Юрий Ряшенцев

Юрий Ряшенцев

Вольтеровское кресло № 18 (546) от 21 июня 2021 года

Сырые хлопья меж февральских крыш

От редакции-45. У нас большая радость – юбилейная подборка любимого поэта.

Дорогой Юрий Евгеньевич, следуйте собственному завету: пишите. Пишите.

Пишите!

 

* * *

 

Привет петербургским садам от московского сквера.

Но времени нет ни черта.

Меня в Петербург привела оголтелая вера,

что знанью она не чета.

Никак не начну привыкать к петербургским потерям.

Но праздничен воздух сырой.

Чем больше мы знаем, тем меньше мы знаниям верим.

Тем легче живется порой.

Из всех телефонов, какие был должен набрать я,

лишь два я храню до сих пор.

С тех пор, как тиран обратился к нам «Сёстры и братья!» –

ни братьев вокруг, ни сестёр.

А дождик случайный пространство на капельки множит,

небось, чтоб казаться могло,

что, может быть, где-то, что, может, когда-то, что, может,

мне время отдаст, что взяло.

И в серых, зелёных, фисташковых, жёлтых фасадах

таится, не зная врагов,

меж сумрачных пятниц и бешеных сред полосатых

счастливый простор четвергов.

 

* * *

 

У этих дней повадка диких гуннов:

быстры, дики, привержены ко мгле.

Но, верный раб растянутых канунов,

я майский воздух чую в феврале.

И так во всём. Мой нрав меня заставит

всё предвкушать то с верой, то с тоской.

Когда само событие настанет,

Уже не до него – уже другой,

другой канун. Отъездов и приплытий

хватало мне. Но сколько я их ждал!

О, жизнь моя, ты и полна событий,

и лишена их – странный капитал!

 

Такая блажь, такая странность нрава,

шального, как бродячий шапито,

не есть ли вечно-русская забава –

всё сущее не ставить ни во что,

а упоённо или же уныло,

без нужды вспоминая чью-то мать,

всю жизнь, всю жизнь любить лишь то, что было,

да то, что будет, зябко прозревать.

Напрасно ли? Наверное, напрасно.

Да ладно: где – судьба, а где – барыш...

 

А сущее, а сущее прекрасно:

сырые хлопья меж февральских крыш.

 

Крепость Ананури

 

И. М. И.

 

Вновь Ананури, камень, который горит изнутри розовым светом.

Если бы снова влюбиться и долго любить, и никогда не признаться в этом!..

 

В узкой бойнице – столбик небес и мелькнувшая чёрная тихая птица...

Вот бы признаться и долго любить, и уже никогда ни в кого не влюбиться!..

 

Красный автобус проглотил и унёс остатки крикливой туристской оравы.

Серое русло чересчур широко для зелёного тока Арагвы.

 

Но лишь безумец, не зная коня, надрывает без толку неживые поводья.

Богу угодны душа и река в год полнокровья и в час половодья.

 

Так ясно в пору первой листвы, в пору цветущих вишен, черешен,

что переступающий через любовь не перед ней – пред собою грешен,

 

так ясно у ананурской стены, что тот не судья, кто себя не судит.

Это в привычках народных святынь – становиться святынями личных судеб.

 

Потому что – куда нам ещё, – куда? – в дни, когда всё так нестойко, зыбко,

и нельзя не плакать, но плакать нельзя – останавливает каменная улыбка,

 

останавливает, завораживает, заставляет понять,

                                                               что и ты – лишь летучее семя жизни,

но дождутся лишь плоти, а сути твоей – перемрут,

                                                                            не дождутся могильные слизни.

 

Что за вино в скудельном сосуде, который на камень глядит в надежде,

что ничего не случится такого, чего бы уже не случалось прежде?..

 

* * *

 

Царица Савская – реальность или миф?

Факт или выдумка сады Семирамиды?

