Владимир Лифшиц

Владимир Лифшиц

Вольтеровское кресло № 20 (512) от 11 июля 2020 года

Мы расстаёмся трижды

Стол

 

В сыром углу мой грозный стол

Стоит с надменностью монгола

На грузных тумбах, вросших в пол,

На тумбах, выросших из пола.

 

Я знаю, этот стол стоит

Века – с невозмутимым видом,

Суконной плесенью покрыт,

Как пруд в цветенье ядовитом.

 

С тех пор как хам за ним сидел

Времен Судейского Приказа,

Он сам участник чёрных дел –

Мой стол, пятнистый как проказа.

 

Потел и крякал костолом.

На стенах гасли блики зарев.

За настороженным столом

Указ вершили государев.

 

Но в раззолоченный камзол,

В глаза ханжи и богомола,

Плевала кровью через стол

Неистребимая крамола!

 

. . . . . . . . . . . . .

 

Мой друг – эмпирик. Он не зол.

Но вы представьте положенье –

«На грузных тумбах – грозный стол» –

Одно моё воображенье...

 

Он вышел некогда из недр

Древообделочного треста,

Был скверно выкрашен под кедр

И скромно занял это место.

 

Он существует восемь лет.

Разбит. Чернилами измазан...

Должно быть, так... Но я – поэт

И верить в это не обязан!

 

1934

 

Весна

 

Мотоциклет Проспектом Газа,

На повороте накренясь,

В асфальт швыряет клочья газа,

Узорной шиной метит грязь.

 

Ему заранее открыли

Проезд. И, взрывами несом,

Он тарахтит. И плещут крылья

Холодных луж под колесом.

 

Герой – в седле. Глаза – в стекле.

Под ним, колёса в грязь вонзая,

Брыкается мотоциклет,

Вытягиваясь, как борзая.

 

Мне в спорах вечно не везёт,

Но здесь, переходя на прозу,

Держу пари, что он везёт

Бензином пахнущую розу!

 

1935

 

Вступление

 

Двор. Весна. Жую печенье.

– Дай кусманчик!

– Нет, не дам... –

Тотчас – первое крещенье –

Получаю по зубам.

Удивляюсь. Вытираю

Покрасневшую слюну.

Замечаю тетю Раю,

Подбежавшую к окну.

Знаю – дома ждет расправа.

Восклицаю громко: – Раз!.. –

И стоящему направо

Попадаю в левый глаз.

Это помню. Дальше – туже.

Из деталей – ни одной.

Впрочем, нет: печенье – в луже,

Тетя Рая надо мной...

Летом – ссоры. Летом – игры.

Летом – воздух голубей.

Кошки прыгают как тигры

На пугливых голубей.

Разве есть на свете средство

От простуды в январе?!..

Начиналось наше детство

На асфальтовом дворе.

Рыжей крышей пламенело

И в осенний дождь грибной

Лопухами зеленело

Возле ямы выгребной.

 

1935

 

* * *

 

Девчонки зло и деловито,
Чуть раскачав, одним броском
Коню швыряли под копыта
Мешки, набитые песком.
Потом с платформы, вслед за старшей
Они взбирались на гранит,
А город плыл на крыльях маршей,
Прохладным сумраком покрыт.
Уже дойдя коню по брюхо
И возвышаясь как гора,
Мешки с песком шуршали глухо
Почти у самых ног Петра…

Сегодня ротный в час побудки,
Хоть я о том и не радел,
Мне увольнение на сутки
Дал для устройства личных дел.
Но и в подробностях, и в целом,
Всё разложив на свет и тень,
Одним всеобщим личным делом
Была война десятый день…

Кругом скользили пешеходы.
Нева сверкала, как металл.
Такой неслыханной свободы
Я с детских лет не обретал!
Как будто всё, чем жил доселе,
Чему и был, и не был рад,
Я, удостоенный шинели,
Сдал с пиджаком своим на склад.

Я знал, что боя отголосок –
Не медь, гремящая с утра,
А штабеля вот этих досок,
Мешки с песком у ног Петра…
А над Невою, вырастая
На небе цвета янтаря,
Пылала грубая, густая,
Кроваво-красная заря.
Она угрюмо разгоралась
Огнём громадного костра.
Её бестрепетно касалась
Десница грозного Петра.

