…На излёте семидесятых пришёл я вместе со своей женой Людмилой в гости к Генриху Сапгиру.
В ту пору мы с нею везде ходили вдвоём.
Потом у нас появились дети – и стало нам уже не до хождений по знакомым и друзьям.
А тогда, в короткий, от лета семьдесят восьмого до лета семьдесят девятого, период нашей свободы от семейных проблем, от житейских бессчётных забот, которые следует прямо назвать попросту выживанием, были мы с Людмилой неразлучны и охотнейшим образом навещали симпатичных нам и приятных, интересных для нас людей, – да и к нам они часто заглядывали.
Когда Людмила выходила за меня замуж, она прекрасно знала, за кого выходит и на что идёт.
Ведь известность моя – и в богемных кругах, и в других, где любили поэзию, и в Москве, и по всей стране, – была тогда велика.
Не менее велика была и молва всеядная – о бурной и беспокойной тогдашней моей жизни.
Однако, молва – одно, а человек – другое.
И Людмиле, женщине мудрой, интересен был я – поэт, ну а дорог я – человек.
Уж такой, как есть. С недостатками.
И с достоинствами. И с возможностями.
С тем, что было во мне заложено.
Что раскрыться могло вполне.
С тем, что было живым, интересным.
С чем-то странным, почти чудесным.
С неким светом, земным и небесным.
С тем, что дорого было вдвойне.
Словом, тайна. Древняя кровь.
Радость. Молодость. И – любовь.
Ну а кроме того ей однажды, когда-то совсем давно, задолго до этого жизненного, её несомненного подвига, ставшего для меня спасением, не иначе, вдруг возникшая перед нею, подошедшая к ней сама, незнакомая, разумеется, проницательная цыганка, посмотрев ей в глаза и взглянув на ладонь жарким оком своим, увидав судьбу её сразу, с полным знанием дела, уверенно, как по книге незримой, раскрытой там, где следует, нагадала, что супругом её окажется не простой человек, но поэт.
Вот и встретились мы с Людмилой. Над бездомицею постылой с небывалой доселе силой чувства вспыхнули. Ожил взгляд.
Пели Ангелы. Птицы пели. Две звезды в небесах горели. Было это давно. В апреле. Четверть века тому назад.
Где бы ни были мы – повсюду восклицали все: это чудо! Эта пара – она откуда? Не из рая ли? Что сказать!
Мы и сами того не знали. Но отчётливо понимали: нити, видимые едва ли, удалось нам во мгле связать.
Словом, счастливы были. То-то явь похожа была на сон.
И неслыханные щедроты стали музыкой вне времён.
Многоликий и многокрылый, был пред нами распахнут мир. Познакомил меня с Людмилой – разумеется, Генрих Сапгир.
...Середина московского дня. Сердцевина его. До вечера – далеко. До ночи – тем более. День – и свет. Свободный. Живой.
Свет – и цвет: синевы, расплёснутой в ясном небе над всеми вёснами, а над этой весной – особенно, – и, конечно же – над Москвой.
Дом сапгировский, всем известный.
Посреди высокого дня.
В стороне от всякого шума.
Во дворе. Подальше от улицы.
Но зато – поближе к природе.
Пусть хотя бы на шаг. Всего лишь.
Но и это уже существенно.
Потому что – росли здесь деревья.
И стояла здесь – тишина.
Дом. Скорее – флигель. Скворешник.
Или нет – волшебный ларец.
Или, может быть, маленький замок.
Так могло показаться некоторым.
Было что-то в нём – театральное.
Что-то – вроде бы зазеркальное.
Потому что жил в нём – поэт.
...И вот открывается дверь квартиры на первом этаже – и седой, темноглазый, усатый Генрих встречает нас на пороге, приветливо улыбаясь, – и весёлые говорит слова, и приглашает зайти к нему, и ведёт в свою комнату с большим окном, толстыми стенами и высоченным потолком, напоминающую некий сказочный чертог, – настолько своеобразна она и разительно непохожа на прочие, более обыденные и даже, к сожалению, по-советски стандартные, столичные обиталища богемных служителей Муз, – и вас окружают картины, и книги, и старые вещи, и сказки, и всякие россказни, и новости, и легенды, и тайны, – и загораются, наверное, сами собою, в подсвечниках тёплые свечи...
Так хотелось бы говорить.
В настоящем – и только! – времени.
В настоящем. Но – не в прошедшем.
Но придётся мне говорить, как ни грустно,
– в прошедшем времени.
Да, в прошедшем. Уже – ушедшем.
Грань какую-то перешедшем.
За черту шагнувшем незримую.
Чтобы – в прошлом быть. Навсегда.
Нет Сапгира на свете. Странно.
Мгла безмолвна. И тьма – безгранна.
Отрешенье – весьма туманно.
Где он? С ним ли – его звезда?
