Поэт В. Из цикла «Там гибли поэты»

Люська, прости! Только перед тобой. А эти…
Как я накурил здесь. Какой хай они завтра поднимут.
Да ну их всех! Не хочу о них. И вовсе не из чистоплюйства. В другой раз, если время будет, с удовольствием погружусь в это дерьмо. Да, с удовольствием, я не оговорился. Не самое благородное занятие, но кто-то должен. А то привыкли: нагадят и в сторонку, в тенёк. И тихой сапой. Благообразненькие. Улыбчивые. Но стоит чуть копнуть, и сразу хор крикунов: «Кто старое помянет, тому глаз вон». Защитнички объявились. Только не о чужом они пекутся. Кричат, потому что у каждого из этих хористов свои кучки по всему пути навалены, обрастают потихонечку пылью, а то и нежно-зелёной травкой. Вот и виляем между кучек дерьма, стесняемся потревожить, чтобы вонь не умножать, думаем, что воздух чище будет. Да напрасно надеемся. Не будет он чище. Потому что кучки эти, вопреки прогнозу революционного романтика Маяковского, прежде чем окаменеть, успевают оплодотворить друг друга и размножиться. Так что, дорогие мои соседи по времени и по месту, если будем щадить обоняние, по уши в дерьме окажемся. Его выгребать надо, а не засевать декоративной травкой. И вовсе не брезгливость удерживает вас, а примитивненькая трусость.
Я не боюсь грязной работы, но сначала надо разобраться с собой и, в первую очередь, вымолить прощение у тебя, Люська. Знаю, что простила и всё равно…
Ты единственная, перед кем виноват.
А все эти благополучненькие ханжи перетопчутся. Слишком хорошо помню, когда, затравленный и продрогший, нигде не находил себе места. Никто из них не догадывался, насколько глубоко эта затравленность проникла в меня. И кровь заразилась, и костный мозг.
Слишком красиво и напыщенно, поубавить бы пафоса, да ладно, не переписывать же, впрочем, я же всегда говорил, что не умею писать прозой.
Воображение было настолько воспалено, что любой косой взгляд, любое нелепое слово вгоняли меня в агрессивную дрожь. Особенной бесцеремонностью отличались приятели и родственники.
Ты оставалась единственной душой, возле которой можно было отогреться и успокоить дыхание.
Ты всё понимала. И понимала молча. Не трогая там, где больно. Видела то, чего не желали замечать братья и друзья, которые вроде как должны были знать меня намного лучше. Однако они лезли в душу, не церемонясь. Особенно когда я бросил хорошо оплачиваемую работу на заводе. Все кинулись подыскивать мне заработки, но предложения были какие-то дурацкие, если не сказать – оскорбительные. Они почему-то моментально забыли, что никто меня не увольнял. Я сам. Значит, знал, на что иду. Кого, кроме тебя, должна волновать моя зарплата?
Но ты оказалась единственной, кто понял мой уход.
Даже намеком не попрекнула. Видела, что пауза мне позарез необходима, иначе сойду с ума. Разбив не только кулаки, но и морду о двери поэтических редакций, я решил сделать обходной манёвр – написать роман и пробить им брешь для стихов. Большой любви к занятию прозой, к сожалению, не родилось. Да и откуда ей взяться в браке по расчету. Страницы прибавлялись очень медленно, а жужжание доброхотов становилось всё назойливее. И лезли с единственным вопросом – как обхожусь без постоянного заработка, словно боялись, что я обложу их оброком. И если я сорвался на три месяца на шабашку, так это под их давлением. Ты же была категорически против. Денег привёз, но и без них бы не умерли с голода. А роман забуксовал. Ещё полгода на раскачку потребовалось.
Впрочем, зачем я рассказываю, если ты сама всё это знаешь.
Помнишь, когда позвонили из Москвы, я вообще где-то шлялся. Не было ни гроша, да вдруг алтын – книга в самом престижном издательстве. А я вернулся заполночь, пьяненький долго не мог понять, о чём ты мне толкуешь.