Восток загадочен, а человек ленив,

нечётки взгляды у него, туманны виды.

 

И трудный быт его, по чести, не таков,

чтоб слишком пристально глядеть в библейский хаос,

туда куда-то, за три тысячи годков,

где пламя будущей зари затрепыхалось.

 

А жаль! Так трудно мне поверить до конца,

питомцу Лувра, Третьяковки или Прадо,

в безумный вывод Соломонова кольца,

что всё, что всё пройдёт... И ты пройдёшь? Неправда!

 

Да нет, увы, я знаю, кисти и перо –

они затем даны, чтоб мы не одичали.

Их подвиг нас не утешает. Всё старо!

И знанье только лишь способствует печали.

 

Увы... Но всё-таки, стремя тупой свой взор

туда, во тьму, туда, туда, во время Оно,

я всё слежу, чем разрешится этот спор,

бесстрашный жуткий спор Христа и Соломона.

 

А ветер солнечный летит над головой,

где длим морской июль, на август уповая,

я, невесёлый, старый, но пока живой,

и ты, весёлая и навсегда живая.

 

* * *

 

Я вольно жил. Вставал, когда хотелось.

Пока земля без памяти вертелась,

я успевал и грядку прополоть,

и прочитать вчерашнюю газету,

и воду из колодца принести,

и ежевику слопать по пути,

и возблагодарить за волю эту,

которую придумал мне Господь.

 

Он так придумал! При такой работе

не отказал и мне в своей заботе,

даря июньский праздничный овал

в его роскошном розовом начале,

в дневной игре жемчужных облаков,

о вечере молчу – закат таков,

что я бы просто умер от печали,

когда бы от неё не ликовал.

 

Я не один, я не один на свете!

Меня не только собственные дети

хранят на древнем шарике... А кто?

Ну, кто-то, кто тихонько скрипнет дверью,

кто не томит присутствием своим,

кому молитву вечную творим

«О, помоги же моему неверью!» –

нескладно так, но искренне зато.

 

* * *

 

Я заметил: слагая стихи, сокращаешь минуты.

Вот строфа и вторая, и третья, а дня уже нет.

Это средство, конечно, слабей безотказной цикуты,

но из жизни с маразмом довольно надёжный билет.

 

Что ж я долго живу?.. Но спасибо за это, спасибо!

В зрелых красках и звуках, и зарослях трав бытия

я плыву, как счастливая зоркая честная рыба,

говорящая рыба, послушная рыба твоя.

 

Этот мир, всё равно: под водой, на земле или в небе –

он то тёмный тайник, то открытый и светлый родник.

Слушай, батюшка, или хоть ты, муаллим, или ребе,

я так долго живу, и я так к этой жизни привык...

 

Но какого ответа я жду от служителя Бога,

от премудрого старца, живущего в полной тиши?

Он посмотрит и скажет и ласково, вроде, и строго:

– Сокращай себе жизнь и пиши, дорогой, и пиши.

 

* * *

 

Это мой любимый поэт. Но книга его не разрезана.

Непрочитана, стало быть. Странно, но это так.

Юньон Джек приютил диссидента, потом Марсельеза. Но

отношения наши просты: он герой, я простак.

Получив, я её отложил – на субботу, на сладкое:

мол, отпустит каторжный быт – уж тогда, уж тогда...

Что я знал про столицу с имперской ухватистой хваткою:

эта книга молчала и сутки, и год, и года.

И, подлец, обормот, верхогляд, образец легкомыслия,

я забыл про неё за стандартной сумятицей дел.

И сейчас лишь, отец взрослой дочери – что за комиссия! –

я её обнаружил и чуть со стыда не сгорел.

Я стою с деревянным ножом над литыми листами:

разрезать ли? И что через годы найду меж страниц:

слово, сказанное задыхающимися устами

или просто ритмичный и скучный букварь для тупиц.

 

* * *

 

Приближенье весны ощутимо с крещенских морозов.

