На литературных перекрёстках

Эпизод 4. Сороковые роковые и последующие годы

 

 

Совершенно непонятная история связана с Наумом Коржавиным, тогда Эммануилом Манделем, или Эмкой, как мы называли его в ту пору…

Он появился в 1944 году в литературном объединении при «Молодой гвардии», возбуждённый, постоянно читающий стихи и в аудиториях, и в коридорах, и на улице, совсем ещё мальчишка.

Фигура его из-за распахнутой дырявой шинели без хлястика, остроконечного шлема-будёновки и стоптанных валенок была треугольной (поэт и художник Виктор Гончаров сделал тогда очень удачный дружеский шарж на него).

Наум читал стихи, которые всем, в том числе и мне, очень нравились, хотя я не совсем их понимал и даже считал, что он во многом заблуждается, честно, но заблуждается. В первую очередь это относилось к стихам о репрессиях 1937 года и о Сталине, к которому в ту пору я, как и многие, относился с огромным уважением. Читал он эти стихи не только в коридорах, но и с трибун, и одному Богу известно, почему после этих выступлений его, автора, не отправляли в края не столь отдалённые. Правда, его не принимали в Литературный институт как человека, идеологически невыдержанного, да ещё рассеянного – потерявшего все свои документы:

 

…Я сижу в милиции, –

Выясняю личность.

Что ж тут удивительного

Для меня, поэта:

Личность подозрительная

Документов нету…

 

Вид его действительно был подозрительным, а о своей «идеологической невыдержанности» он написал в иносказательной форме, используя фигуру Гейне:

 

Была эпоха денег,

Был девятнадцатый век.

И жил в Германии Гейне,

Невыдержанный человек.

 

В партиях не состоявший,

Он как обыватель жил.

Служил он и нашим, и вашим

И никому не служил.

 

Но Маркс был творец и гений,

И Маркса не мог оттолкнуть

Проделываемый Гейне

Зигзагообразный путь.

 

Он лишь улыбался на это

И даже любил. Потому,

Что высшая верность поэта –

Верность себе самому.

 

Это было его поэтическое и жизненное кредо – «верность себе самому».

Совершенно непонятно, как оставалось ненаказанным то, что он при большом стечении народа – и неоднократно – читал в Политехническом музее стихи о тридцать седьмом годе:

 

Гуляли, целовались, жили-были...

А между тем, гнусавя и рыча,

Шли в ночь закрытые автомобили

И дворников будили по ночам.

Давил на кнопку, не стесняясь, палец,

И вдруг по нервам прыгала волна...

Звонок урчал... И дети просыпались,

И вскрикивали женщины со сна.

А город спал. И наплевать влюблённым

На яркий свет автомобильных фар,

Пока цветут акации и клёны,

Роняя аромат на тротуар…

……………………………………………

А южный ветер навевает смелость.

Я шёл, бродил и не писал дневник,

А в голове крутилось и вертелось

От множества революционных книг.

И я готов был встать за это грудью,

И я поверить не умел никак,

Когда насквозь неискренние люди

Нам говорили речи о врагах...

Романтика, растоптанная ими,

Знамёна запылённые – кругом...

И я бродил в акациях, как в дыме.

И мне тогда хотелось быть врагом.

 

Мне и сейчас непонятно, откуда он, девятнадцатилетний юноша, всё это знал и мог так трезво оценить. Возможно, потому, что я был ещё мал, рос в простой семье, среди моих близких и родственников не было репрессированных. Но он-то был ещё моложе меня и знал то, чего ни я, ни мои близкие не знали.

Были у него стихи не только о неприятии этого зла, насилия и террора, но и о сопротивлении ему, хотя и обречённом на провал:

 

Можем строчки нанизывать

Посложнее, попроще,

Но никто нас не вызовет

На Сенатскую площадь.

 

И какие бы взгляды вы

Ни старались выплёскивать,

Генерал Милорадович

Не узнает Каховского.

 

Пусть по мелочи биты вы

Чаще самого частого,

Но не будут выпытывать

Имена соучастников.

 

Мы не будем увенчаны...

И в кибитках,

                снегами,

Настоящие женщины

Не поедут за нами.