В прошедшем – за гранью – времени.
В сиянии, а не в темени.
Мы пришли с Людмилой к Сапгиру, поскольку звал он к себе. Повод был простой – пообщаться.
В общении с Генрихом столько уж лет всегда присутствовал – свет.
На то он и был – поэт.
У Генриха был в гостях Миша Ерёмин.
Замечательный, по-моему, поэт.
Стихи его я давно любил. Когда-то, ещё в шестидесятых, Леонард Данильцев принёс мне большую самиздатовскую перепечатку его вещей. Предельно лаконичные, почти всегда всего-то в восемь строк, с огромной концентрацией мысли, тайны, чувства, прозрений, парадоксов, обострённо-зоркого взгляда, отточенной фразы, изумительной ритмикой, замечательной новизной восприятия мира, казались они фрагментами некоего небывалого эпоса, находками, наподобие археологических, частиц особой, почти не соприкасающейся с другими, цивилизации, оригинальны были совершенно во всём, и это была – поэзия.
Самого же Мишу не приходилось мне видеть.
И вот – познакомились.
Оказался он замечательным человеком.
Бородатый, умный, живой, питерский – но без общепитерского какого-то налёта, по которому сразу порой узнаёшь петербуржцев, – нет, вид у него был более южный, что ли, азиатский даже, – может быть, потому, что жил он годами вдали от Питера, в Средней Азии, где переводил кого-то, а вот кого именно и что именно – уж не помню, да он и сам не вдавался в подробности, – ему было радостно услышать от меня хорошие слова о его стихах, и это было не просто внимание, но понимание, и он это сразу же понял, и разволновался, и мы как-то вдруг, сразу же, нашли с ним общий язык, и стали понимать друг друга с полуслова, и разговорились, – бородатый, невысокий, но крепкий, прихрамывавший – оттого, что когда-то, в молодости, не желая компрометировать свою даму, выпрыгнул он из окна с высокого этажа и повредил ногу, – образованный просто блестяще, остроумный, искренний во всём, деликатный, воспитанный, но и вполне богемный, свой, – Миша Ерёмин говорил со мною, и минуты шли за минутами, а нам с ним просто-напросто общаться было интересно, вот мы и разговаривали.
Генрих был рад тому, что мы наконец познакомились.
И Людмила моя тоже ощутила в Мише Ерёмине – подлинность. Чутьё на людей у неё – редчайшее. Мишу – она признала.
Генрих проявил себя, как и всегда, радушным хозяином.
На столе появились – обильная выпивка и хорошая закуска.
Мы, трое поэтов, и моя жена Людмила вместе с нами, – выпивали в охотку и с удовольствием беседовали.
День, казалось, вовсе не торопился никуда уходить.
За высокими окнами было светлым-светло.
И в комнате было светло.
И светлы были – наши речи.
И глаза наши – были светлы.
Генрих вдруг стал приглядываться ко всем нам.
И я заметил в зрачках его весёлые искорки.
Он встал. Походил по комнате. Улыбнулся нам сквозь усы. И сказал:
– Такое ощущение, что здесь три генерала на совет собрались!..
От души ведь сказал. Как думал. Повинуясь самому верному первоначальному импульсу.
Он был – прав. Как в воду глядел. Ни при чём здесь – чины любые. Или табель о рангах.
Генрих высказал по-простому, по-домашнему как-то, по-свойски, и по-дружески, разумеется, кем считает он в русской поэзии современной, новейшей, подлинной, пусть подпольной, неофициальной, но зато единственной верной и оправданной, – нас троих.
И мы с Мишей Ерёминым – поняли Генриха. Потому что была в словах его не шутка, но сущая правда.
Вот, представьте, три генерала. Пусть и так. Такие уж есть. Каждый знает – кто он таков. Знает цену – себе. Это ясно. Знает цену – ещё и другим.
Потому-то мы взяли и выпили. И добавили. А потом, поразмыслив, ещё добавили. Почему же втроём – не выпить?
И тем более, с нами была в том застолье – моя Людмила. И она-то – всё понимала.
Вот и выпили мы – за неё!
Вот и выпили мы – за поэзию.
Вот и выпили мы – за нас.
Три поэта. Три генерала. Три товарища. Свет был – с нами. День был – с нами. И мир был – с нами. Три поэта. Сапгир. Алейников. И Ерёмин. Три генерала. После бурных былых сражений – на совет втроём собрались.
Там, в минувшем, – осталось это.
День высокий, где вдосталь света.
Три товарища. Три поэта.
Неизбежность – и благодать.
Судьбы наши – и наши речи.
Ближе к вечеру – тени, свечи.
То, что ныне – уже далече.
Вот и всё, что хотел я сказать...
Иллюстрации:
Москва 70-х;
портреты трёх поэтов –
Генрих Сапгир, Михаил Ерёмин, Владимир Алейников