Юрий Беликов

Юрий Беликов

Четвёртое измерение № 22 (655) от 1 декабря 2025 года

Заедаю калиной с куста

 

 

Притча о дубовой плахе

 

Златая цепь на дубе том...
Александр Пушкин

 

Я видел дуб – без кроны и корней. Его спилили – обратили в плаху и на скрещенье мировых путей установили – подивись размаху! И слышится: «Каков был исполин! А кольца! Кольца! Прямо вековые. Неисправим. Дуплист. Неиспалим. Хотя ещё палили при Батые. Зато теперь, когда усекновен, когда он – плаха, встаньте ж без боязни со всех, объятых ужасом, колен, вершите же на плахе этой казни!» А дуб, как будто лучники внутри затихарились, выстрелил весною прицельными побегами – смотри! – листвою зеленеющей, резною. А дуб, насосом вековых колец земные соки вдумчиво качая, переиначил заданный конец – недаром цепь на дубе том златая. А дуб, лишённый кроны и корней, шумит листвой, стоит – не накренится и отливает пули желудей, того гляди ещё укоренится.

 

 

Возвращение дружины Ермака,
или
Весенний сплав инвалидов

 

Через пять веков вынесла река в лодках надувных пятерых гребцов струга Ермака и несёт иных... Расступись, тайга! То – Богдан Брязга. Расслоись, туман! То – Никита Пан. Процарапай, якорь! То – Михайлов Яков. Проскрипи, крыльцо! То – Иван Кольцо. Отворись-ка – вся в щелях – избяная дверь: за тобой ли Мещеряк девок мял Матвей?.. Но слушок пролез по тайге, что у каждого протез – на ноге... – Здравствуй. Русь! – речёт Кольцо. – Брат мой Пан, Отвернул пошто лицо? Али пьян? Что расскажешь, нетопырь, отцу-матери? Как друг дружку, взяв Сибирь, колошматили? Подтыкает на воде варнака варнак.  – А Ермак-то где?  – В Киеве – Ермак! Чусовая-река холодна чуть свет... Одна чувствует нога, а вторая – нет! Скольких речка утопила по жаре там!.. Чтоб кольчуга уступила жилетам?! Опрокинет пятерых в синеву... Да протезы держат их на плаву.

 

 

Бой близнецов

 

В финальном поединке по боксу среди юношей общества «Динамо» памяти погибших бойцов СВО должны были встретиться два брата-близнеца из Краснокамска Глеб и Данила Керовы.

Один из них к рингу не вышел.

 

Брат не вышел против брата: всё же боязно – близнец! Да неявка в ринг – чревата: выходящему – расплата: победительный венец. Жеребьёвка ль виновата? Или княжий жеребец, что с рассвета до заката брата нёс и нёс на брата, чтобы нас настиг гонец? Или Северский Донец взял и высох, наконец?.. Так, что даже с краю хата даст ли ухарям ухвата? Разве что промеж зенец. Или это пацаны воротившимся с войны, посажённым в первый ряд, показали, как сильны, как не бьются с братом брат – с той ли, с этой стороны – всё равно не отличат.

 

 

Запретный анальгин

 

А мне по нраву португальский гимн иль бульба колумбийская в мундире, но пью я твой, Россия, анальгин, что запрещён во всём остатнем мире. Часов на шесть хватает. А потом опять гнетёт воронка нутряная… И вот уже я синий – у Синая, и выхлоп горький сдерживаю ртом. И нюхает с опаскою мой рот единственная, кто меня не бросит, – собака, лай которой ветер носит и скоро нас на Гору вознесёт. И там подъемлю вежды, может быть, и вымолвлю, хоть мир подобен Вию, что я, как боль, несу в себе Россию и одного боюсь – расшевелить.

 

 

ЗВРД,
или
Закон всемирного расширения души

 

Я покинул
тот и этот век...

Константин Кедров

 

Неважно – где ты: в Золотой Орде, у Фермопил иль в сваре СВО – ЗВРД, твержу, ЗВРД тебя настигнет – только и всего. Скачу в восторге на одной ноге: для СВО, Орды и Фермопил, как если бы Христа художник Ге, ЗВРД я только что открыл! И книги Кости Кедрова – одну поверх другой – тогда я возложил, чтоб с ним потом – в длину и ширину – взглянуть от СВО до Фермопил. А это устремившаяся вон душа его, поправшая тщету, закону отворённому вдогон уже неслась ко мне через Орду. Когда из тела, им не дорожа, душа бежит, ломая времена, то разом расширяется душа – мгновенно во все стороны видна! И, как слои тумана по воде, плывут к нам чьи-то строки оттого... И мы – ЗВРД, ЗВРД! – твердим – от Фермопил до СВО.

