Владимир Корнилов

Владимир Корнилов

(29 июня 1928, Днепропетровск – 8 января 2002, Москва)

 

Владимир КорниловИз книги судеб. Владимир Николаевич Корнилов, русский поэт, писатель и критик.

Родился в семье инженеров-строителей. В восемь лет остался без матери. С началом войны был эвакуирован в Новокузнецк (Сибирь), затем переехал в Москву. В 1945-1950 учился в Литературном институте, откуда трижды исключался за «идейно порочные стихи» и прогулы. В 1950-1954 гг. служил в армии.

Первые стихи Корнилова были опубликованы в 1953 году в «Литературной газете». Однако с тех пор его произведения пропускались в печать нечасто, и лишь с внесёнными цензурой исправлениями. В 1957 году был рассыпан набор уже свёрстанного сборника стихов «Повестка из военкомата». Со сборником «Начала» – произошло то же самое. Лишь в 1964 вышла первая стихотворная книга «Пристань».

Нелёгкая судьба ожидала и прозаические произведения Корнилова. Первую и вторую свои повести – «Без рук, без ног», законченную в 1965 году, и «Девочки и дамочки», написанную в октябре 1968 года – автор долго и безуспешно пытался опубликовать в Советском Союзе. Первую не напечатали, вторая в декабре 1971 года была набрана, но сразу же после этого рассыпана. Своё третье и самое крупное прозаическое произведение – роман «Демобилизация» – Корнилов уже не пытался опубликовать на родине. Он передал свои произведения на Запад, где с 1974 года они были напечатаны. Публикации в самиздате и в зарубежных русскоязычных изданиях, а также выступления Корнилова в поддержку Юлия Даниэля и Андрея Синявского (1966) вызвали недовольство власти.

Член советской секции «Международной амнистии» (с 1975 года). По рекомендации Г. Бёлля был принят во французский Пен-клуб (с 1975 года).

Корнилов подписал письмо «главам государств и правительств» с просьбой защитить академика Андрея Сахарова, и в марте 1977 его исключают из Союза писателей СССР (принят в 1965; восстановлен в 1988). Книги были изъяты из библиотек и продажи в 1979 году.

Вновь начал издаваться в СССР с 1986 года. Скончался Владимир Николаевич Корнилов от опухоли костей 8 января 2002 года.

 

Рекомендация

Не только книга стихов «Пристань», но упорная и живая работа при сильном и своеобразном даровании – я имею в виду яркий и гибкий стих, талант точной и выразительной обрисовки современных характеров, а также настойчивые и плодотворные поиски путей поэтического освоения современной разговорной речи (это – одна из первостепенных задач русского стиха) – даёт право В. Н. Корнилову встать в ряды членов Союза советских писателей. Своя интонация и свой путь в поэзии – явления совсем не такие уж частые.

 

Анна Ахматова

 

15 апреля 1964

 

Поэт

 

В. Корнилову

 

Предощущение стиха

у настоящего поэта

есть ощущение греха,

что совершён когда-то, где-то.

 

Пусть совершён тот грех не им –

себя считает он повинным,

настолько с племенем земным

он сросся чувством пуповины.

 

И он по свету, сам не свой,

бежит от славы и восторга

всегда с повинной головой,

но только – поднятой высоко.

 

Потери мира и войны,

любая сломанная ветка

в нём вырастают до вины,

его вины – не просто века.

 

И жизнь своя ему страшна.

Она грешным-грешна подавно.

Любая женщина – вина,

дар без возможности отдарка.

 

Поэтом вечно движет стыд,

его кидая в необъятность,

и он костьми мосты мостит,

оплачивая неоплатность.

 

А там, а там, в конце пути,

который есть, куда ни денься,

он скажет: «Господи, прости...» –

на это даже не надеясь.

 

И дух от плоти отойдёт,

и – в пекло, раем не прельщённый,

прощённый господом, да вот

самим собою не прощённый...

