Владимир Гутковский

Владимир Гутковский

Четвёртое измерение № 20 (188) от 11 июля 2011 года

С другого края Ойкумены

  

* * *
 

За мысом Меганом, замыкающим Судакскую бухту,

 по античным представлениям, начиналось Царство Мёртвых...

 
Нет, не зря в окрестностях здешних мест
неприметно пристроился вход в Аид.
Ты ещё по привычке бубнишь про инцест,
а в ответ доносится – суицид...

И оно всё одно – что по лбу, что в лоб.
Отдохнуть пора и ногам, и мозгам.
И хотя продолжается Хронотоп,
да, похоже, подходит к концу Полигам.

Но пускай уже прохудился челн,
и на вечных часах почти без пяти –
этот, может, самый последний шторм,
убоявшись, – не упусти.

Море ходит ходором, ходуном,
ну а ты, поднапрягшись, реинкарнись.
Проскочи с размаха мыс Меганом
и начни с начала другую жизнь.
 
К портрету
(автор – художник Рафаэль Багаутдинов)
 
Ни взгляда оторвать, ни выпустить на волю.
Затейливый пейзаж, сгодившийся на фон.
Но ты уже к нему прикован, им присвоен,
до капли растворён, навечно пригвождён.
Как отзвук давних слов, плывут другие лица.
Иные имена вплетаются в сюжет.
И странный этот свет струится и двоится
в ночи – как явь и сон. Как образ и портрет.
Там полная луна парит на пьедестале
и символов ночных неразличима нить.
И медлишь потому, уставившись в детали,
что страшно сделать шаг – к загадке подступить.
Цветного витража, растрескавшейся фрески
осколок, лепесток, чешуйка и пыльца.
И полуоборот решительный и веский
над призраками снов царящего лица.
Которое к себе влечёт неотвратимо –
пленительный изгиб, таинственный обет.
С рождения души наложенная схима,
Впитавшая в себя небесный этот свет.
А ты опять ему внимаешь богомольно,
глядишь во все глаза, следишь издалека,
как тонкая рука роняется безвольно –
трагический излом поникшего цветка.
Продолжить этот жест могли б клинок и гарда,
опущенные вниз, – окончена дуэль.
Улыбкою б черты чуть тронул Леонардо,
но так – трезвей – её увидел Рафаэль.
Обычный человек, нерасторопный гений.
Всего вначале он и сам не знал, но вот –
свободный результат медлительных прозрений,
мерцая и маня, пред нами предстаёт.
И дальше – суть видна как прорастанье зёрен,
как отповедь тоске, как парафраз обид.
И дальше – каждый штрих случаен, но бесспорен.
Он всё соединит. И снова раздробит.
Глаз этих глубина как ангельское пенье.
И как благая весть из неизвестных стран.
Как под рукой – волос спокойное кипенье.
И кожи белизна. И горделивый стан.
Что самоценно и что параллельно славе –
неизъяснимость слов, объятий нежный хруст.
О чём не рассказать, когда раздует пламя
неистовой свечи дыханье этих уст.
Порхают мотыльки в трепещущем полёте,
настойчивая кисть вскрывает новый пласт –
простой и внятный смысл – что и по части плоти
высокий этот дух любому фору даст.
И всё же стоит быть поэтом и изгоем,
и смутно ощущать, как с плоскости холста
нисходит в бренный мир провидческая горечь –
бессмысленна любовь, бесцельна красота.
И сколько надо слов отбросить и растратить,
пускать Пегаса вскачь, переводить в полёт,
чтоб истину постичь или себе потрафить, –
а там – кому дано, возможно, и поймёт.
Оставить лёгкий след, едва заметный слепок
своей души и знать – хоть вечен бег времён,
но их могучий рёв, неуловимый лепет,
по сути, для тебя – не более чем фон.
 
* * *
 
Родина моя – Евбаз!
Вот ответ на ваш вопрос,
почему я Жидкоглаз.
Жидконос. Жидковолос.

Говорят, что был Исход.
Кажется, ещё Завет.
Всё давно прошло, и вот
нынче и в помине нет.

Наш Отец настолько дряхл,
что не может ничего.
Время обратилось в прах.
На престол взошёл И.о.

В глубине священных книг
то ли сказка, то ли быль.
Но, когда вникаешь в них,
то глотаешь только пыль.

И от нестерпимых уз,
и от бесконечных дум
помутился и обрюзг
мой не больно крепкий ум.

Как мечтал один Арап –
дескать, «тленья убежит»!
Но судьбою смерть поправ,
Вечен в мире только Жид!

Жизнь несущий на весу.
В душу тесно облачён.
Что скитается вовсю.
Проклят. Этим и прощён.

Ну, а я уйду туда.
В царство призрачных теней.
Понимая, никогда
больше не увижусь с Ней.

В рай довольно узок лаз.
Но, похоже, кончен рейс.
Как ты там, родной Евбаз?
Я уже на месте. Хвейс!
 
Больничное
 
Где-то так влачатся дроги.
За стеклом развозки
серый краешек дороги.
Беглые берёзки.

Фары. Встречные маршрутки.
Ранняя кафешка.
Предпоследние минутки.
Медленная спешка.

Так. Приехали. Достигли,
наконец, предела.
Это вам не фигли-мигли,
а серьёзней дело.

Кто последний? Я за Вами, –
болтовня пустая.
Вот и я сюда вливаюсь.
В данный быт врастаю.

Не вода, что точит камень,
а смена регистра.
Отвыканье-привыканье
происходит быстро.