Добрую весть отпраздновали по-семейному, боялись сглазить. Аванс – в узком кругу. А получив авторские экземпляры, гульнули широко. Нет, честное слово, хорошо было. И тебе, и мне. И похмелье после долгого праздника показалось лёгким. Меня наконец-то перестали учить, как надо писать стихи. Родное издательство, которое вылило на меня не один ушат помоев, само предложило принести новую рукопись. Но я пока ещё праздновал, не бежать же сломя голову по первому зову.
Рецензию в молодёжной газете напечатали, на полполосы расщедрились. Костя постарался, он в меня сразу поверил, ещё до выхода книги. Филолог, кандидат наук, чёрт знает что наплёл заумными словесами, нормальный человек без словаря не разберётся. И всё-таки среди кудрявой зауми чётко просвечивала главная мысль – чем талантливые стихи отличаются от гениальных: талантливые поэты не позволяют себе неряшливой формы и безвкусицы, а гении плюют на правописание и прочие условности, их творения чаще всего не выдерживают строгой критики, но эта критика одномерна. Обозвать меня гением он не решился, но дал понять, что к моим стихам нельзя подходить с общей линейкой. Кое-кого статья рассмешила, только смех звучал довольно-таки неестественно. И недолго. Следом за местной рецензией появилась большая статья в «литературке», спокойная, но очень добрая, и подписанная весьма уважаемым критиком. Смешки погасли, но поползли сплетни. Встретился на улице с Андреем, и тот, подмигивая, поинтересовался, сколько дней пришлось поить столичного критика. И я ударил его в морду. Это моим-то кулачищем. Не хотел, честное слово, сорвалось от растерянности. А что оставалось? Оправдываться? Объяснять, что я и в Москве-то ни разу не был? Да и не мог я говорить, дыхание перехватило, такая обида взяла, ну и портвейн, конечно… Жалко, что так получилось. Бровь дураку рассек. Но интеллигентно драться не умею. Не приучен замахиваться и ждать, пока за руку не схватят. Когда статью прочитал, собирался критику письмо написать, поблагодарить за тёплые слова, а после этого дурацкого случая не мог себя заставить. Перед Андреем советовали извиниться. Но не я же его оскорбил? Хотя в своё время он пытался помочь мне. Рекомендовал рукопись к изданию. Потом, когда её все-таки зарубили, он несколько раз напоминал, что сие произошло без его участия. Спасибо ему, конечно. Мы по этому поводу вроде и бутылку выпили.
Рубили другие. Методично, без лишнего шума. Тренированные товарищи, многоопытные. Они и после книги вели себя, как будто ничего не случилось. Невинно улыбаясь, поздравляли со столичным дебютом и напоминали о новой рукописи.
Как откажешь, если они такие вежливые.
Тут-то и начались мои самые черные дни. Нести в издательство оказалось нечего.
По этому случаю, пожалуй, и выпить не грех.
Ты знаешь, за чьим столом я сижу? Чью водку допиваю? За столом нашего великого классика, который за долгую счастливую жизнь не напечатал ни единой строки за пределами своей вотчины. Я даже пишу его «паркером». Именным, между прочим: «ОТ БЛАГОДАРНЫХ ЧИТАТЕЛЕЙ». Может, и не он гравировку заказывал, но пожелание, думаю, высказал – какой подарок хотел бы получить к очередному юбилею. Они тут сегодня разговелись маленько после заседания бюро, а я случайно затесался и застрял в нужнике, пока помещение на сигнализацию ставили. Застрял, если честно, не случайно. Искал место для ночлега. И нашёл. Так что, под охраной нахожусь. Реликвия, можно сказать. И водку не всю съели. О драгоценном здоровье заботиться начали. Писсатели.