 

1941

 

Баллада о чёрством куске

 

По безлюдным проспектам оглушительно звонко
Громыхала – на дьявольской смеси – трехтонка.
Леденистый брезент прикрывал её кузов —
Драгоценные тонны замечательных грузов.

Молчаливый водитель, примёрзший к баранке,
Вёз на фронт концентраты, хлеба вёз он буханки,
Вёз он сало и масло, вёз консервы и водку,
И махорку он вёз, проклиная погодку.

Рядом с ним лейтенант прятал нос в рукавицу.
Был он худ. Был похож на голодную птицу.
И казалось ему, что водителя нету,
Что забрёл грузовик на другую планету.

Вдруг навстречу лучам – синим, трепетным фарам
Дом из мрака шагнул, покорёжен пожаром.
А сквозь эти лучи снег летел, как сквозь сито.
Снег летел, как мука, – плавно, медленно, сыто…

– Стоп! – сказал лейтенант. – Погодите, водитель.
Я, – сказал лейтенант, – здешний всё-таки житель, –
И шофёр осадил перед домом машину,
И пронзительный ветер ворвался в кабину.

И взбежал лейтенант по знакомым ступеням.
И вошёл. И сынишка прижался к коленям.
Воробьиные ребрышки… бледные губки…
Старичок семилетний в потрёпанной шубке…

– Как живешь, мальчуган? Отвечай без обмана!.. –
И достал лейтенант свой паёк из кармана.
Хлеба черствый кусок дал он сыну: – Пожуй-ка, –
И шагнул он туда, где дымила буржуйка.

Там – поверх одеяла распухшие руки, –
Там жену он увидел после долгой разлуки.
Там, боясь разрыдаться, взял за бедные плечи
И в глаза заглянул, что мерцали как свечи.

Но не знал лейтенант семилетнего сына.
Был мальчишка в отца — настоящий мужчина!
И, когда замигал догоревший огарок,
Маме в руку вложил он отцовский подарок.

А когда лейтенант вновь садился в трёхтонку,
– Приезжай! – закричал ему мальчик вдогонку.
И опять сквозь лучи снег летел, как сквозь сито.
Снег летел, как мука, – плавно, медленно, сыто…

Грузовик отмахал уже многие вёрсты,
Освещали ракеты неба чёрного купол.
Тот же самый кусок – ненадкушенный,
                                                           чёрствый
Лейтенант в том же самом кармане нащупал.

Потому что жена не могла быть иною
И кусок этот снова ему подложила.
Потому что была настоящей женою.
Потому что ждала. Потому что любила.

Грузовик по мостам проносился горбатым,
И внимал лейтенант орудийным раскатам,
И ворчал, что глаза снегом застит слепящим,
Потому что солдатом он был настоящим.

 

1942

 

Роща

 

По этой роще смерть бродила.

Её обуглила война.

Тоскливым запахом тротила

Она ещё напоена.

 

Безмолвно движутся обозы,

И не до песен больше нам,

Когда безрукие берёзы

Плывут, плывут по сторонам.

 

1944

 

Страшный сон

 

Сатирику приснился страшный сон.

Под одеялом,

В духоте квартиры,

Увидел он...

Во сне увидел он,

Что больше нет объектов для сатиры!

 

Официанты с нами не грубы.

Все юноши в метро

Стоят, –

Сидят старушки.

Столетние не рубятся дубы.

Не сносятся старинные церквушки.

 

С весами не колдуют продавцы.

Кассирши не утаивают сдачу.

Несёт в детсад бесплатно огурцы

Тот, кто имеет собственную дачу.

 

В лесах не истребляется зверьё.

Выпускники Москву покинуть рады.

Набившее оскомину старьё

Нигде не исполняется с эстрады.

 

Трамвайные кондукторши добры.

Сдаются школы в срок, без опозданья.

Счастливые плывут по Волге осетры

В район прицельного икрометанья.

 

Дым не коптит небес.

На шорты снят запрет.

Залив асфальт,

В нём не буравят дыры...

Сатирик – в ужасе.