Надо только почаще, позорче глядеть из окна.

Воздух был тёмно-серым, теперь он настойчиво розов.

И под ним голубая покуда лежит белизна.

 

А пургу, как кисейную глаженную занавеску,

отодвинул январь, чтобы мне не соврать, с четверга.

И нисколько не жаль эту склочницу и мракобеску,

потому что уже до печёнок достала пурга.

 

Что ж остатние годы гоню я сезон за сезоном?

О каком о грядущем и близком апреле тут речь?

Или досыта, вволю земным надышался озоном,

что вот этим морозом готов я сейчас пренебречь?

 

Мой серебряный снег, пред которым листва золотая,

пред которой – жара, пред которой – балы светляков...

И друзья, этим счастьем врождённым ещё обладая,

пусть пошутят легко: ну, пропал, ну, исчез, был таков.

 

* * *

 

Тогда в державе сонной

языческая блажь

имела милионный

одобренный тираж,

и курс читался адов,

и знал любой юнец

из лекций и докладов,

что смерть – всему конец.

 

Но вот вопрос-улика:

что ж среди этой тьмы

так весело, так дико,

так страстно жили мы?

От встречи много ль проку

и что – объятий дрожь,

когда свою пятёрку

ты завтра обретёшь

за то, что с юной силой

вдруг выпалишь, как «пли!»,

что вы на пару с милой –

две горсточки земли.

 

Не знаю. Не отвечу.

Я был, как все – дебил.

Но вот запомнил встречу,

экзамен позабыл.

Небось, у ахинеи

не вышел с нами трюк,

и то, что в нас – сильнее,

того что есть вокруг.

В раздрае, в непокое

Господь, не уводи

сомнение благое...

А вера впереди.

 

* * *

 

Вот взять: Набоков и Булгаков

Ведь их на рукописи взгляд

отчаянно неодинаков:

горят иль всё же не горят?

 

Один, приверженный к эскизам,

считал, ценя родную речь,

что если опус недописан,

его ещё возможно сжечь.

 

Другой, исполненный отваги,

сказал, пусть даже и не сам:

жизнь, явленная на бумаге,

она огню не по зубам...

 

Да, этот спор не из последних.

Кто прав, неясно до конца.

Вот сын Набокова, наследник,

был верен принципу отца.

 

Но не у всех такие дети,

хоть печки есть почти у всех.

Что вызвало сожженья эти?

Каприз? Возможный неуспех?

 

Иль ощущенье ретивое

в идее ложь, в сюжете слизь?

О рукописях эти двое

всё знали. Всё. И не сошлись.

 

У каждого на то есть право.

Ведь в чаянье грядущих тризн

В одном художнике держава

рождала скорбный оптимизм.

 

И в то же время на свободе,

где о гоненьях ни гу-гу,

другой невозмутим был, вроде:

ах, не получится – сожгу!

 

Иная жизнь и разный опыт.

И только та же кочерга,

в огне вздымающая копоть,

летящую из очага.

 

* * *

 

По окнам и по крышам –

снег, дождь. Сойдёшь с ума!

Как белый клоун с рыжим,

так – с осенью зима.

 

Но мы не на манеже,

не в зале. Где – бог весть...

И смех звучит всё реже.

И громыхает жесть.

 

Гадай, слепой рассудок,

покуда не оглох,

что это – смена суток?

Сезонов ли? Эпох?

 

* * *

 

Во сне лишь. И никогда наяву.

От многого Бог упас.

Мне стыдно, что я так долго живу,

так долго... При том – без вас.

Вот дуб. На его коре борозда.

Он, видно, привык к битью.

Я, помню, гладил его... Тогда...

С мамой... В другом краю.

А это видавшее виды авто...

Чуть-чуть бы левей – каюк!

Сейчас бы меня обругал за то,

как езжу, мой мёртвый друг...

