё соединит. И снова раздробит.
Глаз этих глубина как ангельское пенье.
И как благая весть из неизвестных стран.
Как под рукой – волос спокойное кипенье.
И кожи белизна. И горделивый стан.
Что самоценно и что параллельно славе –
неизъяснимость слов, объятий нежный хруст.
О чём не рассказать, когда раздует пламя
неистовой свечи дыханье этих уст.
Порхают мотыльки в трепещущем полёте,
настойчивая кисть вскрывает новый пласт –
простой и внятный смысл – что и по части плоти
высокий этот дух любому фору даст.
неизъяснимость слов, объятий нежный хруст.
О чём не рассказать, когда раздует пламя
неистовой свечи дыханье этих уст.
Порхают мотыльки в трепещущем полёте,
настойчивая кисть вскрывает новый пласт –
простой и внятный смысл – что и по части плоти
высокий этот дух любому фору даст.
И всё же стоит быть поэтом и изгоем,
и смутно ощущать, как с плоскости холста
нисходит в бренный мир провидческая горечь –
бессмысленна любовь, бесцельна красота.
и смутно ощущать, как с плоскости холста
нисходит в бренный мир провидческая горечь –
бессмысленна любовь, бесцельна красота.
И сколько надо слов отбросить и растратить,
пускать Пегаса вскачь, переводить в полёт,
чтоб истину постичь или себе потрафить, –
а там – кому дано, возможно, и поймёт.
Оставить лёгкий след, едва заметный слепок
своей души и знать – хоть вечен бег времён,
но их могучий рёв, неуловимый лепет,
по сути, для тебя – не более чем фон.
пускать Пегаса вскачь, переводить в полёт,
чтоб истину постичь или себе потрафить, –
а там – кому дано, возможно, и поймёт.
Оставить лёгкий след, едва заметный слепок
своей души и знать – хоть вечен бег времён,
но их могучий рёв, неуловимый лепет,
по сути, для тебя – не более чем фон.
* * *
Родина моя – Евбаз!
Вот ответ на ваш вопрос,
почему я Жидкоглаз.
Жидконос. Жидковолос.
Говорят, что был Исход.
Кажется, ещё Завет.
Всё давно прошло, и вот
нынче и в помине нет.
Наш Отец настолько дряхл,
что не может ничего.
Время обратилось в прах.
На престол взошёл И.о.
В глубине священных книг
то ли сказка, то ли быль.
Но, когда вникаешь в них,
то глотаешь только пыль.
И от нестерпимых уз,
и от бесконечных дум
помутился и обрюзг
мой не больно крепкий ум.
Как мечтал один Арап –
дескать, «тленья убежит»!
Но судьбою смерть поправ,
Вечен в мире только Жид!
Жизнь несущий на весу.
В душу тесно облачён.
Что скитается вовсю.
Проклят. Этим и прощён.
Ну, а я уйду туда.
В царство призрачных теней.
Понимая, никогда
больше не увижусь с Ней.
В рай довольно узок лаз.
Но, похоже, кончен рейс.
Как ты там, родной Евбаз?
Я уже на месте. Хвейс!
Вот ответ на ваш вопрос,
почему я Жидкоглаз.
Жидконос. Жидковолос.
Говорят, что был Исход.
Кажется, ещё Завет.
Всё давно прошло, и вот
нынче и в помине нет.
Наш Отец настолько дряхл,
что не может ничего.
Время обратилось в прах.
На престол взошёл И.о.
В глубине священных книг
то ли сказка, то ли быль.
Но, когда вникаешь в них,
то глотаешь только пыль.
И от нестерпимых уз,
и от бесконечных дум
помутился и обрюзг
мой не больно крепкий ум.
Как мечтал один Арап –
дескать, «тленья убежит»!
Но судьбою смерть поправ,
Вечен в мире только Жид!
Жизнь несущий на весу.
В душу тесно облачён.
Что скитается вовсю.
Проклят. Этим и прощён.
Ну, а я уйду туда.
В царство призрачных теней.
Понимая, никогда
больше не увижусь с Ней.
