Юрий Левитанский

Юрий Левитанский

Вольтеровское кресло № 10 (178) от 1 апреля 2011 года

Подборка: Смешанный лес

Может быть, книга подобна чистому хвойному лесу, сосновому бору.

Может быть, книга подобна берёзовой роще – и это тоже прекрасно.

И всё-таки смешанный лес, по-моему, лучше.

Юрий Левитанский

 

Диалог у новогодней ёлки

 

 

– Что происходит на свете? – А просто зима.

– Просто зима, полагаете вы? – Полагаю.

Я ведь и сам, как умею, следы пролагаю

в ваши уснувшие ранней порою дома.

 

– Что же за всем этим будет? – А будет январь.

– Будет январь, вы считаете? – Да, я считаю.

Я ведь давно эту белую книгу читаю,

этот, с картинками вьюги, старинный букварь.

 

– Чем же всё это окончится? – Будет апрель.

– Будет апрель, вы уверены? – Да, я уверен.

Я уже слышал, и слух этот мною проверен,

будто бы в роще сегодня звенела свирель.

 

– Что же из этого следует? – Следует жить,

шить сарафаны и лёгкие платья из ситца.

– Вы полагаете, всё это будет носиться?

– Я полагаю, что всё это следует шить.

 

– Следует шить, ибо сколько вьюге ни кружить,

недолговечны её кабала и опала.

– Так разрешите же в честь новогоднего бала

руку на танец, сударыня, вам предложить!

 

– Месяц серебряный, шар со свечою внутри,

и карнавальные маски – по кругу, по кругу!

– Вальс начинается. Дайте ж, сударыня, руку,

и – раз-два-три,

            раз-два-три,

                     раз-два-три,

                              раз-два-три!..

 

* * *

 

Я медленно учился жить.

Ученье трудно мне давалось.

К тому же часто удавалось

урок на после отложить.

 

Полжизни я учился жить,

и мне за леность доставалось –

но ведь полжизни оставалось,

я полагал,

куда спешить!

 

Я невнимателен бывал –

то забывал семь раз отмерить,

то забывал слезам не верить,

урок мне данный забывал.

 

И всё же я учился жить.

Отличник – нет, не получился.

Зато терпенью научился,

уменью жить и не тужить.

 

Я поздно научился жить.

С былою ленью разлучился.

Да правда ли,

что научился,

как надо, научился жить?

 

И сам плечами лишь пожмёшь,

когда с утра забудешь снова

не выкинуть из песни слова

и что посеешь, то пожнёшь.

 

И снова, снова к тем азам,

в бумагу с головой заройся.

– Сезам, – я говорю, – откройся!..

Не отворяется Сезам.

 

Кинематограф

 

Это город. Ещё рано. Полусумрак, полусвет.

А потом на крышах солнце, а на стенах ещё нет.

А потом в стене внезапно загорается окно.

Возникает звук рояля. Начинается кино.

 

И очнулся, и качнулся, завертелся шар земной.

Ах, механик, ради бога, что ты делаешь со мной!

Этот луч, прямой и резкий, эта света полоса

заставляет меня плакать и смеяться два часа,

быть участником событий, пить, любить, идти на дно...

 

Жизнь моя, кинематограф, чёрно-белое кино!

Кем написан был сценарий? Что за странный фантазёр

этот равно гениальный и безумный режиссёр?

Как свободно он монтирует различные куски

ликованья и отчаянья, веселья и тоски!

Он актёру не прощает плохо сыгранную роль –

будь то комик или трагик, будь то шут или король.

О, как трудно, как прекрасно действующим быть лицом

в этой драме, где всего-то меж началом и концом

два часа, а то и меньше, лишь мгновение одно...

 

Жизнь моя, кинематограф, чёрно-белое кино!

Я не сразу замечаю, как проигрываешь ты

от нехватки ярких красок, от невольной немоты.

Ты кричишь ещё беззвучно. Ты берёшь меня сперва

выразительностью жестов, заменяющих слова.

И спешат твои актёры, всё бегут они, бегут –

по щекам их белым-белым слёзы чёрные текут.

Я слезам их чёрным верю, плачу с ними заодно...

 

Жизнь моя, кинематограф, чёрно-белое кино!

Ты накапливаешь опыт и в теченье этих лет,

хоть и медленно, а всё же обретаешь звук и цвет.