 

Были и стихи о деспотизме Сталина, однако признававшие и его заслуги в борьбе с Германией. В частности, стихотворение «16 октября», в котором говорилось о самом критическом моменте битвы под Москвой:

 

Стараясь выбраться из тины,

Шли в полированной красе

Осатаневшие машины

По всем незападным шоссе.

 

Казалось, что лавина злая

Сметёт Москву и мир затем.

И заграница, замирая,

Молилась на Московский Кремль.

 

Там,

        но открытый всем, однако,

Встал воплотивший трезвый век

Суровый жёсткий человек,

Не понимавший Пастернака.

 

Эти стихи он тоже умудрялся читать с трибуны…

В ту пору мы оба были влюблены в Юлию Друнину, посвящали ей стихи. Некоторые из них, принадлежавшие перу Наума, я даже помню – они о её фронтовой юности:

 

Ты пошла по своим белорусским

И своим прибалтийским фронтам.

 

Я был более удачливым в любви, и об этом работавший в заводской многотиражке вместе с Наумом Александр Соболев, автор впоследствии написанного «Бухенвальдского набата», сочинил такие шутливые стихи:

 

Юлька, Колька и Наум

Собирались в Эрзерум,

Юлька с Колькой ели вишни,

Ну а Эмка – третий лишний.

 

Впрочем, на этой почве у нас ни разу не было раздоров, мы оставались добрыми друзьями-товарищами…

Казалось, всё было хорошо… Но до поры до времени…

И однажды Эмка позвонил мне и дрогнувшим голосом сообщил мне:

– Колятина! – так он по-дружески обращался ко мне. – Меня вызывают на Лубянку. Я погиб. Мне страшно. Я боюсь идти туда один. Проводи меня…

Мы встретились где-то на полпути к Лубянке. Поднялись по Кузнецкому мосту к площади Дзержинского и там, перед главным «готическим зданием ЧК», обнялись и простились. Я сказал ему:

– Если тебя выпустят, обязательно сразу позвони мне…

Вернувшись домой, я никак не мог успокоиться – что там ждёт Эмку? Зачем его вызвали? Как с ним поступят?

В таком состоянии я провёл несколько часов.

И вот – телефонный звонок.

Я поднял трубку и услышал возбуждённый, радостный голос Наума:

– Колятина, я сейчас приеду к тебе. Немедленно! Только ты никуда не уходи. Надо срочно поговорить…

Пока я ждал его приезда, перебрал десятки вариантов, у меня возникло множество предположений. И всё-таки я не мог представить ничего конкретного и путного.

Явился Наум через полчаса, ликующий, до предела взволнованный:

– Колятина, знаешь, какие там замечательные люди, знаешь, какие!.. Я даже сейчас по дороге написал о них стихи, вот, послушай!..

И он, задыхаясь от волнения, стал читать:

 

Я всё на свете видел наизнанку

И путался в московских тупиках.

А между тем стояло на Лубянке

Готическое здание ЧК.

 

Дальше в стихах говорилось о том, что он был уверен – там работают жестокие, несправедливые люди. Но вот он встретился с ними, и оказалось, что народ там отзывчивый и чуткий, и даже понимающий поэзию. Заканчивалось стихотворение так – если ему будет невыносимо трудно и нужна будет помощь, он обратится не куда-нибудь, а именно к ним:

 

Я приползу на красную Лубянку

К готическому зданию ЧК.

 

Я был рад, что у Наума всё обошлось хорошо, хотя и не знал, какой разговор там произошёл.

И вот он, как человек абсолютно искренний и эмоциональный, сбивчиво и возбуждённо рассказал мне обо всём:

– Встретили меня довольно спокойно два человека. Приняли в отдельном кабинете и сразу попросили читать стихи. Я, конечно, стал читать самые безобидные:

 

Электричка мчит во мраке ночи.

Прямо ужас – до чего темно.

Я ничуть ничем не озабочен.

Ветер бьёт в открытое окно…

 

– Нет, не эти, другие читайте! – попросили меня.

Я стал читать стихи о любви, о природе

– Нет, читайте другие!