 

Евгений Евтушенко

 

1965

 

Лев Аннинский:

из биографического словаря «Русские писатели XX века»

 

Владимир КорниловБыл ли Корнилов «молодым»? Трудно сказать. Казалось, да. По общей позиции, по «месту в драке». Но в «боевые действия» он вписывается плохо. Он вообще никуда не вписывается. Ни в традицию, ни в авангард. Ни вправо, ни влево. Ни в «послевоенные», ни в «военные». И по возрасту где-то «между»: лет на 6-7 старше «мальчиков», и, однако на фронте не побывал: не успел. От первых его отделяет глухая закрытость тяжёлого стиха, полное отсутствие «звона». Но и от «окопных лейтенантов»: от Б. Слуцкого, А. Межирова, С. Орлова – тоже отделяет что-то: отсутствие контактного нерва в стихе, признаков окопного братства – обращённости к «своим» (впрочем, как и у молодых). Он – в другом измерении, чем все, что-то одинокое в нём, хотя по судьбе – «шестидесятник». Идеалист, сохранившийся с довоенных времён.

С концом «оттепели» Корнилов, попытавшись удержаться в пределах издаваемой словесности, выпустив изрядно процеженные цензурой сборники стихов «Пристань» (1964) и «Возраст» (1967), практически уходит в самиздат; его стихи и поэма «Заполночь» распространяются в списках. Первая повесть «Без рук, без ног» (1965) – 3 летних дня 1945 переворачивают жизнь московского подростка, доводя его до попытки самоубийства, – была сразу отвергнута редакцией «Нового мира» (опубликована в 1974-1975 гг. в журнале «Континент» и переведена на ряд иностранных языков). Вторая повесть «Девочки и дамочки» (1968), принятая к печати журналом «Новый мир» и «зарубленная» цензурой (1971), также была переправлена на Запад, опубликована в журнале «Грани» и переведена на английский и немецкий языки. Это и провело водораздел между работой Корнилова и советской официальной литературой. В 1977 – полный разрыв с ней: за письмо «главам государств и правительств» с просьбой защитить академика А. Сахарова, подписанное Корниловым вместе с Л. Чуковской, В. Войновичем и Л. Копелевым, его исключают из СП.

Глухое молчание на родине и публикации на Западе длятся до 1988. Лишь с торжеством гласности его произведения вернулись к нам: сборники стихов выходят регулярно, издана также опубликованная за рубежом проза.

Многие сюжеты в работе Корнилова – армейские. Солдат вытянулся в тени меж колёсами заколодившего грузовика, нырнул туда под матерок шофёра и дымит. Середина века – 51-й год. Солдат загорает, а служба идёт. Небо над «ЗИС»ом – как небо Аустерлица... Тайна стиха – в отказе от реакций, которых ждёшь. Отказ от соблазнов, зовущих «справа-слева». От скоса глаз на идущих с моря купальщиц. От скоса чувств на культ личности, стоящий в самом зените. От скоса чувств на солдата, который чистит машину. Душа «сама себя держит». Никаких объяснений.       

Тяжёлый, усталый стих Корнилова, непрерывно пропускающий сквозь себя и «прозу», и «быт», и «подробности», смыкается вокруг невидимой точки в самом центре существования. Есть что-то, относительно чего всё остальное – неважно. Это невозможно внятно очертить словами. Это существует в несоизмеримости со всем остальным. При таком «западании» внутрь себя – поразительна живая чуткость поэта к внешним впечатлениям, неутолимое любопытство к фактам, неутомимому труду каждодневного бытия, ложащегося в тяжёлый стих. Красивость, «воздушность», «голубизна» тут совершенно немыслимы. Другой край: тяжёлая некрасивость, чернота навороченной пахоты фактов, дымящиеся отвалы повествования – вполне мыслимы, возможны, реальны, написаны, изданы, прочитаны. Входят в историю литературы.