Кончились праздники. Протрезвел. Перечитал свою многострадальную, но захваленную книженцию. И – увы, никакой радости. Хуже того – стыдно стало, бледненькие наивные стишки. Даже растерялся от неожиданности. Отобрали, конечно, не лучшее, да и по строчкам изрядно потоптались. Спасибо, дорогие редакторы, за облегчённый вариант. В деревне, между прочим, слово «легчить» означает – кастрировать. Захотелось напиться, однако приструнил себя во имя второй книги, которая должна… Открыл чемодан. Был уверен, что имею «золотой запас». Покопался, пересмотрел – не обнаружил. Обыкновенная медь, да и та с прозеленью. Кое-что выбрал, но мало.
И залихорадило.
Писать плохие стихи намного труднее, чем хорошие. Лучшие строки нам подсказывает Некто, не стану величать его Богом, но, тем не менее – Некто свыше. Остается только записывать под его диктовку. А вот плохие – вымучиваем сами. Этим же объясняется и графоманское легкописание. Просто Некто рассердился на них и сбывает им фальшивки, а те, по наивности, не догадываются, что их дурят и начинают размахивать своими виршами, как загулявший взяточник размахивает пачками фальшивых купюр. И находятся простофили, которые покупаются на внешнее сходство. Я не претендую здесь на лавры первооткрывателя. Подозреваю, что каждого настоящего поэта посещали подобные мыслишки.
Можно поставить под сомнение широту и глубину моего образования, даже в неграмотности можно обвинить, и я не стану обижаться, с чем-то, может, и соглашусь, но разницу между настоящими стихами и подделками я чувствую нутром, как собака, только объяснить этого не умею. Я вообще не могу разговаривать о стихах. Зато Костя мастак. Часами может рассуждать. О чужих. Но куда пропадает его ум и его изысканный вкус, когда свои пишет? Как ребенок беспомощен. И ведь читает же, надеется, что не поймут и примут за настоящее. Вот уж воистину: на каждого мудреца довольно простоты. Я долго крепился, но как-то по-пьяни высказал ему. Смутил приятеля, расстроил даже. А утром сам переживал, не знал, с какой стороны подойти, но извиняться я не умею. Да и как извиняться? Это все равно, что прийти наутро к горбатому и сказать: прости, но мне вчера померещилось, что у тебя горб. Костя не обиделся. Правда, стихов при мне больше не читал, отшучивался. Он не просто добрый, но и благородный. Свою восторженную рецензию он писал уже после того случая. Как ловко отбрил он моих противников: «…плебейское эстетство, оно скривится, если ему предложат блюдо из потрошков. Ему балык подавай, пусть самый завалящийся, перележалый и с душком, но обязательно, чтобы к нему прилагалась магазинная бирка с неоправданно высокой, но утвержденной товароведами ценой. Свежего не разрекламированного продукта они боятся». Мне это понравилось, не скрою.
А нести в издательство было нечего. Опускаться до того, чтобы скрести по сусекам, я не собирался. Хотя можно было, закрыв глаза и заткнув уши, наскрести и на пару книжек. Но теперь они мне были не нужны. Те, главные стихи, которые должны были украсить новую книгу, не приходили. Я выезжал за город и в самом прямом смысле выл, глядя в небо. Но тот Некто, подсказывающий нужные слова, словно оглох. Я спрашивал, почему… Эхо отвечало: «ог-лох». Вот именно – лох. Я и в морду-то старому приятелю заехал, может быть, в основном не ради защиты так называемой поруганной чести, а чтобы тот Некто обратил на меня внимание и перестал считать меня лохом. Но заинтересовались моим поступком совсем другие.
Слушок о моей необузданности дополз до ответственной дамочки из отдела культуры. И оттуда пришел приказ провести собрание и проработать хулигана. Мне велели явиться. Я им передал, чтобы распинали заочно, что заранее согласен с любым их приговором. Ходил, ждал, даже удовольствие испытывал от будущего клейма. Но вмешался Андрей, его такое судилище не устраивало – мужик всё-таки.