– Какие?..

И мне точно назвали все те стихи, за которые меня можно было сурово наказать. Я подумал – всё, крышка. Мне отсюда уже не выйти. Но что делать – стал читать, вытирая холодный пот со лба.

Когда я закончил чтение, один из моих собеседников сказал мне очень мягко:

– Вы – талантливый и откровенный человек. Но лучше сейчас эти стихи не читать. Не надо.

Он оглядел меня с головы до ног, увидел мой старый будёновский шлем, потёртую шинель, разбитые валенки:

– Бог знает, в чём вы ходите!.. Мы позвоним в Литфонд, пусть вас хоть по-человечески оденут… И учиться вам надо…

– Меня не принимают в Литературный институт как идеологически невыдержанного…

– Примут! – сказал он твёрдо. – Постараемся, примут.

Отступая от последовательности рассказа, нужно сказать, что действительно, через несколько дней Эмка уже был «как денди лондонский одет». Литфонд бесплатно выдал ему новенький костюм, ботинки, рубашку и пальто. Его немедленно приняли в Литературный институт…

Проучился он в нём два года, до того рокового дня, когда в одну из ночей был увезён из нашего общежития на Тверском бульваре и выслан в Карагандинскую область без права выезда из неё. Ему потом даже разрешили учиться в Карагандинском горном техникуме, который он окончил…

В марте 1989 года, когда Наум Коржавин приезжал в Москву, состоялось несколько вечеров, посвящённых его творчеству. На одном из них в зале Дома литераторов Владимир Солоухин, живший с Коржавиным в одном общежитии, рассказал со многими подробностями, как происходил арест Коржавина. Особенно запомнилась одна: Науму разрешили проститься со своими товарищами. Он заплакал и поцеловал всех друзей по общежитию. Когда его уже уводили, один из них (Солоухин так и не сказал – кто) обратился к уводящим Наума работникам органов безопасности: «Обратите внимание, запомните, это не я его целовал, а он меня!..»

Пробыл в Карагандинской области Коржавин до 1954 года, когда его реабилитировали и разрешили вернуться в Москву…

Впрочем, однажды, ещё до реабилитации он приезжал в Москву, где ему было отказано в прописке. Позвонил мне:

 – Колятина, это я – Эмка. Мне сейчас так тяжело, я вот-вот разревусь. – И он действительно всхлипывал. – Я только что позвонил Максиму Джижоре, думал повидаться с ним, ведь мы столько лет дружили, а он мне сказал: «Знаешь что, Эмка, давай пока не будем с тобой встречаться. Отложим это до лучших времён»…

Я позвал его к себе домой. Мы успели поговорить о его делах, выпили бутылку кагора, и в тот же день он отбыл в Караганду…

Можно добавить ещё одну подробность из его литературной жизни. В 1945 году Дмитрий Кедрин составлял для издательства «Молодая гвардия» сборник стихов молодых поэтов. К сожалению, рукопись эта так и не была опубликована: Алексей Сурков, под общей редакцией которого она должна была выйти в свет, разгромил её… И вот несколько лет назад, когда разбирали издательский архив, нашли её. В ней были и стихи Наума Коржавина, в частности «Я всё на свете видел наизнанку». На полях рукописи, напротив строк:

 

Я приползу на красную Лубянку

К готическому зданию ЧК, –

 

Дмитрий Кедрин оставил своё замечание: «Наум, когда это будет нужно, они тебя сами туда приведут»…

В конце концов, так и случилось…

Во время приезда в Москву весной 1989 года Коржавин дал интервью нескольким газетам, снова выступил в Доме литераторов. И нигде не допустил ни одного бестактного слова, ни одного выпада против своей родины, которую он любил и любит, искусство и литературу которой обожал и обожает.

Конечно он, как и все мы, постарел, чувствовал себя неважно, ему предстояла операция глаз, поскольку он почти ослеп. Но, как мне показалось, был счастлив, что свидание с родиной наконец-то состоялось…

 

Николай Старшинов

из книги «Лица, лики и личины.

Литературные мемуары»

 

Иллюстрации: 

фотографии Наума Коржавина разных лет жизни.