На своём халате рваном
туже стянешь пояс.
И на стуле прикроватном –
роковая повесть.

Разрежаясь, свет истает
в приглушенном лае.
Я сочувственно читаю.
И сопоставляю.

С тем, что в отдаленье мнилось, –
здесь соприкасаюсь.
Ничего не изменилось,
Александр Исаич.

Не особенно надеюсь –
осень в зимней хмури.
Тот же корпус, так как дело –
не в архитектуре.

Та же сцена Мельпомене –
базис и основа.
Та же вкрадчивая бренность
бытия земного.

Здесь, в преддверье многоточья
темноты острожной,
вместе – врач, водила, летчик,
признанный художник.

От тоски ночной капризной
задвигаем шторы.
И о жизни – только жизни –
водим разговоры.

Опасения, что ныне
вдруг протянешь ноги,
отгоняя прикладными
мыслями о Боге.

Канцлер выставит оценки –
с крючка не сорваться.
Скорбный лист на бледной стенке –
график операций.

Ну а что душа больная
пока не на тризне,
грубо так напоминают
плановые клизмы.

Сладострастия отмычка,
тихая отрада –
чтоб поласковей сестричка
выбрила, где надо.
 
Память – яркой вспышкой блица.
А на крайний случай
можно молча помолиться,
жалко поканючить.

Ночь. Над миром воет ветер
фронтально и тыльно.
И звезда на небе светит
жадно и обильно.

Что от сотворенья длилось –
пребудет до века.
Ничего не изменилось
в смертном человеке.

То, к чему душа стремилась,
то, о чём писалось.
Ничего не изменилось,
Александр Исаич.

Страшный суд, конечно, страшен,
но в запасе вера,
подпитавшаяся Вашим
сумрачным примером.

Что грядущее пророчит,
что всего дороже...
Стоп. О впечатленьях прочих
напишу чуть позже.

Час настал. Нет места страху.
И себя не жалко.
Все. Пора снимать рубаху.
Подана каталка.
 
* * *
 

Пение сироты

 радует меломана.
 

Ария. Голосок тоненький и дрожащий.
Звук к языку присох, ищет и не обрящет.

Так собой увлечён и красотами слога,
даже на слове «Чёрт!» не запнётся о Бога.
В пении до зари всё, что спеклось и спелось,
рвущийся изнутри неутолимый мелос.
Прошлое теребя и заломивши руки,
иногда про себя, чаще в открытом звуке.

Бывший больничный сад. Воспоминаний свалка.
Прежних его услад, как и себя, не жалко.
Трепыханье пичуг с их переливом чистым.
Общий у всех недуг. Утоление – свистом.
Соткан диагноз весь из недомолвок и пауз.
Бестолковая спесь, – дескать, сколько осталось!

Многое на ходу делая по наитью,
обретая судьбу, то есть, идя за нитью,
верен теме одной, женщине, впрочем, тоже,
балагур расписной, на себя не похожий,
дует в свою дуду, ноту сквозную тянет,
разную ерунду мелет, не перестанет.

Это такой расклад, что не имеет срока.
Возвращаясь назад, но не ища истока,
лучше глаза раскрой – самое милое время
чёрной ночной порой, чтоб таращиться в темень.
Чуять, как реет дух за стеной вертограда.
Может, не стоит вслух? И вообще не надо?
Но всесильна тщета, зависть даже потешна.
Как и гордыня та, что почти неизбежна.
Ария подбодрит, но, извиваясь странно,
вряд ли удовлетворит горнего меломана.
Ждать ли благую весть иль дожидаться сдачи?
Рядом, похоже, есть Кто-то ещё, тем паче.

Нам не предъявит счёт поле священной брани,
обоюдный зачёт делать никто не вправе.
Если ты, словно в сон, в их взаимные распри
до конца погружён, можешь постигнуть разве
тривиальный ответ, чудо расхожее, что ли,
как умаление лет, умноженье юдоли.

Горе, воздевши взор, вмешиваться не к спеху
в этот извечный спор, чтоб не выпасть в прореху.
Или же впасть в сарказм, в глупость, которой близок
обыкновенный маразм, не способный на вызов.
Но у этой черты просветляются лица.
Остановись, если ты в силах остановиться.

Росчерк черновика? Только не слишком грешный
всё поёт сирота, полностью постаревший.
 
* * *
 
Плыву сквозь дождь. Слепые брызги боли.
Подтёки на космическом камзоле.
Зачёркнутые строчки как года.
Без сожаленья в их впиваясь мякоть,
так толком и не выучившись плакать,
произносить пытаюсь – Никогда!

Пусть хлещет дождь обильно и бесстыдно,
сквозь пелену его так ясно видно –
другие даты, дни календаря.
Всё, что во мне всплывает неизменно
почти с другого края Ойкумены,
рефреном кратким – жизнь прошла не зря.

А дождь как давним астраханским летом,
пронизанным скуластым жарким светом,
румянцем смуглым местных юных дев.
Преодолеть взаимное смущенье
пытались мы, искусством обольщенья
еще не в полной мере овладев.

В сознании исполненного долга
вперед текла и разветвлялась Волга.
Расслабленно скользнувши в самый низ,
тогда ещё не понимая, где мы,
(теперь я точно знаю, что в Эдеме),
по грудь в воде средь лотосов паслись.

И тут он налетел, внезапный, светлый,
весь осененный благодатным ветром.
Казалось, что случаен он. Но вот –
в сознании подробно перемолот
бред бытия, души смертельный холод.
А этот дождь – он до сих пор идёт.