Но что поделать?

Нет

Ни одного

Объекта для сатиры!..

 

Он стонет, мечется,

Но вот – в себя пришёл,

Включает свет дрожащею рукою,

На сахар капает пахучий валидол...

Ну и кошмар... Приснится же такое!

 

Палеолит

 

Доисторические люди,

Когда обменивались мненьями,

Пронзали дротиками груди,

Дробили головы каменьями.

 

Вопросов этики не трогая,

Рычанье издавая бодрое,

На одинокое двуногое

Набрасывались сразу по трое.

 

Они не изучали кодекса,

Себя сомненьями не мучая,

И садануть пониже пояса

Не упускали в драке случая.

 

Я в нашем Доме литераторов

Собранья в прошлом помню многие,

Где было несколько ораторов...

А впрочем, что за аналогия?

 

* * *

 

Человек, потерявший деньги,

Сокрушается и жалобно вздыхает.

Человек, потерявший друга,

Молча несёт своё горе.

Человек, потерявший совесть,

Не замечает потери.   

 

Конец 1950-х

 

* * *

 

Анатолию Чивилихину


Мне солдатские снились котомки,
И подшлемников серых кора,
И свистящие змеи позёмки,
И гудящее пламя костра.

Пулемёт утомительно гукал.
Где-то лошадь заржала в лесу.
Я тяжёлую руку баюкал,
Как чужую, держал на весу.

Лес был тих, насторожен, заснежен.
Был закончен дневной переход.
На подстилках из колких валежин
Отдыхал измотавшийся взвод.

Кто-то шуткой ответил на шутку,
А потом занимался рассвет,
И тугую скрутил самокрутку
Мне товарищ, которого нет.

 

1960

 

Датская легенда

 

Немцы заняли город без боя, легко, на бегу.

И лишь горстка гвардейцев, свой пост у дворца не покинув,

В чёрных шапках медвежьих открыла огонь по врагу

Из нелепых своих, из старинных своих карабинов.

 

Копенгаген притих. Вздорожали продукты и газ.

В обезлюдевший порт субмарины заходят во мраке.

Отпечатан по форме и за ночь расклеен приказ:

Всем евреям надеть нарукавные жёлтые знаки.

 

Это было для них, говорили, началом конца.

И в назначенный день, тот, что ныне становится сказкой,

На прогулку по городу вышел король из дворца,

И неспешно пошёл с нарукавною жёлтой повязкой.

 

Копенгагенцы приняли этот безмолвный сигнал.

Сам начальник гестапо гонял неприметный “фольксваген”

По Торговой, к вокзалу, за ратушу, в порт, на канал –

С нарукавной повязкой ходил уже весь Копенгаген!..

 

Может, было такое, а может быть вовсе и нет,

Но легенду об этом я вам рассказал не напрасно.

Ибо светится в ней золотой андерсеновский свет,

И в двадцатом столетье она, как надежда, прекрасна.

 

Третье прощание

 

Памяти Александра Гитовича

 

Мы расстаёмся трижды. В первый раз

Прощаемся, когда хороним друга.

Уже могилу заметает вьюга,

И всё-таки он не покинул нас.

 

Мы помним, как он пьёт, смеётся, ест,

Как вместе с нами к морю тащит лодку,

Мы помним интонацию и жест

И лишь ему присущую походку.

 

Но вот уже ни голоса, ни глаз

Нет в памяти об этом человеке,

И друг вторично покидает нас,

Но и теперь уходит не навеки.

 

Вы правду звали правдой, ложью – ложь,

И честь его – в твоей отныне чести.

Он будет жить, покуда ты живёшь.

И третий раз уйдёт с тобою вместе.

 

1966

 

Сверчок

 

Трещат и венцы, и крылечки,

Бульдозер их топчет, урча.

Сигает сверчок из-за печки

И в страхе дает стрекача.

 

И рушится домик вчерашний,

Поверженный, падает ниц –

К подножью Останкинской башни,

Вонзившейся в небо как шприц.

 

1968

 

Астория

 

В гостинице «Астория»

Свободны номера.

Те самые, которые

Топить давно пора.