Но жжёт – короткое замыкание стиха, собранного вокруг одного выделенного факта. Факт может быть общеизвестным, стократ обкатанным, намертво вошедшим в чужие концепции. Как цареубийство 1 марта 1881. Корнилов факт из сети чужих концепций изымает. Он соскребает идеологические краски, убирает «цели», «задачи», «идеалы». Остается «барышня с платочком». Остаются «два парня». И «августейший внук», которого рвут бомбой на канале «имени прабабки». За что? Как? Цели исчезли – осталась смерть. Но от простейшего, ставшего «одноклеточным» факта, от простейшего мотива (где средний поэт, может, и остановился бы, возведя простейшее на уровень последнего) стих Корнилова возвращается к высокому безумию Истории, к карусели, к круговерти насилия, в котором она совершается. Поэт не «разоблачает», не «прозревает», не «жалеет». Он стоит перед тайной. Он чувствует ужас беспочвенности, ужас богооставленности. Но не может отвлечься никакой проповедью, никакой ложью, никакой «истиной», годной для всеобщего употребления. Истина совершенна. И музыка – это музыка «для себя». Джаз в пустой ночной электричке – вот апофеоз безадресной исповеди среди необъяснимого абсурда существования. Из таких глубин рождается вера. И туда же возвращается, пройдя сквозь невменяемость очевидного бытия. «Андеграунд» Корнилова имеет мало общего с программным диссидентством; это скорее «унгрунд», бездна, которую он прозревает и под чистой мыслью, и под чистой почвой. Он всматривается в того офицера, который идёт не в ногу, но это не апофеоз бунта или неподчинения. Просто несовпадение твоего и общего, права и силы, унгрунда и грунта. Может не совпасть, может и совпасть. Корнилов – поэт молчаливой автономии, тихой независимости, тайной свободы.

Корнилов-прозаик – исследователь того же внешнего «хаоса» с точки зрения невидимого внутреннего «космоса». Его роман «Демобилизация» (1971) напечатан на Западе по-русски (1976), по-немецки (1982) и в России (1990) – обширное, несколько просевшее под тяжестью фактуры повествование, где много лиц, сцен, подробностей и мыслей, и всё это как бы разливается вширь, по поверхности памяти, имея целью не столько разрешение вопросов, сколько воссоздание реальности, вопросами засевшей в сознании. Это именно «путешествие в хаос». Время действия – переходное, смутное: поздняя зима, ранняя весна 1954. Сталина уже год как нет, но портреты ещё висят, и система ещё не пошатнулась, только ослабла хватка; вместо стальной руки чувствуется сверху то ли неуверенность, то ли лукавая потачка. Всё дрогнуло, поползло, потекло, и всё слегка помешались. Мучительна, но упряма надежда всё-таки найти общий смысл в общем хаосе и развале. Как это всё примирить, как объяснить? «Не знаю», – отвечает Корнилов.

Другие уверены, что знают. И с левого, и с правого боку. Корнилов – не «сбоку». Он из глуби. Просто слушает. Потрясающая способность слушать эпоху, вникать в её какофонию, в её заведомую необъяснимость, ничего «не зная» о её логике, но выявляя тот план бытия, у которого только одно измерение: оно – есть. Тщета – есть. Невыносимость – есть. Ничего другого не будет. Только это.

 

Татьяна Бек: «...который шёл не в ногу»

 

Каждое стихотворение В. Корнилова больше непосредственного повода, который эти стихи породил. «В корниловской современности есть чувство преемственности, – писал давным-давно Давид Самойлов. – Чувства, ощущения Корнилова непременно становятся началом мысли. Поэтому с таким увлечением читаешь о днях и поступках корниловского героя. Без досужего любопытства соглядатая, а с чувством участия и соучастия. Ведь он, переживая за себя, переживает и за меня. Он меня заслоняет, защищает, сумев подняться от переживания к выводу».

Вывод же у В. Корнилова всегда неожидан и всегда совестлив – о чём бы ни шёл разговор, он предъявляет счёт не к Богу, не к истории, не к «другим», а к себе. Непреходящее чувство личной вины и делает его подлинным российским интеллигентом. Как, добавлю, и принципиальная гуманистическая солидарность с отдельным человеком, а не с тиранией силы. Оспаривая утверждение философа: «Бог на стороне больших батальонов», поэт заявляет:

 

Но всю любовь и веру

Всё ж отдал я не Богу,

А только офицеру,

Который шёл не в ногу.