В рай довольно узок лаз.
Но, похоже, кончен рейс.
Как ты там, родной Евбаз?
Я уже на месте. Хвейс!
Больничное
Где-то так влачатся дроги.
За стеклом развозки
серый краешек дороги.
Беглые берёзки.
Фары. Встречные маршрутки.
Ранняя кафешка.
Предпоследние минутки.
Медленная спешка.
Так. Приехали. Достигли,
наконец, предела.
Это вам не фигли-мигли,
а серьёзней дело.
Кто последний? Я за Вами, –
болтовня пустая.
Вот и я сюда вливаюсь.
В данный быт врастаю.
Не вода, что точит камень,
а смена регистра.
Отвыканье-привыканье
происходит быстро.
На своём халате рваном
туже стянешь пояс.
И на стуле прикроватном –
роковая повесть.
Разрежаясь, свет истает
в приглушенном лае.
Я сочувственно читаю.
И сопоставляю.
С тем, что в отдаленье мнилось, –
здесь соприкасаюсь.
Ничего не изменилось,
Александр Исаич.
Не особенно надеюсь –
осень в зимней хмури.
Тот же корпус, так как дело –
не в архитектуре.
Та же сцена Мельпомене –
базис и основа.
Та же вкрадчивая бренность
бытия земного.
Здесь, в преддверье многоточья
темноты острожной,
вместе – врач, водила, летчик,
признанный художник.
От тоски ночной капризной
задвигаем шторы.
И о жизни – только жизни –
водим разговоры.
Опасения, что ныне
вдруг протянешь ноги,
отгоняя прикладными
мыслями о Боге.
Канцлер выставит оценки –
с крючка не сорваться.
Скорбный лист на бледной стенке –
график операций.
Ну а что душа больная
пока не на тризне,
грубо так напоминают
плановые клизмы.
Сладострастия отмычка,
тихая отрада –
чтоб поласковей сестричка
выбрила, где надо.
Память – яркой вспышкой блица.
А на крайний случай
можно молча помолиться,
жалко поканючить.
Ночь. Над миром воет ветер
фронтально и тыльно.
И звезда на небе светит
жадно и обильно.
Что от сотворенья длилось –
пребудет до века.
Ничего не изменилось
в смертном человеке.
То, к чему душа стремилась,
то, о чём писалось.
Ничего не изменилось,
Александр Исаич.
Страшный суд, конечно, страшен,
но в запасе вера,
подпитавшаяся Вашим
сумрачным примером.
Что грядущее пророчит,
что всего дороже...
Стоп. О впечатленьях прочих
напишу чуть позже.
Час настал. Нет места страху.
И себя не жалко.
Все. Пора снимать рубаху.
Подана каталка.
За стеклом развозки
серый краешек дороги.
Беглые берёзки.
Фары. Встречные маршрутки.
Ранняя кафешка.
Предпоследние минутки.
Медленная спешка.
Так. Приехали. Достигли,
наконец, предела.
Это вам не фигли-мигли,
а серьёзней дело.
Кто последний? Я за Вами, –
болтовня пустая.
Вот и я сюда вливаюсь.
В данный быт врастаю.
Не вода, что точит камень,
а смена регистра.
Отвыканье-привыканье
происходит быстро.
На своём халате рваном
туже стянешь пояс.
И на стуле прикроватном –
роковая повесть.
Разрежаясь, свет истает
в приглушенном лае.
Я сочувственно читаю.
И сопоставляю.
С тем, что в отдаленье мнилось, –
здесь соприкасаюсь.
Ничего не изменилось,
Александр Исаич.
Не особенно надеюсь –
осень в зимней хмури.
Тот же корпус, так как дело –
не в архитектуре.
Та же сцена Мельпомене –
базис и основа.
Та же вкрадчивая бренность
бытия земного.
Здесь, в преддверье многоточья
темноты острожной,
вместе – врач, водила, летчик,
признанный художник.
От тоски ночной капризной
задвигаем шторы.
И о жизни – только жизни –
водим разговоры.
Опасения, что ныне
вдруг протянешь ноги,
отгоняя прикладными
мыслями о Боге.