Звук твой резок в эти годы, слишком грубы голоса.

Слишком красные восходы. Слишком синие глаза.

Слишком чёрное от крови на руке твоей пятно...

 

Жизнь моя, начальный возраст, детство нашего кино!

А потом придут оттенки, а потом полутона,

то уменье, та свобода, что лишь зрелости дана.

А потом и эта зрелость тоже станет в некий час

детством, первыми шагами тех, что будут после нас

жить, участвовать в событьях, пить, любить, идти на дно...

 

Жизнь моя, моё цветное, панорамное кино!

Я люблю твой свет и сумрак – старый зритель, я готов

занимать любое место в тесноте твоих рядов.

Но в великой этой драме я со всеми наравне

тоже, в сущности, играю роль, доставшуюся мне.

Даже если где-то с краю перед камерой стою,

даже тем, что не играю, я играю роль свою.

И, участвуя в сюжете, я смотрю со стороны,

как текут мои мгновенья, мои годы, мои сны,

как сплетается с другими эта тоненькая нить,

где уже мне, к сожаленью, ничего не изменить,

потому что в этой драме, будь ты шут или король,

дважды роли не играют, только раз играют роль.

И над собственною ролью плачу я и хохочу.

То, что вижу, с тем, что видел, я в одно сложить хочу.

То, что видел, с тем, что знаю, помоги связать в одно,

жизнь моя, кинематограф, чёрно-белое кино! 

 

* * *

 

Всего и надо, что вглядеться, – боже мой,

всего и дела, что внимательно вглядеться, –

и не уйдёшь, и никуда уже не деться

от этих глаз, от их внезапной глубины.

 

Всего и надо, что вчитаться, – боже мой,

всего и дела, что помедлить над строкою –

не пролистнуть нетерпеливою рукою,

а задержаться, прочитать и перечесть.

 

Мне жаль не узнанной до времени строки.

И всё ж строка – она со временем прочтётся,

и перечтётся много раз и ей зачтётся,

и всё, что было в ней, останется при ней.

 

Но вот глаза – они уходят навсегда,

как некий мир, который так и не открыли,

как некий Рим, который так и не отрыли,

и не отрыть уже, и в этом вся печаль.

 

Но мне и вас немного жаль, мне жаль и вас,

за то, что суетно так жили, так спешили,

что и не знаете, чего себя лишили,

и не узнаете, и в этом вся печаль.

 

А впрочем, я вам не судья. Я жил как все.

Вначале слово безраздельно мной владело.

А дело было после, после было дело,

и в этом дело всё, и в этом вся печаль.

 

Мне тем и горек мой сегодняшний удел –

покуда мнил себя судьёй, в пророки метил,

каких сокровищ под ногами не заметил,

каких созвездий в небесах не разглядел! 

 

* * *

 

Ну, что с того, что я там был.

Я был давно. Я всё забыл.

Не помню дней. Не помню дат.

Ни тех форсированных рек.

 

(Я неопознанный солдат.

Я рядовой. Я имярек.

Я меткой пули недолёт.

Я лед кровавый в январе.

Я прочно впаян в этот лед –

Я в нём, как мушка в янтаре.)

 

Ну что с того, что я там был.

Я всё избыл. Я всё забыл.

Не помню дат. Не помню дней.

Названий вспомнить не могу.

 

(Я топот загнанных коней.

Я хриплый окрик на бегу.

Я миг непрожитого дня.

Я бой на дальнем рубеже.

Я пламя Вечного огня

и пламя гильзы в блиндаже.)

 

Но что с того, что я там был,

в том грозном быть или не быть.

Я это всё почти забыл.

Я это всё хочу забыть.

Я не участвую в войне –

она участвует во мне.

И отблеск Вечного огня

дрожит на скулах у меня.

 

(Уже меня не исключить

из этих лет, из той войны.

Уже меня не излечить

от той зимы, от тех снегов.

И с той землёй, и с той зимой

уже меня не разлучить,

до тех снегов, где вам уже

моих следов не различить.)

 

Но что с того, что я там был!..  