 

Владимир Корнилов – самобытнейший мастер. Если воспользоваться его собственной, счастливо найденной формулой из стихотворения «Иннокентий Анненский» – корниловский стих «скрытно богат». Ритм энергичен и многообразен, взвихрённая рифма бывает сногсшибательно свежа, просторечие играет в строке, как необработанный алмаз. Стихи В. Корнилова кому-то кажутся сугубо прямыми, произнесёнными в лоб, без ассоциативной дымки. Любитель шахмат, он и сам со своей вечно детской улыбкой говорит, что стихи у него, дескать, «одноходовые». Вот уж нет! Просто нужно войти в эту речевую органику: каждый раз – о главном, без утайки, как бы напоследок.

 

Дар его был равен доле,

А стиху был равен пыл, –

 

это Корнилов о Есенине, но и опять шире: о непременном условии настоящей художественности. Дар, равный доле...

– В своей собственной поэзии, которая для вас как любовь, есть ли у вас любимые строки – строки, которые оказались устремлёнными вдаль, пророческими, пожизненно важными?

– В моём характере главное – недовольство собой, которое мне, видимо, очень мешает. Себя надо хоть немного любить, чтобы находиться в гармонии. Моя негармоничность происходит от критического отношения к себе.

У меня может вызвать слёзы умиления или восторга что угодно – город, пейзаж, событие, но умилённого трепета по отношению к своей жизни я не испытывал никогда. Мне больше подходит пушкинское – «с отвращением читая жизнь свою». Вся эта строфа обо мне. Кроме, впрочем, четвёртой строчки: «и строк печальных не смываю».

А я хотел бы смыть печальные строки! Прожитое и написанное не вызывают у меня умиления, не потому, что я был плохой ли, хороший, а потому, что время, в которое я жил, было ужасным. И умиляться над навозной кучей я не могу. Лагерная была жизнь, даже если в лагере не сидел...

– Скажите, вы испытываете счастье от литературной работы?

– Для меня как литератора (если можно себя так назвать) характерно состояние вечного кризиса. Сколько себя помню, вечно был недоволен собой, вечно мне не писалось, вечно не удавалось...

– И неужто ни одного мига, когда – как у Блока – «сегодня я гений»?

– Нет, что вы. Редко-редко чувствуешь: что-то получилось. И в такие моменты веришь, что Бог есть, но, с другой стороны, думаешь: у Бога столько дел и забот, что откуда у него время подсказывать мне рифму, слово или поворот?

Короче, самодовольства я не ощущаю никогда. Порой – удивление.

Но я знаю, что если упорно работаешь и если сначала не получается, не даётся, то наверняка – оставишь место, которое не получается, и через несколько дней ли, часов или через пять минут само собой всё получится…

– У кого вы учились тайнам?

Владимир Корнилов– Наверное, у всех поэтов – предшественников и современников, у тех, с кем я был знаком и даже дружил, и у тех, которых никогда в глаза не видел. Куда важнее учиться у стихов, чем у их создателей. Важно слушать советы учителей, но вряд ли нужно искать их одобрения и обольщаться им. Нужно помнить, что у каждого поэта своя группа крови, своя судьба, свой характер – и то, что годится твоему учителю, тебе может быть противопоказано. Поэтому лучше прислушиваться к самому себе и на самого себя больше полагаться. На себя, на свою интуицию.

Я вот учился в Литинституте – он мне ничего не дал. Единственное: я научился не относиться слепо к чужим высказываниям, не очаровываться похвалами. Гораздо важнее и полезнее, когда вас ругают, ибо в ругани больше искренности и больше работы, чем в похвале.

– Русские поэты Серебряного века, как правило, относились к своему быту как к творчеству, любили позу, лепили свою жизнь, как легенду... Ваше отношение к такой установке? Поэт – простой смертный без права на льготное безумие или он отмечен свыше и безумие ему отпущено Богом как поведенческая норма?

– А у меня совсем недавние стихи есть об этом – как бы монолог от имени Цветаевой, где говорится о подлинном и ложном величии (прямо ответ на ваш вопрос):

 

...Все стихотворения и проза

строятся в итоге на чуть-чуть.

И любая поза – как угроза

замысел и вещь перечеркнуть.

 

От примазавшихся к нам в отличье

мы, кто со Вселенною на «ты»,

понимаем зрелое величье

незаметности и простоты.