Канцлер выставит оценки –
с крючка не сорваться.
Скорбный лист на бледной стенке –
график операций.
Ну а что душа больная
пока не на тризне,
грубо так напоминают
плановые клизмы.
Сладострастия отмычка,
тихая отрада –
чтоб поласковей сестричка
выбрила, где надо.
Память – яркой вспышкой блица.
А на крайний случай
можно молча помолиться,
жалко поканючить.
Ночь. Над миром воет ветер
фронтально и тыльно.
И звезда на небе светит
жадно и обильно.
Что от сотворенья длилось –
пребудет до века.
Ничего не изменилось
в смертном человеке.
То, к чему душа стремилась,
то, о чём писалось.
Ничего не изменилось,
Александр Исаич.
Страшный суд, конечно, страшен,
но в запасе вера,
подпитавшаяся Вашим
сумрачным примером.
Что грядущее пророчит,
что всего дороже...
Стоп. О впечатленьях прочих
напишу чуть позже.
Час настал. Нет места страху.
И себя не жалко.
Все. Пора снимать рубаху.
Подана каталка.
* * *
Пение сироты
радует меломана.
Ария. Голосок тоненький и дрожащий.
Звук к языку присох, ищет и не обрящет.
Так собой увлечён и красотами слога,
даже на слове «Чёрт!» не запнётся о Бога.
В пении до зари всё, что спеклось и спелось,
рвущийся изнутри неутолимый мелос.
Прошлое теребя и заломивши руки,
иногда про себя, чаще в открытом звуке.
Бывший больничный сад. Воспоминаний свалка.
Прежних его услад, как и себя, не жалко.
Трепыханье пичуг с их переливом чистым.
Общий у всех недуг. Утоление – свистом.
Соткан диагноз весь из недомолвок и пауз.
Бестолковая спесь, – дескать, сколько осталось!
Многое на ходу делая по наитью,
обретая судьбу, то есть, идя за нитью,
верен теме одной, женщине, впрочем, тоже,
балагур расписной, на себя не похожий,
дует в свою дуду, ноту сквозную тянет,
разную ерунду мелет, не перестанет.
Это такой расклад, что не имеет срока.
Возвращаясь назад, но не ища истока,
лучше глаза раскрой – самое милое время
чёрной ночной порой, чтоб таращиться в темень.
Чуять, как реет дух за стеной вертограда.
Может, не стоит вслух? И вообще не надо?
Звук к языку присох, ищет и не обрящет.
Так собой увлечён и красотами слога,
даже на слове «Чёрт!» не запнётся о Бога.
В пении до зари всё, что спеклось и спелось,
рвущийся изнутри неутолимый мелос.
Прошлое теребя и заломивши руки,
иногда про себя, чаще в открытом звуке.
Бывший больничный сад. Воспоминаний свалка.
Прежних его услад, как и себя, не жалко.
Трепыханье пичуг с их переливом чистым.
Общий у всех недуг. Утоление – свистом.
Соткан диагноз весь из недомолвок и пауз.
Бестолковая спесь, – дескать, сколько осталось!
Многое на ходу делая по наитью,
обретая судьбу, то есть, идя за нитью,
верен теме одной, женщине, впрочем, тоже,
балагур расписной, на себя не похожий,
дует в свою дуду, ноту сквозную тянет,
разную ерунду мелет, не перестанет.
Это такой расклад, что не имеет срока.
Возвращаясь назад, но не ища истока,
лучше глаза раскрой – самое милое время
чёрной ночной порой, чтоб таращиться в темень.
Чуять, как реет дух за стеной вертограда.
Может, не стоит вслух? И вообще не надо?
Но всесильна тщета, зависть даже потешна.
Как и гордыня та, что почти неизбежна.
Ария подбодрит, но, извиваясь странно,
вряд ли удовлетворит горнего меломана.
Ждать ли благую весть иль дожидаться сдачи?
Рядом, похоже, есть Кто-то ещё, тем паче.
Нам не предъявит счёт поле священной брани,
обоюдный зачёт делать никто не вправе.