Стихи не писались. И тогда ты, Люська, посоветовала вернуться к оставленному роману. Я попробовал, наивно надеясь, что Некто приревнует, испугается, что уйду навсегда в прозу. Не приревновал. И с романом ничего не получилось. Раньше, пусть и без особой любви, дело всё-таки продвигалось, и если бы не вклинилась книжка, я бы домучил его. В конце концов, большинству романов полезнее было бы зачахнуть в незаконченной рукописи, нежели смердеть после издания. Но это легко говорить теперь, когда он не получился. Пока писал, я так не думал. И дело не только во мне.
Единственным человеком, которому хотелось, чтобы я дописал роман, была ты. Он не просто нравился тебе. Всё было сложнее и глубже. Моя геологическая юность, грубоватые но благородные парни – почти как у Олега Куваева. Его рассказ «Берег принцессы Люськи» ты читала мне вслух. Куваевская Люська была порядочной стервой, но даже совпадение имени тебе льстило. Мою героиню звали Татьяной, взял самое распространенное среди сверстников, но у неё была твоя верхняя губа, твой высокий лоб, твоя лёгкая сутулость и роскошная грудь, она родилась в твоей деревне и закончила твой институт. Но ты любила роман не только за это. Главное, что, в отличие от стихов, он рождался в твоём присутствии, и ты себя чувствовала почти соавтором. А стихи были до тебя. Даже те, которые появились после нашей встречи, написанные на кухонном столе, который ты освобождала от посуды и тщательно вытирала, чтобы я мог что-то нацарапать, пока ты вяжешь возле приглушённого телевизора, даже их ты воспринимала, пусть и не совсем равнодушно, но родными для тебя они не были. Скорее – гостями. Мне кажется, тебе никогда не нравились мои стихи. Выходила замуж не за поэта, это уж точно. Я вообще не понимаю, что ты во мне нашла. И почему так долго терпишь.
Голова раскалывается. Пора выпить. Очень хорошо, что наши классики так бережно относятся к собственным персонам. Иначе бы всё выхлестали. А так, глядишь, и нам с барского стола перепало. В таких мелочах мы не гордые.
Кстати, я тебе врал, что знаком с Куваевым. Никакой он не Олежка для меня. Но, может, скоро познакомимся. Интересно, как он там? С кем чифирит и кого пинками гонит от своего костра? Догадывается ли, что его здесь почти забыли? Кончилась романтика. Была и нету. А может, и не было её? Просто гуляла девка, полыхая румянцем и хлопая ресницами, да некстати в баньку заглянула, сауну захотелось испробовать, и выбралась оттуда, не заметив по-пьянке, что весь макияж отмылся. Для кого-то, может, и так, но не для меня.
Хорошую водку оставили старшие собратья по перу. Гастрономические вкусы у них значительно утончённее литературных. Жаль, что бутылка мала. А до утра ещё долго.
И как ни крутись, сколько ни виляй, а придется говорить и ПРО ЭТО, иначе и начинать не стоило.
Нет, пожалуй, ещё чуть-чуть приму.
Какие женщины становятся музами? Не самые добропорядочные – это уж точно. Чаще всего – стервозные. Только и стерва стерве рознь. У одной всё откровенно, с вызовом и напоказ. Принимайте, мол, такую, какая есть, чтобы потом уже без претензий. И принимают, кидаются в омут, закрыв глаза и заткнув уши. Правда, несмотря на честные предупреждения, претензии потом всё-таки появляются, но это уж слабость наша. Зато иные – на первый взгляд, сущие ангелы. Особенно, если внешность подобающая. В конце концов под неё и подстраивается поведение женщины. Лариска – муза Кости. На свадьбе все умилялись – какая красивая пара. Жених с утонченным интеллигентным лицом и миниатюрная невеста с распахнутыми глазищами. Но не ангельским ликом околдовала третьекурсница молодого кандидата наук, а умением восторженно слушать, постоянной уверенностью, что её мужчина самый умный. При ней Костя стал забывать, что он посредственный поэт, по крайней мере, смирился с фактом без особых мучений и все силы бросил на свою филологию, на умные статьи, на то, чем