 

 

Вторжение нежити

 

Мать повелела снять часы настенные: добро бы шли, а то давай маршировать. – А зеркала?.. В них сполохи военные! Страшенные..., – пророчествует мать. Часы снимаю, зеркала снимаю – я больше ничего не понимаю. Мне чем-то надо успокоить мать – часы снимать и зеркала снимать. Земля опять не круглая, а плоская... Мать кран закрыть забыла не впервой. А из него – водица-то – днепровская, хотя водозабор-то – чусовской. А может, это вкрался скомороший, облыжный мир, находчив и удал, и – вот вам: ни часов и ни зеркал, и блазнится ему: «А я – хороший!»? – Сынок, ты видишь человечка красного? Он бьёт меня, он юркнул под кровать... Твоя ли Черногория здесь клацнула, Марат*, мою не пощадивший мать? Война – вдали. Но близится безумство у матери от скрежета трезубца, и красный человечек, бьющий мать, кого-то должен мне напоминать?.. Неужто царь наш Алексей Михайлович указ дремучий оглашал зазря, чтоб всяк пресекновен был Насмехайлович. У, чароплёты! Нет на вас царя. Не лепо ли ны в братскую могилу взаимно изводить живую силу? ...Открытый кран срывается на вой. Вокруг всё больше силы неживой.

__________

* Речь о галеристе Марате Гельмане, наследившем со своими красными человечками в Перми и осевшем в статусе иноагента в Черногории.

 

 

У меня была война

 

– Русь обуглена. Больна. Ну-ка, плач свой огласи нам! – У меня была война между матушкой и сыном... – Наступили времена, чтобы – пёрышком гусиным... – У меня была война между матушкой и сыном. – Катя там Севергина – таволжанка в поле минном!.. – У меня была война между матушкой и сыном. – Вот заладил! Выпей – на! Стал совсем невыносимым: «У него была война между матушкой и сыном!» – Прочь! Изыди, сатана, со своим дрянным аршином... У меня была война между матушкой и сыном. Я погиб на той войне. Да и матушка – погибла. Так что пули – не по мне, хоть и крупного калибра. «Чтоб ты сдо...», – кричала мать ошарашенному сыну. «Будь ты про...», – посмел сказать сын ей – впору на осину. Ты, войну затеял кто между матушкой и сыном, «Будь ты про...» и «Чтоб ты сдо...» в заточеньи страусином! Войны движутся, пьяны, умножаясь в мире сиром... Но не может быть войны между матушкой и сыном.

 

 

Голоса пограничного мира

 

Сергею Строканю

 

– Зачем игрушкой мягкою душить, ребёнок мой, приходишь ты во сны? Той, что тебе сподобилась я сшить... – Но ты кричишь! Кричишь: «От Сатаны – мой сын...» Что не кормлю, что не пою и, вообще, не позволяю жить и что игрушкой детской мать свою душу...  – Ты снова приходил душить! Едва в Москве закончился эфир, где в студии, хоть ор, но ни души, где ты словесный впрыскивал морфин, мне душно стало... Сынку, не души! – Я не душу! Ах, нэнька, от любви к тебе я разрываюсь...  – Как юла, ты вертишься. Бамбино, не бомби! Кто вздумал, что граница пролегла меж матерью и сыном? Отвечай. Ты хочешь, чтобы я через Стамбул к тебе перебралась? И невзначай ты гробовые туфельки обул на матушку лежачую? Но мне в покое помереть бы да тиши в моей стране, а ты – в своей стране меня уж напоследок не души... Он с тайной разминулся похорон. Чужих людей призвал в поводыри. Но иногда подначивает он: – А ну-ка, «паляниця» повтори!

 

 

Следы на зеркале

 

...и всё-таки у зеркала она встаёт, умывшись, всякий раз, хотя не видит своего в нём отраженья, однако же встаёт, чтоб причесаться и волосы заколками прибрать, как будто прозревает и к чему-то готовится. Высокое трюмо не стал я занавешивать. А нынче решил уснуть на маминой кровати и, пробудившись, сразу обнаружил на зеркале, у самого у края, следы её ладони (чьей же больше?), где проявились отпечатки пальцев, и, если приглядеться, то – рисунок подушечек. А зеркало, оно напоминало вздыбленную льдину во время ледохода, и в него пытались пальцы матушки вцепиться в последний раз, скользя по амальгаме, но зеркало её уволокло... Что ж зеркало-то я не занавесил?! И вот стою, смотрю теперь туда: а зеркало заметно помутнело да так, что я почти себя не вижу, как матушка когда-то, но следы на нём не выдыхаются – они-то ясны и нестираемы, как если б в том зеркале вот-вот забрезжит счастье, и я за ручку с матушкой пойду...

 

 

* * *

 

Матушка! По-над могилою ветер колышет цветы... Как же я чувствую, милая, то, что не чувствуешь ты! Нет, не душой изболевшею, Тот прозревающей свет, – плотью твоей не истлевшею – той, что во мне вопиет. Это же плоти присутствие, а не души толокно – медную – в длани трясущейся – в сторону поволокло проволочку над заправленным ложем твоим, что решил я всколыхнуть не проявленным даром, которым грешил. Матушка! «Шторы не стираны!» – молвила ты, уходя. Дынями, чёрными дырами, стуком по жести дождя, соприкасаньем на плечиках блузок в шкафу платяном, синих, малиновых, клетчатых, белых рубах – об одном Свет загустел: о прощении, в снедь возвращении, в сныть – есть, чтоб открыть, угощение, есть, из чего воскресить. Матушка! Если почувствовать, то, что не чувствуешь ты, кажется, можно почудствовать – Божьей достичь правоты. Боже! Сквозь толщу минувшего чуждая паства Твоя разве почувствует нужное – то, что не чувствую я?