 

Но вот уж год не топлено,

Не помнят, кто в них жил.

(А лодка та потоплена,

Где Лебедев служил…)

 

И стопка не пригублена —

Пока приберегу.

(А полушубок Шубина

Под Волховом, в снегу…)

 

Здесь немец проектировал

Устроить свой банкет.

Обстреливал. Пикировал.

Да вот не вышло. Нет.

 

А мы, придя в «Асторию»,

Свои пайки – на стол:

Так за победу скорую,

Уж коли случай свёл!

 

Колдуя над кисетами

Махорочной трухи,

Друг другу до рассвета мы

Начнём читать стихи.

 

На вид сидим спокойные,

Но втайне каждый рад,

Что немец дальнобойные

Кладёт не в наш квадрат.

 

Два годика без малого

Ещё нам воевать…

И Шефнер за Шувалово

Торопится опять.

 

Ещё придётся лихо нам…

Прощаемся с утра.

За Толей Чивилихиным

Гитовичу пора.

 

А там и я под Колпино

В сугробах побреду,

Что бомбами раздолбано

И замерло во льду.

 

Но как легко нам дышится

Средь белых этих вьюг,

Как дружится, как пишется,

Как чисто всё вокруг!

 

И всё уже – история,

А словно бы вчера…

В гостинице «Астория»

Свободны номера.

 

1970

 

Примечания.

 

А. А. Лебедев (1911 – 1941), поэт,

штурман подводной лодки. Погиб на Балтике.

П. Н. Шубин (1914 – 1950), русский советский поэт,

журналист, переводчик. Умер от сердечного приступа.

В. С. Шефнер (1915 – 2002), поэт, прозаик.

А. Т. Чивилихин (1915 – 1957), поэт,

в последние годы жизни один из руководителей

Союза писателей. Покончил жизнь самоубийством.

А. И. Гитович (1909 – 1966), поэт и переводчик

классической китайской поэзии.

 

Зимний день

 

Окраина деревни. Зимний день.

Бой отгремел. Безмолвие. Безлюдье.

Осадное немецкое орудье

Громадную отбрасывает тень.

 

Ногами в той тени, а русой головой

На солнечном снегу, в оскале смертной муки

Распялив рот, крестом раскинув руки,

Лежит артиллерист. Он немец. Он не свой.

 

Он, Ленинград снарядами грызя,

Возможно, был и сам подобен волку,

Но на его мальчишескую чёлку

Смотреть нельзя и не смотреть нельзя.

 

Убийцей вряд ли был он по природе.

Да их и нет.

Нет ни в одном народе.

Выращивать их нужно. Добывать.

 

Выхаживать. Готовых не бывает…

Они пришли.

И тех, кто убивает,

Мы тоже научились убивать.

 

1970

 

* * *

 

Не ждите от поэта откровений,

Когда ему уже за пятьдесят,

Конечно, если только он не гений, –

Те до конца сдаваться не хотят.

 

А здесь ни мудрость не спасёт, ни опыт,

Поэт давно перегорел дотла…

Другим горючим боги топку топят

Таинственного этого котла.

 

1970

 

Прощание

 

Вдоль Садового кольца
 Шел народ московский...
 Автор "Книги про бойца"
 Александр Твардовский

Неподвижен, прям и тих,
 В ложе втиснув плечи,
 Ждал читателей своих
 Для последней встречи.

Ждал, подставив люстрам грудь,
 И, узнав про это,
 Шёл читатель, чтобы в путь
 Проводить поэта...

Но дошёл не до конца,
 Хоть дойти и жаждал:
 От Садового кольца
 Не пускают граждан.

Одному за пятьдесят,
 Старое пальтишко.
 Он не то чтоб лысоват,
 Но и нет излишка.

Он ушанку мнёт в руке,
 Говорит несмело:
 – Вот, приехал налегке,
 Раз такое дело.

На попутных через Русь
 Прибыл из глубинки...
 Я ведь, братцы, не прошусь
 После на поминки.

Но милиции наряд
 Хоть и не стращает,
 Всем велит идти назад,
 Дальше не пущает.

В толк никак я не возьму:
 Раз поэт народный,
 То народу ход к нему
 Должен быть свободный...