до Лариски занимался без желания, отбывая обязаловку. Кстати, именно она подсунула Косте мои стихи. А потом и со статьёй поторопила. Начинал он рецензиями на Андрея. Каждый сборник отмечал, и что-то находил в нем. После газетных рецензий большую статью, можно сказать, очерк творчества в журнале напечатал. Достаточно убедительный. Он и мне пытался доказать, что Андрей настоящий поэт. Я сильно не спорил. Не хотелось Костю обижать. Но если честно признаться, я не совсем понимаю, кого можно называть настоящим поэтом. Не по нутру мне все эти пьедесталы и ценники. Тот же Андрей – пишет легко и очень много. Наверно, оттого и улыбчив. Но за его легкость расплачиваются стихи, они тоже какие-то легковесные, хотя внешне кажутся весьма привлекательными. Когда случилась дурацкая стычка с мордобоем, я перестал заходить к Косте и вообще боялся показываться им на глаза. Лариска сама отыскала меня и спросила, как всё произошло. Я объяснил. Даже извинился перед ней, что ударил их старого друга. Стоял, мялся, как мальчишка. А она вдруг заявила, что извиняться не надо ни перед ними, ни перед Андреем – тот получил заработанное. Что угодно от неё ожидал, только не этого. И голос был такой жёсткий, непривычный для неё, и грудь от возмущения заволновалась. Стою, хлопаю глазами и боюсь, как бы и мне под горячую руку не попасть. Но она быстро успокоилась, в голос возвратились привычные, немного ахмадулинские нотки, начала прощаться, а потом вдруг спросила, как я вообще отношусь к стихам Андрея. Обрадованный прощением, я сказал, что поэт вполне приличный, претензии, разумеется, есть, но они у меня даже к Павлу Васильеву имеются. Ещё что-то нёс вполне миролюбивое. Она и дослушивать не стала. Усмехнулась, подняла головку и прочла стихотворение, достаточно длинное, и при этом ни разу не сбилась. Голосом ничего не выделяла, почти монотонно, с какой-то подчеркнутой безразличностью. Стихи были о любви. Достаточно откровенные, но изящные. Она закончила читать. Стояла молча, но во все глазищи требовала ответа. Заставлять себя не потребовалось. Я искренне похвалил…
А два часа спустя, зажатый попутчиками в автобусе, догадался, что стихи о ней. Пришёл домой, покопался на полке и нашел сборник Андрея, изданный два года назад. Перечитал стихотворение. Никаких сомнений. Она. От слов исходил запах греха. Я даже видел их потные слившиеся тела. Хотя ни о чём таком не говорилось. Но где-то там, в полумраке, за полупрозрачными шторами угадывались контуры влюбленных, и слышался невнятный, но горячий шёпот. Удачное получилось стихотворение. Случайно вырвалось, можно сказать. Не ожидал я подобного от Андрея. А уж от Лариски-то…
Жалко стало Костю. Но против неё даже намёка на осуждение не промелькнуло, хуже того… Зверь учуял запах самки.
Написал. Выдохнул. Теперь надо выпить.
Тоска. Плакать хочется.
Прости, Люська, представляю, каково тебе читать этот бред, сволочь я последняя, но остановиться не могу.
И всё равно – ни строчки. Дома – словно воздуха не хватает. Наверное, так чувствуют себя на подводной лодке после аварии. Проваливался в какое-то забытьё. Сидел, тупо уставившись в окно или в стену – без разницы, всё равно ничего не видел и не слышал. Сидел и курил. На день двух пачек не хватало. Тебе казалось, что всё это напускное, будто я изображаю задумчивость и самоуглубление. А был всего лишь обыкновенный похмельный синдром, перешедший в приступ хандры. Подобное и раньше частенько случалось. И ты вроде бы мирилась с этим. Жалела несчастного, непризнанного. А теперь вот свалилась на голову мужику шальная слава, и головокружение началось, и начал он изображать из себя – эти домыслы я тебе приписывал. Каждый думает, предположения строит, а воздуха в квартире не хватает. Подводная лодка лежит на дне, и никто не знает, как устранить поломку. Я злился, ты хмурилась…
Не о том я. И метафора не та. Слова, слова, запутался в словах.