Зайдём в этот сквер, в этот сад продувной,

похожий на пьяный рай?

Литовка, когда-то любимая мной,

ответила бы «гярай!»

 

Как странно... Не зная, не видя, где я,

а может, и видя – вопрос,

оттуда, оттуда, из небытия,

как внятны они мне – до слёз!..

А тихий летний закат так пунцов,

пунцовый закат так тих...

Дыши, полномочный посол мертвецов

в шумной стране живых.

 

* * *

 

Не таков небосвод, как всегда, не таков.

Там обычно идёт с утра

кучевых или перистых облаков

непонятная нам игра.

А сегодня – жара ли тому виной

иль немой саботаж ворон –

но под бледной натянутой простынёй

день похож на тяжёлый сон.

 

Как погода влияет на наш настрой...

Скучен спор, и стол не удал.

Выпьем, что ли, друзья мои, по второй,

всё равно этот день пропал.

Всё равно никому из сидящих тут

до рассвета не разгадать,

чем так сладок сад, чем так странен пруд,

что так рыжая прячет прядь.

 

Что-то мало мне света с приходом тьмы.

Разве только – от ваших глаз.

Всё равно никогда не узнаем мы,

что за сила пропала в нас.

Как во мгле пахнет хвоя (или хвоя?)

Ну, куда же мне одному

эту жизнь, шелестящую, как змея,

уползающая во тьму...

 

* * *

 

Возвращаются скворцы.

Сталь снегурок отзвучала...

Как прекрасны все начала.

Как печальны все концы.

 

* * *

 

Дождь промчался. Тяжелеет вишня.

Гаснут краски. Тихо так, что слышно,

как сквозь землю в рост идут коренья.

Три звезды на тёмном небосводе

вроде тех, что над стихами, вроде –

без названия стихотворенье.

У него и впрямь названья нету.

Как я эту тишь и волю эту

назову, презревши аксиому,

что всесильный автор этой ночи

слишком любящ, слишком щедр – короче,

ну, не до названий Всеблагому.

Но стихи запомню без запинки...

Трепет серебристой паутинки

на мгновенье даже слуху явлен.

В суете и странных птичьих спорах

жизнь прошла. Остался только шорох –

шорох яблок, падающих с яблонь.

 

* * *

 

Посредине планеты на сквозняке

с чашкой кофе в облезшей от солнца руке –

неожиданный, выпавший сдуру привал.

Хорошо только там, где ещё не бывал.

Хорошо: ни тяжёлых сапог, ни пальто.

Хорошо, что тебя не узнает никто.

Хорошо, что тебя незнакомая речь

от природы чужой неспособна отвлечь.

Но, по совести, это вопрос и – большой:

а бывает чужая природа чужой?

Эту странную рощу я видел во сне,

а с чего бы чужое привиделось мне?

 

Если было бы время – пойти бы туда.

Там, я знаю, я видел – живая вода

под платаном струится кастальским ключом,

и тогда возвращение мне нипочём!..

Но оно неизбежно... Ну, что ж – поделом.

Вот уже подплывает последний паром,

на котором в протяжном и мутном окне

череда сновидений вдруг явится мне.

 

* * *

 

С пятницы на четверг

время помчало вспять.

Месяц, начав сиять,

съёжился и померк.

Стаявший в марте пруд, –

стаявший, но с трудом, –

словно забыв свой труд,

снова покрылся льдом.

Зелень в саду, и та, –

ты погляди, – она

тихо ушла туда,

в слабые семена...

 

Может быть, если вдруг

так и пойдут дела,

то возвратится друг,

друг мой, чья кровь – зола?

 

Нет. Этот явный сбой

странен. И, верь не верь,

только он нам с тобой

не возвратит потерь.

Месяц, смотри, зачах,

крепнет апрельский лёд.

Стрелки же на часах

так и идут – вперёд.