 

* * *

 

Музыка моя, слова,

их склоненье, их спряженье,

их внезапное сближенье,

тайный код, обнаруженье

их единства и родства –

 

музыка моя, слова,

осень, ясень, синь, синица,

сень ли, синь ли, сон ли снится,

сон ли синью осенится,

сень ли, синь ли, синева –

 

музыка моя, слова,

то ли поле, те ли ели,

то ли лебеди летели,

то ли выпали метели,

кровля, кров ли, покрова –

 

музыка моя, слова,

ах, как музыка играет,

только сердце замирает

и кружится голова –

 

синь, синица, синева. 

 

* * *

 

Замирая, следил, как огонь подступает к дровам.

Подбирал тебя так, как мотив подбирают к словам.

 

Было жарко поленьям, и пламя гудело в печи.

Было жарко рукам и коленям сплетаться в ночи...

 

Ветка вереска, чёрная трубочка, синий дымок.

Было жаркое пламя, хотел удержать, да не мог.

 

Ах, мотивчик, шарманка, воробышек, жёлтый скворец —

упорхнул за окошко, и песенке нашей конец.

 

Доиграла шарманка, в печи догорели дрова.

Как трава на пожаре, остались от песни слова.

 

Ни огня, ни пожара, молчит колокольная медь.

А словам ещё больно, словам ещё хочется петь.

 

Но у Рижского взморья всё тише стучат поезда.

В заметённом окне полуночная стынет звезда.

 

Возле Рижского взморья, у кромки его берегов,

опускается занавес белых январских снегов.

 

Опускается занавес белый над сценой пустой.

И уходят волхвы за неверной своею звездой.

 

Остывает залив, засыпает в заливе вода.

И стоят холода, и стоят над землёй холода. 

 

* * *

 

Освобождаюсь от рифмы,

от повторений

дланей и ланей,

смирений и озарений.

В стихотворенье –

как в воду,

как в реку,

как в море,

надоевшие рифмы,

как острые рифы,

минуя,

на волнах одного только ритма

плавно качаюсь.

Как прекрасны

его изгибы и повороты,

то неожиданно резки,

то почти что неуловимы!

Как свободны и прихотливы

чередованья

этих бурных его аллегро

или анданте!

 

На волнах одного только ритма

плавно качаюсь.

Как легко и свободно

катит меня теченье.

То размашисто

заношу над водою

руку,

то лежу на спине,

в небеса гляжу,

отдыхаю…

 

Но внезапно,

там,

вдалеке,

где темнеют плёсы,

замечаю,

как на ветру

шелестят берёзы.

Замечаю,

как хороши они,

как белёсы,

и невольно

к моим глазам

подступают слёзы.

И опять,

и вновь,

вопреки своему желанью –

о любовь и кровь! –

я глаза утираю

дланью.

И шепчу,

шепчу –

о берёзы мои, берёзы! –

повторяя –

берёзы,

слёзы,

морозы,

розы… 

 

* * *

 

Шампанским наполнен бокал.

Июльская ночь на ущербе.

Прощай, Баденвейлер,  

 

ich sterbe!*

 

И допит последний глоток.

 

Немецкий уснул городок.

Подумай, какая досада!

Лишь ветки вишнёвого сада

белеют в июльской ночи.

 

Колеблется пламя свечи.

Актриса известная плачет.

Не знаю, зачем она прячет

последние слёзы свои.

 

К чему здесь сейчас соловьи!

Последние слёзы горючи.

Шиповника стебли колючи.

Крыжовника иглы остры.

 

И будут рыдать три сестры

и многие сёстры иные.

Немногие братья родные

и множество братьев иных.

 

...Немецкий уснул городок.

Но он уже скоро проснётся.

Его это тоже коснётся,

но только потом,

и не так.

 

Зачем эти розы цветут!

Как всё в этом мире похоже.

И на Новодевичьем тоже

такие же розы, как тут.

 

Я тоже уеду туда,

к тем розам,

к берёзе и к вербе.

Ich sterbe,

ichsterbe,

ichsterbe –

и это уже навсегда.

 

---

*я умираю (нем.)

 

* * *

 

Кругом поют, кругом ликуют.

Какие дни, какие годы!

А нас опять не публикуют.

А мы у моря ждём погоды.

 

А в наши ямбы входит проза.

А все прогнозы так туманны.

А нам пойти купить бы проса,

а мы всё ждём небесной манны.

 

И вот певец недоедает.

Не ест жиры и углеводы.