Если ты, словно в сон, в их взаимные распри
до конца погружён, можешь постигнуть разве
тривиальный ответ, чудо расхожее, что ли,
как умаление лет, умноженье юдоли.
Горе, воздевши взор, вмешиваться не к спеху
в этот извечный спор, чтоб не выпасть в прореху.
Или же впасть в сарказм, в глупость, которой близок
обыкновенный маразм, не способный на вызов.
Но у этой черты просветляются лица.
Остановись, если ты в силах остановиться.
Росчерк черновика? Только не слишком грешный
всё поёт сирота, полностью постаревший.
Как и гордыня та, что почти неизбежна.
Ария подбодрит, но, извиваясь странно,
вряд ли удовлетворит горнего меломана.
Ждать ли благую весть иль дожидаться сдачи?
Рядом, похоже, есть Кто-то ещё, тем паче.
Нам не предъявит счёт поле священной брани,
обоюдный зачёт делать никто не вправе.
Если ты, словно в сон, в их взаимные распри
до конца погружён, можешь постигнуть разве
тривиальный ответ, чудо расхожее, что ли,
как умаление лет, умноженье юдоли.
Горе, воздевши взор, вмешиваться не к спеху
в этот извечный спор, чтоб не выпасть в прореху.
Или же впасть в сарказм, в глупость, которой близок
обыкновенный маразм, не способный на вызов.
Но у этой черты просветляются лица.
Остановись, если ты в силах остановиться.
Росчерк черновика? Только не слишком грешный
всё поёт сирота, полностью постаревший.
* * *
Плыву сквозь дождь. Слепые брызги боли.
Подтёки на космическом камзоле.
Зачёркнутые строчки как года.
Без сожаленья в их впиваясь мякоть,
так толком и не выучившись плакать,
произносить пытаюсь – Никогда!
Пусть хлещет дождь обильно и бесстыдно,
сквозь пелену его так ясно видно –
другие даты, дни календаря.
Всё, что во мне всплывает неизменно
почти с другого края Ойкумены,
рефреном кратким – жизнь прошла не зря.
А дождь как давним астраханским летом,
пронизанным скуластым жарким светом,
румянцем смуглым местных юных дев.
Преодолеть взаимное смущенье
пытались мы, искусством обольщенья
еще не в полной мере овладев.
В сознании исполненного долга
вперед текла и разветвлялась Волга.
Расслабленно скользнувши в самый низ,
тогда ещё не понимая, где мы,
(теперь я точно знаю, что в Эдеме),
по грудь в воде средь лотосов паслись.
И тут он налетел, внезапный, светлый,
весь осененный благодатным ветром.
Казалось, что случаен он. Но вот –
в сознании подробно перемолот
бред бытия, души смертельный холод.
А этот дождь – он до сих пор идёт.
Подтёки на космическом камзоле.
Зачёркнутые строчки как года.
Без сожаленья в их впиваясь мякоть,
так толком и не выучившись плакать,
произносить пытаюсь – Никогда!
Пусть хлещет дождь обильно и бесстыдно,
сквозь пелену его так ясно видно –
другие даты, дни календаря.
Всё, что во мне всплывает неизменно
почти с другого края Ойкумены,
рефреном кратким – жизнь прошла не зря.
А дождь как давним астраханским летом,
пронизанным скуластым жарким светом,
румянцем смуглым местных юных дев.
Преодолеть взаимное смущенье
пытались мы, искусством обольщенья
еще не в полной мере овладев.
В сознании исполненного долга
вперед текла и разветвлялась Волга.
Расслабленно скользнувши в самый низ,
тогда ещё не понимая, где мы,
(теперь я точно знаю, что в Эдеме),
по грудь в воде средь лотосов паслись.
И тут он налетел, внезапный, светлый,
весь осененный благодатным ветром.
Казалось, что случаен он. Но вот –
в сознании подробно перемолот
бред бытия, души смертельный холод.
А этот дождь – он до сих пор идёт.
© Владимир Гутковский, 2001–2011.
© 45-я параллель, 2011.