Вразумляет офицер:
 – Гражданин, не будем,
 Нехороший вы пример
 Подаёте людям.

Нам приказано народ
 Не пускать к поэту,
 И других на этот счет
 Указаний нету.

Кто такой имеет чин,
 Так того и ложат...
 Не просите, гражданин,
 Это не поможет.

И прохожий из толпы
 Отошёл в сторонку.
 У протоптанной тропы
 Натянул шапчонку.

Чтоб не выдала слеза,
 Быстро по панели
 Зашагал, куда глаза
 У него глядели...

Всю-то ночь снежок валил,
 А к утру подтаял,
 И покойного хвалил
 Тот, кто прежде хаял.

И по краешку земли,
 Круглой, словно глобус,
 Красный гроб уже внесли
 В голубой автобус.

И поэт лежал в гробу
 Тяжко и угрюмо,
 И морщиною во лбу
 Затаилась дума.

Не тревога, не печаль,
 А другое нечто.
 Он в свою, иную даль
 Отбывал навечно...

Где ж приезжий гражданин?
 У приезжих путь один:
 Он в кафе – стакане,
 С ёмкостью в кармане.

Вот где можно помянуть
 Русского поэта,
 Что свободно мог вернуть
 Даже с того света!

Два подсели алкаша,
 Не смутясь нимало.
 Вкруговую, не спеша,
 Ёмкость загуляла.

Загуляла под столом
 По стеклу стуча стеклом.

Два небритых алкаша –
 Язвенник и тучный –
 Существует ли душа?
 Спор ведут научный.

И про душу по душам
 Третий молвит алкашам:

 – Есть душа. Она не пар.
 Потому и жалко,
 Что к поэту не попал,
 Видно, стал уж больно стар,
 Подвела смекалка...

– Ну, а как вас, батя, звать? –
 Алкаши спросили.
 – Если вам охота знать,
 Звать меня Василий.

 

1972

 

Грустная шутка

 

Час придёт, и я умру,

И меня не будет.

Будет солнце поутру,

А меня не будет.

 

Будет свет и будет тьма,

Будет лето и зима,

Будут кошки и дома,

А меня не будет.

 

Но явлений череда,

Знаю, бесконечна,

И когда-нибудь сюда

Я вернусь, конечно.

 

Тех же атомов набор

В сочетанье прежнем.

Будет тот же самый взор,

Как и прежде, нежным.

 

Так же буду жить в Москве,

Те же видеть лица.

Те же мысли в голове

Станут копошиться.

 

Те же самые грехи

Совершу привычно.

Те же самые стихи

Напишу вторично.

 

Ничего судьба моя

В прошлом не забудет.

Тем же самым буду я...

А меня не будет.

 

1973

 

* * *

 

Пробудился лес в прохладном трепете,

Заблудились в небе облака,

И летят над нами гуси-лебеди,

В далеко летят издалека.

 

Мы с тобою в путь не собираемся,

Почему же в тихий этот час

Мы на всё глядим – как бы прощаемся,

Словно видим мир в последний раз?

 

Лебединый клин над лесом тянется,

А в лесу пока ещё темно…

Что забудется, а что останется –

Этого нам ведать не дано.

 

Но прожить не мог бы ты полезнее,

Если хоть одна твоя строка

Белокрылым лебедем поэзии

Поднялась под эти облака.

 

1974

 

Из стихов Джемса Клиффорда, «английского поэта,

возникшего в моём воображении» (В. Лифшиц)

 

Элегия

 

За годом год и день за днём,
Без бога в сердце или с богом,
Мы все безропотно идём
По предначертанным дорогам.

И тихо, исподволь, не вдруг –
За этим уследить не в силах –
Всё уже делается круг
Единомышленников милых.

Одни, – числа им нынче нет, –
Живут вполне благополучно,
Порывы юношеских лет
Давно расторговав поштучно.

Другие, потерпев урон
Из-за незнанья здешних правил,
Шагнули в лодку – и Харон
Их через реку переправил.

И невдали от той реки.
Я тоже начал понемногу
Жечь письма, рвать черновики,
Сбираться в дальнюю дорогу.