Значит, надо выпить. Только хватит ли до утра? И всё равно выпью.
А ведь никаких романтических игр не было. Никаких тайных свиданий. Никаких клятв, даже банальных признаний не потребовалось. Но стоило подвернуться удобному случаю и это произошло. Я не оправдываюсь и не пытаюсь переложить вину на неё. Все эти случаи подыскивал я сам. Потом было стыдно, гадко на душе, но хвативший власти бес не желал слушать никакие доводы. Он злорадно хохотал мне в лицо, обзывал слюнтяем и поддразнивал, заверяя, что самые звенящие строки на самом дне, в самой грязи. Да я и без него это знал. Уверен был, что они где-то совсем рядом. И такие строки, которые Андрею ни в кошмаре, ни в самом светлом сне явиться не могли. К стихотворению ревновал. Его, но не её. Как будто между ними ничего не было. А бес не унимался, дразнил примитивно и грубо.
В тот проклятый день опохмелился и уже к обеду был хорош, припёрся к ней на работу и увёл к нам домой. Зачем, спрашивается? Когда протрезвел, почти ничего не мог вспомнить. И ведь наверняка соображал, что ты можешь прийти в самый неподходящий момент. И ты пришла.
Отлёживался у старого геологического приятеля на даче. Стихи появились уже на третий день. Писались легко, почти набело.
Вчера, увидев тебя возле калитки, я хотел сбежать. И сбежал бы, если бы имелся потайной ход. А убегать на виду – это уже слишком смешно, унизительно, подло и т.д. и т.п.
Ну, написал я, в результате, два десятка стихотворений. Хороших. Честное слово, настоящих. Но стоят ли они твоих слёз? Ответ вроде напрашивается сам – разумеется, не стоят. Он-то напрашивается, а я – ответить не могу.
Промолчали целый вечер. Спали на разных диванах. А утром дождался, когда ты уйдешь на службу, и смылся.
Вот и всё. Теперь имею полное право налить.
Только непонятно, куда водка делась? Неужели всю выжрал? А кто же кроме? Один здесь, под охраной. Ни гость, ни вор, никто не проникнет ко мне.
Да и самому не выйти. Сразу повяжут. А в тюрьму не хочу. Я там не выдержу. Нельзя в тюрьму.
И сна ни в одном глазу.
А не позвонить ли дамочке из отдела культуры, и не попросить ли, чтобы привезла пару бутылочек, или хотя бы одну. У неё наверняка имеется на случай прихода дорогих гостей. Разве нельзя назвать поэта дорогим гостем? Кто – я, и кто – она? Сейчас и позвоню. Сначала спрошу, помнит ли она передачу под названием «К вам в дом приходит песня»? А потом уже по обстоятельствам.
Запросто позвоню. Благо, что классик телефоны своих начальников под стеклом держит. Крупными буквами отпечатаны. А мне-то что – это его начальники, а не мои. У поэта единственное начальство и оно на небе. Но я у него не на самом плохом счету.
Всё, звоню.
Позвонил, но спросил почему-то о другом. Спросил, как она смотрит на то, что я повешусь. Она поинтересовалась, сколько сейчас времени, хотя надо было бы спросить, который час. Я сказал, что 5 часов 33 мин. Она сказала: «Вешайся ради бога». Не по чину вроде бы партийной даме о Боге вспоминать, но что с ней поделаешь.
Сейчас упакую послание в конверт, заклею и напишу адрес.
Эх, выпить бы. Вон – чайник с водой, и заварка есть, но чай не полезет в горло, чего доброго и вырвет, разведу им тут блевотину…
Зато шнур у чайника очень хороший, достаточно длинный и прочный.
Представляю, какой хай они завтра поднимут. Жаль, посмотреть и послушать не удастся.
Прости меня, Люська, прости.
 
Сергей Кузнечихин
Красноярск

 

Иллюстрация:

гравюра Макса Швабинского «Поэт и Муза» (1930)