начиналась музыка типа кич
прилетал на музыку пьяный сыч
заливал о прошлом: ку-ка-ре-ку…
прибегал на музыку тощий волк
чтоб исполнить русский священный долг
помочиться около трех берез
приползал на музыку сытый уж
повелитель падших, советских душ
прошипев лениво: привет… пока
гонит их на родину Божий бич
слушать по ночам постсоветский кич
этот Глюк по-нашему – волапюк
Перегрызть пуповину, спешить на зеленый свет,
отражаясь в стеклах левым побитым боком,
оставляя сзади свежий кровавый след
между русской матерью и иудейским Богом.
Горько плакать и звать на помощь подобных себе
на своем языке – почти что зверином,
ничего не зная о страшной, как сон, судьбе,
кроме имени в чьем-то списке – казенном, длинном.
Возвращаться через гламурный туннель во тьму,
отражаясь в стеклах ликом своим двуличным,
снова плакать и звать на помощь подобных Ему
После своей абсолютной смерти
Осип Эмильевич Мандельштам
реинкарнировался
в Мао Цзе-дуне,
чтобы воровать воздух
в Китайской народной республике.
Ворованный воздух –
это Великая Стеклянная стена
между гением и злодейством.
Мне жалко истребленных воробьев
по ту сторону стекла.
Но больше всего мне жаль
двух узкоглазых мальчишек
с бумажным змеем в руках,
которые, задыхаясь от слез,
повторяют одно и тоже:
Спасибо, Мао Эмильевич,
в Казань, в Казань, за тридевять с рублем
на хлеб и воду, самогон и рыбу
на эшафот, на подиум, на дыбу
петь соловьем, чирикать воробьем
выть эмиграционным волком либо
в Казань, в Казань, в провинцию с нуля
где слово в масть в любое время суток
на Страшный Суд дешевых проституток
под стенами казанского Кремля
где с корабля – под междометье «бля»
в Казань, в Казань, куда еще, скажи
ведь это здесь – и черти, и кулички
и филиал Чистилища души
и 30 баксов, чтоб попасть в кавычки
и даже виртуальные отмычки
Этот город похож на татарскую дань
С монастырскою сонной округой.
Здесь когда-то построили Тмутаракань
И назвали зачем-то Калугой.
Сколько славных имен в эту глушь полегло,
Но воскресло в иной субкультуре:
Константин Эдуардович… как там его –
Евтушенко сегодня, в натуре.
Этот город, прости меня, Господи, был
То советский Содом, то Гоморра
Постсоветская: Цербер под окнами выл,
В ожидании глада и мора.
Не хочу вспоминать эти пьяные сны,
Явь с придурками, дом с дураками,
И почти несусветную «точку росы»…
Два в одном: Гоголь&Мураками.
Этот город уходит в снега. На фига
Снятся мне в двадцать гребаном веке:
Тараканьи бега… тараканьи бега
елки московские
послевоенные
волки тамбовские
обыкновенные
то ли турусами
то ли колесами
вместе с тарусами
за папиросами
герцеговинами
нет не мессиями
просто маринами
с анастасиями
серые здания
вырваны клочьями
воспоминания
всхлипами волчьими
вместо сусанина
новые лабухи
церковь сусальная
возле елабуги
птичьими криками
облако низкое
кладбище дикое
общероссийское
сгинули в босхе и
в заросли сорные
волки тамбовские
В январе этот вымерший город рифмуется с тундрой,
Потому что ветер срывается с крыш ледяною пудрой
И летит в переулки, которым названия нет,
Где божественный SOS отзывается полубандитской полундрой,
Здесь чужие не ходят: шаг влево, шаг вправо – и мимо
Остановки, которой присвоят геройское имя
Отморозка пятнадцати или шестнадцати лет.
Переулками можно дойти до развалин Четвертого Рима
Впрочем, вся наша жизнь – электронная версия Бога:
Этот город, зима, и к тебе столбовая дорога –
Мимо церкви, по улице Ленина, дом номер два.
Если я иногда возвращаюсь к тебе, значит, мне одиноко
Всё слова и слова, что рифмуются слева направо,
Не взирая на жизнь или смерть, словно божья отрава –
Боль стекает медовою каплей с пчелиной иглы.
В темноте переулками вдруг пронеслась отморозков орава:
Если скажут Enter, я выбираю:
Или чем больница: цена на койку
Что здесь можно выбрать, скажите честно:
Если скажут etcetera… так будет:
Проплывет она астраханской рыбой
Если встать и молча идти на голос,
Если крикнут Вертер, подкатят бочку,
чтоб каждая тварь свою жизнь начинала с нуля:
с затрещины Бога, с падения яблока в руки,
изгнания, с крика «земля!», с непотребного «бля»,
с Москвы, Риги, Тмутаракани, Парижа, Калуги,
оргазма, с больничной палаты, тюремного ша
с дороги, которая к вечному Риму, вестимо,
чтоб каждая тварь, у которой под кожей душа,
и варварский сленг, и почти примитивное имя,
ментальность, харизма, дурные привычки, как встарь,
способность к предательству, преданность делу и слову,
и слезы, и ангельский стыд, чтобы каждая тварь,
которая названа как-нибудь, где-нибудь, словно
последняя тварь, свою жизнь начинала с нуля –
по Цельсию, по Фаренгейту, и выше: с былинки,
с куста и креста, колокольни, с церковного ля,
с видения отроку Варфоломею в глубинке,
с отца Никодима, что жизнь положил на алтарь
под Боровском, с тайной вечери, распятия или...
чтоб каждая тварь, чтобы каждую божию тварь
Детство
Юность
Брежнев
В гробу
Мы играли, мы играли
На расхристанном рояле
В бывшем храме типа в клубе, рядом с кладбищем, прикинь.
А теперь стоим у входа:
Кто последний, тот и вода.
В честь советского погрома
Вышел фуфел из дурдома,
Рассказал про всё, что было. А ты, сука, не сажай.
Мама мыла мылом Милку
А И. Б. сослали в ссылку
А в России, между прочим,
Секса нет. Мы просто дрочим,
Кто по разу в день, кто – по два… онанист как аноним.
У соседки шуры-муры
С привкусом литературы –
Шла машина с левым лесом,
Фуфел скачет мелким бесом
Между вновь открытым храмом и высоткой на крови.
Жизнь опять идет по кругу:
Где же вьюга? Дайте вьюгу!