 

Квадраты

 

И всё же порядок вещей нелеп.
Люди, плавящие металл,
ткущие ткани, пекущие хлеб, –
кто-то бессовестно вас обокрал.
Не только ваш труд, любовь, досуг –
украли пытливость открытых глаз;
набором истин кормя из рук,
уменье мыслить украли у вас.
На каждый вопрос вручили ответ.
Всё видя, не видите вы ни зги.
Стали матрицами газет
ваши безропотные мозги.

Вручили ответ на каждый вопрос...
Одетых и серенько, и пестро,
утром и вечером, как пылесос,
вас засасывает метро.
Вот вы идёте густой икрой,
все, как один, на один покрой,
люди, умеющие обувать,
люди, умеющие добывать.
А вот идут за рядом ряд –
ать - ать - ать - ать, –
пока ещё только на парад,
люди, умеющие убивать...

Но вот однажды, средь мелких дел,
тебе дающих подножный корм,
решил ты вырваться за предел
осточертевших квадратных форм.
Ты взбунтовался. Кричишь: – Крадут!.. –
Ты не желаешь себя отдать.
И тут сначала к тебе придут
люди, умеющие убеждать.
Будут значительны их слова,
будут возвышены и добры.
Они докажут, как дважды два,
что нельзя выходить из этой игры.

И ты раскаешься, бедный брат.
Заблудший брат, ты будешь прощён.
Под песнопения в свой квадрат
ты будешь бережно возвращён.
А если упорствовать станешь ты:
– Не дамся!.. Прежнему не бывать!..
Неслышно явятся из темноты
люди, умеющие убивать.

Ты будешь, как хину, глотать тоску,
и на квадраты, словно во сне,
будет расчерчен синий лоскут
чёрной решёткой в твоём окне.

 

Дежурю ночью

 

По казарме, где койки поставлены в ряд,

Я иду и гляжу на уснувших солдат.

 

На уставших и крепко уснувших солдат.

Как они непохоже, по-разному спят.

 

Этот спит, усмехаясь чему-то во сне.

Этот спит, прижимаясь к далёкой жене.

 

Этот спит, не закрыв затуманенных глаз,

Будто спать-то он спит, но и смотрит на вас.

 

Эти двое из Глазго храпят в унисон.

Этот сыплет проклятья кому-то сквозь сон.

 

А у этого сны, как подснежник, чисты.

Он – ладонь под щекой – так доверчиво спит,

Как другие не спят. Как спала только ты.

Он, я думаю, первым и будет убит.

 

Кафе

 

Сижу в кафе, отпущен на денёк

С передовой, где плоть моя томилась,

И мне, сказать по правде, невдомёк –

Чем я снискал судьбы такую милость.

 

Играет под сурдинку местный джаз.

Солдатские притопывают ноги.

Как вдруг – сигнал сирены, свет погас,

И все в подвал уходят по тревоге.

 

А мы с тобой крадёмся на чердак,

Я достаю карманный свой фонарик,

Скрипит ступенька, пылью пахнет мрак,

И по стропилам пляшет жёлтый шарик.

 

Ты в чем-то мне клянёшься горячо.

Мне всё равно – грешна ты иль безгрешна.

Я глажу полудетское плечо.

Целую губы жадно и поспешно.

 

Я в Англию тебя не увезу.

Во Франции меня ты не оставишь.

Отбой тревоги. Снова мы внизу.

Всё тот же блюз опять слетает с клавиш.

 

Хозяйка понимающе глядит.

Мы с коньяком заказываем кофе.

И вертится планета и летит

К своей неотвратимой катастрофе.

 

Прощание с Клиффордом

 
Good bye, my friend!.. С тобой наедине
Ночей бессонных я провёл немало.
Ты по-британски сдержан был сначала
И неохотно открывался мне.

Прости за то, что по моей вине
Не в полный голос речь твоя звучала
О той, что не ждала и не встречала,
О рухнувших надеждах и войне.

Мы оба не стояли в стороне,
Одною непогодой нас хлестало,
Но хвастаться мужчинам не пристало.

Ведь до сих пор устроен не вполне
Мир, о котором ты поведал мне,
Покинувший толкучку зазывала.