Потом ему надоедает,

и он уходит в переводы.

 

И мы уходим в переводы,

идём в киргизы и казахи,

как под песок уходят воды,

как Дон Жуан идёт в монахи.

 

О келья тесная монаха!

Моё постылое занятье.

Мой монастырь, тюрьма и плаха,

мое спасенье и проклятье!

 

Моё спасенье и проклятье,

моё проклятое спасенье,

где ежедневное распятье

и редко-редко воскресенье.

 

Себя, как Шейлоку, кусками.

Чужого сада садоводы.

А под песком, а под песками

бурлят подпочвенные воды.

 

А свечка в келье догорает.

А за окошком ночь туманна.

И только сердце замирает –

ах, донна Анна, донна Анна! 

 

* * *

 

Не изменить цветам, что здесь цветут,

и ревновать к попутным поездам.

Но что за мука – оставаться тут,

когда ты должен находиться там!

 

Ну, что тебе сияние тех планет!

Зачем тебя опять влечёт туда!

Но что за мука – отвернуться – нет,

когда ты должен – задохнуться – да!

 

Но двух страстей опасна эта смесь,

и эта спесь тебе не по летам.

Но что за мука – находиться здесь,

когда ты должен там, и только там!

 

Но те цветы – на них не клином свет.

А поезда полночные идут.

Но разрываться между да и нет…

Но оставаться между там и тут…

 

Но поезда, уходят поезда.

Но ты ещё заплатишь по счетам

за все свои не сказанные да,

за все свои непрожитые там! 

 

* * *

 

Что делать, мой ангел, мы стали спокойней,

                                                            мы стали смиренней.

За дымкой метели так мирно клубится наш милый Парнас.

И вот наступает то странное время иных измерений,

где прежние мерки уже не годятся – они не про нас.

 

Ты можешь отмерить семь раз и отвесить

                                                           и вновь перевесить

и можешь отрезать семь раз, отмеряя при этом едва.

Но ты уже знаешь как мало успеешь

                                                           за год или десять,

и ты понимаешь, как много ты можешь за день или два.

 

Ты душу насытишь не хлебом единым и хлебом единым,

на миг удивившись почти незаметному их рубежу.

Но ты уже знаешь,

                        о, как это горестно – быть несудимым,

и ты понимаешь при этом, как сладостно – о, не сужу.

 

Ты можешь отмерить семь раз и отвесить,

                                                           и вновь перемерить

И вывести формулу, коей доступны дела и слова.

Но можешь проверить гармонию алгеброй

                                                           и не поверить

свидетельству формул –

                                    ах, милая, алгебра, ты не права.

Ты можешь беседовать с тенью Шекспира

                                    и собственной тенью.

Ты спутаешь карты, смешав ненароком вчера и теперь.

Но ты уже знаешь,

                        какие потери ведут к обретенью,

и ты понимаешь,

                        какая удача в иной из потерь.

А день наступает такой и такой-то и с крыш уже каплет,

и пахнут окрестности чем-то ушедшим, чего не избыть.

И нету Офелии рядом, и пишет комедию Гамлет,

о некоем возрасте, как бы связующем быть и не быть.

 

Он полон смиренья, хотя понимает, что суть не в смиренье.

Он пишет и пишет, себя же на слове поймать норовя.

И трепетно светится тонкая веточка майской сирени,

как вечный огонь над бессмертной и юной

                                                           душой соловья. 

 

* * *

 

Я видел вселенское зло.

Я всякого видел немало.

И гнуло меня, и ломало,

и всё-таки мне повезло.

 

Мне дружбу дарили друзья,

и женщины нежно любили.

Меня на войне не убили,

мне даже и тут повезло.

 

Ещё повезло мне, что вот

я дожил до вашей эпохи,

где вовсе дела мои плохи

и зыбок мой завтрашний день.

 

И всё же я счастлив, что смог,

что дожил до этого мига,

до этого мощного сдвига

тяжелых подземных пород.

 

Я видел начало конца,

и тут меня Бог не обидел,

я был очевидцем, я видел

начало грядущих начал.

 

Я дожил, мне так повезло,

я видел и знаю наверно –

история движется верно,

лишь мерки её не про нас.

 

И всё ж до последнего дня

во мне это чувство пребудет –

я был там, я знаю, что будет

когда-нибудь после меня.