 

И его взыскует каждый гений,

равенством со всеми дорожа,

не ища коленопреклонений

в мемуарах жалкого пажа...

 

– Действительно, стихи эти сполна отвечают на мой вопрос, даже о «позе» вы тут говорите...

– Все это очень индивидуально. У Пушкина жизнь его свободно входила в стихи (у Лермонтова уже не так – она скорее входила в его юнкерские поэмы). У Некрасова был, как мне кажется, перевес быта над лирикой, у Блока, наоборот, перевес лирики над бытом (как и у Ахматовой). Цветаева быт в стихах романтизировала.

Что касается безумия как атрибута поэтической личности, то я и об этом уже писал. Повторюсь. Поэт почти всегда – пророк, а пророчество в России часто связано с безумием, что отметил ещё Пушкин в «Борисе Годунове». Видимо, в стихийной неустроенности русской жизни мало что поймёшь трезвым рассудком, и лишь мгновенные полубезумные озарения способны сорвать с будущего завесу...

– Какие события в вашей «частной» жизни оставили особый след в вашем внутреннем развитии?

– Армия. Хотя и до неё жил я трудно и скудно, но армия поставила меня во всём наравне с другими, отказав в возможности отдельной личной жизни. Урок армии – умение не потерять себя, когда ходишь со всеми в ногу.

В принципе, чтобы события вашей жизни, ваши трагедии и радости как-то отразились на бумаге, надо ко времени их прихода обладать и владеть мастерством. Бывает, что переживаешь нечто глубоко, а сил отразить это нет.

Наверное, писать много не следует, но пусть у тебя будут сильные и умелые пальцы, чтобы ты в любой момент мог схватить эту птицу вдохновения.

А теперь я знаю ещё вот что: сложнейший инструмент поэзии должен включаться только по самым важным поводам. Внешние впечатления – добавлю – важнее для прозаика, нежели для поэта.

– Всё же нельзя миновать внешнюю канву вашей жизни. Скажите (если вам не претит этот вопрос), почему вы так безоговорочно и глубоко исключали для себя возможность эмиграции в годы и в положении, которые всячески этому выбору споспешествовали?

– Ахматова когда-то написала: «Не с теми я, кто бросил землю...» И это чисто русское (в основном, по-моему, интеллигентское) явление – трагическое отношение к эмиграции. Чем это объясняется – другим ли укладом жизни, другой ли психологией (при переезде из Англии во Францию перепады наверняка не так велики)? На Западе к эмиграции, насколько я могу судить, относятся как к делу житейскому, и ни обсуждению, ни осмыслению оно, как правило, не подлежит. Жил же Грэм Грин во Франции, Хемингуэй – во Франции и на Кубе, Мюриэл Спарк переехала в Италию, и никого это не волнует. Мне кажется: изменится жизнь в нашей стране к лучшему, и вопрос этот отпадёт. А пока, наверное, дело ещё и в том, что страна наша тяжело больна, и потому ощущаешь и большую связь с ней, и большую ответственность (как, скажем, за больного ребенка испытываешь большую ответственность, чем за здорового). Мне нужно постоянно знать, что здесь происходит, и буквально на ощупь чувствовать нашу жизнь. Такое ощущение дают мне митинги – ну, чем я мог бы это заменить?

И потом... Но сие, как говорится, важно уже в-десятых... Не уехал ещё и потому, почему как раз и должен был бы уехать. В определённых кругах считали, что многие подписывают письма протеста лишь с тем, чтобы шумнуть и уехать с почестями. В милиции (которая ко мне ходила) говорили: «Все люди вашей судьбы уезжают». В Союзе писателей на моём исключении кричали секретари: «Вы защищаете инакомыслящих, чтобы с помпой уехать на Запад». Так вот. Я не уехал ещё и из упрямства: не хотел, чтобы мой отъезд послужил очередным аргументом в таких разговорах.

Ну и потом, я писатель и мне небезразлично, как относятся к моей работе. Мой читатель здесь.