 

 

Среди камней

 

– Видно, жизнь у тебя была тяжёлая...
Евгений Евтушенко во время
нашей последней встречи

 

...камень, который отвергли строители, тот самый сделался главою угла?
Евангелие от Луки, гл. 20, 17

 

Камни! Братья мои. Я космически окаменел. Не теперь, у воды, где сижу дотемна истуканом. Но когда лицезрел человечьей изнанки предел, – рыбой канул на дно, чтобы выбраться на берег камнем. – Итигелов... как вылитый! – стар мне талдычит и млад. Я и рад бы сравниться с успешно усопшим бурятом, что из мира камней человеком вернулся назад. Итигелов мне брат, да не камню считать его братом. Камень точит вода, человека, вестимо, – червяк, Бога – сам человек: то гневит он Его, а то славит, но, в конце-то концов, покидающий плотское всяк над собой не кумира – источенный камень поставит. Значит, не совладать человеку без камня. Не смог. Ну, а камню-то, камню?.. А камень живёт имяреком. Что же, окаменевший, я Бога молю: «На денёк попусти, Всемогущий, и дай мне побыть человеком!»?

 

 

На выселках

 

Провалился в соцсеть!.. А там всё смешала в себе жаровня, где поэты равны блядям, ну а бляди – поэтам ровня. Мне бы выселки без затей!.. Где ни бонусов, ни кешбэков, а заместо всех соцсетей – сеть для рыбы, ловцы человеков.

 

 

Групповое заедание калиной
на земле Постникова

 

Пью, опершись на копьё...
Архилох

 

Пью, заедая калиной с куста! И поминаю при том Архилоха. Пить, на копьё опираясь, неплохо. Ох, Архилох, я не тот выпивоха: взял бы копьё, да калина вкусна. Губы в оскомине вязнут, язык сладко кислящую горечь, как лоно женщины шалой, вкушает, а крона сброшена, грозди горят раскалённо, и окликает калина калик. Четверо оных. А ей каково?! Как тут без Глумова? По уши вклинен. С виду невинен, но рядом Калинин – из-за фамилии взяли его. Группа насильников наперечёт. Все они станут клеймёными ныне. Кунин куннилингус делал калине! После отпрянул. Калина течёт. Дело для Страшного тянет суда. Может, раскается Глумов тогда: – Кроясь в одном с Архилохом ряду, мол, пить, заедая калиной с куста, – это же Беликов Юра придумал!

 

 

Примерка шляпы для четырёх девушек

 

Чтоб шляпу мне куда-нибудь девать, не озираясь в надобе по шкапу, на девушек я начал надевать свою не умещавшуюся шляпу. Они сидели в баре за столом – Татьяна, Маргарита, Юля, Аня, как будто белый – с четырёх сторон – на мне сошёлся свет, глаза туманя. Я сам на них ту шляпу примерял! И каждая была прекрасна – в шляпе. Да и без шляпы. Что за матерьял! Тебе он не достанется, растяпе. Но разве ты не чуешь, баламут: Татьяна в твоих пассах скоморошьих – как если б с красной девицы кокошник сорвали и сослали в Голливуд. А Маргарита в шляпе у стола приобрела избыточную хрупкость, а Юлия – купеческую крупность, и только Анне шляпа подошла. Об этом (Анна, снова расскажи!) – её непроизвольное признанье, как мечет Анна в дерево ножи и в поезде игра на раздеванье, когда ватага пьяных дембелей с колодой карт приставшая к салагам, без обмундированья, спешным шагом – от них. Снимаю шляпу! Анна – в ней. И только Анне шляпа суждена. И что-то затевается меж нами. И радостно – широкими полями надетой шляпы – движется она.

 

 

Портрет мужчины и женщины
на фоне реки, меняющей русло

 

Как только я напиваюсь, то по Перми бреду и – «Анечка! Анечка! Анечка!» – стеклянным голосом клянчу. вот стану сейчас колокольчиком хрустальным в своём бреду, да Анечка обернётся ли?.. Она же – не рюмочка к ланчу. У Анечки очень серьёзная фамилия. Так она почти что предупредила, когда я шутить изволил. Но пишет портрет одинокого мужчины чужая жена – и оба томятся в чувственном, изматывающем изморе. С одной стороны, натурщик: замри, повернись, терпи. Ух, как же кистями хлещет она по щекам в холстину! С другой стороны, художница: уж ноженьки затекли и вроде бы не касается, но может раздеть мужчину. Он руки раскинул растерянно на шатких перилах мостка, как будто обнять два берега пытается. Смотрит грустно. Под ним бурлит-поднимается встревоженная река, и Анечка ужасается – велит им обоим: «В русло!» Была б твоя воля, Анечка, меня б загнала в трубу, чтоб я не сорил небылицами от края земли и до края, и, начисто русло утративший, иду я ко дну, но гребу, себя переплыть отчаявшись – любви не переплывая.