 

* * *

 

Белизна облаков, освещённых горячим лучом,

контрастирует с их плотоядным насупленным брюхом.

Но ненастье пока мы не чуем ни взглядом, ни слухом,

нам жара не приелась пока, и сентябрь нипочём.

 

Я вообще не особенно склонен глядеть в никуда,

в смутный образ грядущего. Есть ли в том прок,

                                                                     в самом деле?

Что там – годы, века, ведь ближайшие дни и недели

свой неведомый облик скрывают от нас без стыда.

 

Нам же некогда ждать: может будет, а может, и нет

благодатный денёк, где пути и надежды сойдутся.

Ну, как снова – провал? Начинайте заранее дуться,

потому что ответ с упованьем – неверный ответ.

 

Но не лучше унынье, заведомо пьющее сок

из живой нашей плоти, готовящейся к переменам.

Плюнь на слухи! И дай разбежаться по венам

той неведомой силе, которая слухам не впрок.

 

Вон на детской площадке в десятке шажочков отсель

сизари всё толкуют голубкам о сладостном лете.

А площадка пуста. Убежали счастливые дети,

но отчаянно крутится брошенная карусель.

 

* * *

 

У вершин кленового шатра,

где мелькает жёлтая синица,

крона к нам достаточно щедра,

чтоб не захандрить и не напиться.

Чист полдневный свет зелёных звёзд,

шепчущихся медленно друг с другом...

Хорошо б удобства птичьих гнёзд

человечьим перенять подругам...

 

Дуй же, светлый сизый ветерок,

навевай догадку меж дремоты,

что и добродетель, и порок

друг без друга попросту – сироты,

что и лист, плывущий, словно скат,

на скамье окажется садовой

только в час, когда уже закат

озарит просвет в листве кленовой,

что в кругу часов, минут, секунд

с той поры, как нас нашли в капусте,

и мечи людские не секут

головы, повинные в распутстве.

 

Переводы  с грузинского

 

Николоз Бараташвили

 

Мерани

 

Ты лети стрелой, наугад, сквозь мрак, мой Мерани!
Чёрный ворон злой предвещает крах градом брани.
Улетай вперёд, ускоряй полёт обречённый,
кинь ветрам скорей ты всю страсть моей думы чёрной!

 

Рассеки ветра, разорви дожди, мчи над скалами

                                                           и над кручей,
утоли моё нетерпение, время странствия сократи.
Мчись, крылатый мой, улетай-лети, под лучом спеши

                                                           и под тучей.
Самого себя не жалей в пути, но и всадника не щади!

 

Пусть отчизны мне не видать вовек, пусть друзей своих

                                                                       потеряю,
пусть родных лишусь и любимую не увижу пусть никогда, –
там, где мрак ночной, там и дом родной, только звёздам я

                                                                       доверяю:
лишь они одни знают, что со мной, им – и боль моя, и беда.

 

Стон души больной, вздох любви былой – всё в безумный
бег прекрасный твой, да ещё – в морской шум бездумный!
Улетай вперёд, ускоряй полёт обречённый,
кинь ветрам скорей ты всю страсть моей думы чёрной!

 

Пусть умру вдали от родной земли, средь родных могил

                                                                       пусть не лягу,
пусть любимая не обмоет прах, не обронит плач скорбный свой.
Ворон чернокрыл мне могилу рыл, не полям мой тлен,

                                                                       так – оврагу,
только дикий вихрь вкруг костей моих заведёт в ночи

                                                                                      свист и вой.

 

Вместо милых слёз – лишь холодных рос на костях моих

                                                                       след печальный,
вместо слов родных – крик орлов степных, отпевающих мертвеца.
Мчись, Мерани мой, скорбный всадник твой мчит за грань судьбы

                                                                                   изначальной,
говорю тебе, я не раб судьбе, и такой уж я – до конца.