– Но вы как раз здесь в течение лет тринадцати жили в страшной насильственной изоляции, не печатались и были абсолютно от читателя оторваны. Разве это отношение лучше, чем относились бы к вам как к писателю в эмиграции?

– Зато я знал, что здесь я на своём месте, что здесь я продолжаю свою судьбу. Словом, как сказал однажды Григорий Померанц: «здесь я во плоти истории». Для меня уехать в эмиграцию значило бы:

 

...жизнь оборвать, как повесть,

И про чужое начать рассказ, –

 

как я написал в одном стихотворении; точнее выразить это ощущение не умею.

– Что всё-таки помогло вам творчески и просто человечески выжить в годы изгойства, когда и надежды-то ни на что иное не было?

– Помогла работа. Писал прозу, стихи. Помогали жена, её мать, без них бы я просто не выжил. Друзья помогали. Ещё – литература. Бесконечное число раз перечитывал Толстого, Достоевского, Гоголя. Помогал смех, желание увидеть в страшном нелепое, смешное (это всегда помогает).

Помогало, пусть и скромное, участие в правозащитном движении. В близкие перемены я не верил, но всегда знал, что такая большая страна, как наша, погибнуть не может.

Помогало ощущение: я делаю, что могу, поступаю, как считаю нужным. И так же относились ко мне и к моему поведению близкие мне по жизни и по духу люди. Я чувствовал их поддержку.

Словом, застойное, как сейчас говорят, время я в общем-то выдержал...

 

1991

 

С негромкою победою…

 

«Чист, горяч, талантлив» – писала о Владимире Корнилове Лидия Чуковская. «Впечатление подлинности каждого слова» – а это  слова её отца, Корнея Чуковского.

«В литературной ситуации отсутствие Корнилова зияло» – а это Лев Аннинский. Да уж, представить себе нашу литературу без Владимира Корнилова немыслимо. О чём бы поэт ни писал – о войне, об армейской службе, о безотрадном времени собственной юности, о любимых поэтах, о любви, о жизни – он находит самые важные и нужные слова. И в стихах, и в прозе. И чтобы ни было написано на тему «до» или «после» – сказанное Корниловым остаётся, становится составной частью русского литературного ландшафта не на год или десятилетие, а надолго. Очень надолго.

Вот одно из последних стихотворений, опрокидывающее и физическую слабость, и прочие малосимпатичные приметы неизлечимой, смертельной болезни:

 

Глазами клоуна

 

Усесться б на поребрике

Да расчехлить гитару,

Но нету слуха-голоса,

С того и не пою.

На рифмы и на реплики

Меня едва хватало,

А нынче лишь для хосписа

Готовят жизнь мою.

 

Куда ушла гармония –

Навряд ли кто ответит,

Но всё ж куда-то канула –

Не соберёшь концы.

Ласкали, как ладонями,

Меня любовь и ветер,

А нынче держат ампулы

Да с морфием шприцы.

 

Запел бы – нету голоса...

И слабым стал преслабым,

И знать уже не ведаю,

Что встречу впереди.

Но только вместо хосписа,

Наркотиков и ампул

С негромкою победою

Позвольте мне уйти.

 

Поэт преодолевает всё: боль, страдания, тяжёлое, мучительное расхождение со временем, забывшим про милосердие. Не изменив своему «сильному и своеобразному дарованию», своей чистой и горячей натуре ни в двадцать лет, ни в семьдесят три. Уходит победителем. Уходит, чтобы остаться. 

 

Борис Суслович

 

октябрь 2015

 

P.S. 21 ноября 2015 года умер прекрасный поэт Георгий Яропольский.  Мне кажется, что Владимир Корнилов написал о нём. Ещё в прошлом веке:

 

И хотя небеса не синее,

Но простора и воздуха много,

Оттого-то и веришь сильнее

Поздней осенью в Господа Бога.

 

Поздней осенью – хворь и усталость,

И рассветы, как полночи, серы...

Поздней осенью вряд ли осталось

Что-нибудь, кроме смерти и веры.

 

Иллюстрации:

фото В. Н. Корнилова разных лет;

книги В. Н. Корнилова;

обелиск на могиле поэта.

Фотографии – из свободных источников в интернете.

Подборки стихотворений