 

Пусть в свой смертный срок буду одинок волей рока,
но его рука не раба – врага бьёт жестоко!
Улетай вперёд, ускоряй полёт обречённый,
кинь ветрам скорей ты всю страсть моей думы чёрной!

 

Обречён ли я, – но душа моя дышит волею ненапрасной.
О, Мерани мой, твой смертельный путь вспомнит кто-нибудь,

                                                                                   и тогда –
мой безвестный брат легче во сто крат повторит твой бег,

                                                                                   бег опасный,
и сквозь мрак судьбы вдоль твоей тропы конь промчит его без труда.

 

Ты лети стрелой, наугад, сквозь мрак, мой Мерани!
Чёрный ворон злой предвещает крах градом брани.
Улетай вперёд, ускоряй полёт обречённый,
кинь ветрам скорей ты всю страсть моей думы чёрной!

 

Одинокая душа

 

Да не сетует никто, что сирота!

Скудость рода зря клянут его уста.

Тяжелей осиротевшему в душе:

Всё потеряно – и след простыл уже.

 

Родич умер – похоронят мертвеца,

Позабудут средь живых черты лица.

Но когда душа теряет близнеца,

Ей, как проклятой, терзаться до конца.

 

Боязлива, недоверчива, больна,

Ну кому теперь откроется она?

Веры нет! И во второй раз потому

Сокровенное не выдашь никому.

 

И прекрасный мир безрадостен и плох,

Ибо памяти колодец не иссох.

Это – вечное мученье, видит бог,

В нём одно лишь облегченье – тяжкий вздох...

 

Галактион Табидзе

 

Лавр

 

Сложный древний запах лета

В ветерки вплела трава.

В голубых слезах поэта –

Лавра влажная листва.

Память силы не утратит,

И мечты цветут, едва

Победителя украсит

Лавра мирная листва.

Но для нильского дракона,

Для чужого божества,

Яд – во глубине флакона

Лавра адская листва.

А поэт не зря таится:

Тайный знак в час торжества

И – в кинжалы обратится

Лавра мирная листва.

 

* * *

 

Когда бы родиться мне заново,

начать с девяностых годов,

с младенчества, ныне туманного,

где отчий виднеется кров!

Вот было бы славно! За шёпотом

причудливых мыслей следя,

о, был бы я снова – дитя,

но – грустным богатое опытом.

Ах, сесть бы мне в ту же ладью –

какие свершил бы свершения,

каких бы не знал поражений я,

всю жизнь повторяя свою!

 

* * *

 

Под сенью ресниц, опущенных ниц, –

                                   опустошённый взгляд.
Взлетит он с лица, лишён до конца

                                   посулов, наград, угроз, –
и божий наш свет застынет в ответ,

                                       и рай замолчит, и ад.
И слово и жест вдали и окрест

                                               забьются в сетях волос.

 

И жизнь моя вдруг, как брошенный труп,

                                               кинет немой укор,
из прошлого дня жестоко кляня

                                   убийцы бесстрашный лик,
не в силах и впредь преодолеть

                                            этот холодный взор,
не в силах порвать дрожащую прядь,

                                        чтоб вырваться хоть на миг.

 

И сны – что кольцо: всё то же лицо,

                                   в жестокой своей волшбе.
Мучительный лик, и горек и дик.

                                          И, погружённый в ад,
в раба превратясь, пойму, кто здесь князь

                                           и мне, и моей судьбе:
под сенью ресниц, опущенных ниц,

                                                    опустошённый взгляд.

 

Элегия

 

О, тончайший жест природы, ты,

                                    сентябрь первоначальный,

нив, коричневых и жёлтых,

                        взгляд предгибельный, печальный,

и дубрав огнистых пятна

                                    под небесным тихим светом,

и соломенный оттенок трав,

                                    таких тревожных летом...

Вздох мой, тихое безумье,

                                    мой конец, покуда дальний, –

ты нежнейший жест природы,

                                    о, сентябрь первоначальный!..