На пути к сонету
* * *
Тревожен сумрак поутру.
По-прежнему так много знача,
Как смутный говор на ветру,
Случайной кажется удача.
И, всем привычкам вопреки,
Щеки, как встарь, прикосновенье,
Мгновенье, вечер, откровенье,
И столкновение руки
С твоей рукой.
Слова туманны,
Слова случайны, речи странны,
Рассвета отзвук грозовой
(Святое таинство обмана)
Как заголовок над главой
Давно забытого романа.
* * *
Когда кривая вывезет меня
Туда, где буераки и овраги,
Где дикие собаки ищут драки,
Где о весне мечтают семена,
Увижу, как, пугливо семеня,
Спешат укрыться под корягой раки,
И хищной птицы быстрые атаки
Уносят жизни на излёте дня.
И в том краю, где ада нет и рая,
Тебя я вспомню, злясь и обмирая
от нежности, которой столько лет.
Тогда отступят вежливые тени,
И все поняв, и одолев смятенье
Я позову, и получу ответ.
* * *
Без боли этой жизни вовсе нет.
Зову я тех, кого давно забыли,
И облаков потрёпанные крылья
Растерянно крадутся в мой сонет.
Осколки не случившихся сонат
Рассыпаны. Вороны на заборе
Спокойно смотрят, кто кого поборет,
Когда к утру последние заснут.
Ночной кошмар ударится о дно,
Случайный луч прорвётся раньше срока,
Разрежет руку, как трава осока,
И жаркой кровью вымоет окно.
И тот, кому не нужно этих жертв,
Запишет мой мучительный сюжет.
* * *
На закате, пока разминается лес,
Ожидая похода во тьму,
Между тучами – красного теста замес,
Но на хлеб я его не возьму.
Потому что возню начинающий бес –
Не давать же мне имя ему –
В этот замерший мир основательно влез,
Неподвластный суду моему.
В этот миг, в этот час я душою ослаб,
Чуя сладкую кровь на губах,
Но оранжевый пёс, не боящийся зла,
Побеждает сгустившийся страх,
И на небе следы остаются от лап,
Словно клочья цыганских рубах.
* * *
Красным сбрызнута серая ветошь заката,
Волны зло и отчаянно лупят в причал,
Там, где я их стихами не перекричал,
Воздух пряный и сладкий, как будто цикута.
Но слышна эта кроха, ночная цикада,
Заливается, словно в начале начал,
Как бы мир ни состарился, ни измельчал,
Всё же блеяньем вторит овца из закута.
Отвечает ей птица из горнего дыма,
От которого тает глухая вражда,
Даже если бездонна и непримирима...
И не пробуй дремать под шуршанье дождя,
И не ври, что все стрелы истории – мимо,
И не жди, что спасёшься, во тьму уходя.
Из цикла «Родословная»
Скарабей
Когда я вышел из Египта –
Был молодым, весёлым, гибким,
Как абиссинская лоза.
Мы шли тогда по самым гиблым
Местам, и ветер ел глаза.
Потом я возле золотого
Тельца плясал, и гибло слово,
Горел песок, и стыла кровь...
Мне не было ни сна, ни крова,
Ни мяса жертвенных коров.
Я жил как шёл, кормился маном,
За облаком сухим и странным
Топтал пустынную тропу,
И знал, что там, за Иорданом,
Нет места беглому рабу.
Я умираю на границе,
И только молодые птицы
Летят свободно надо мной.
Я знаю: сын меня стыдится,
Уже чужой, уже иной.
Я вижу, плача и слабея,
Как амулет он сдёрнул с шеи –
Египетский подарок мой.
И золотого скарабея
Швырнул недрогнувшей рукой.
Прадед
Мой дед был осетин и костолом.
Фима Жиганец
Мой прадед, плотогон и костолом,
Не вышедший своей еврейской мордой,
По жизни пер, бродяга, напролом,
И пил лишь на свои, поскольку гордый.
Когда он через Финский гнал плоты,
Когда ломал штормящую Онегу,
Так матом гнул – сводило животы
У скандинавов, что молились снегу.
И рост – под два, и с бочку – голова,
И хохотом сминал он злые волны,
И Торы непонятные слова
Читал, весь дом рычанием наполнив.
А как гулял он! Стылый Петербург
Ножом калёным прошивая спьяну,
И собутыльников дежурный круг
Терял у кабаков и ресторанов.
Проигрывался в карты – в пух и прах,
И в жизни не боялся перебора.
Носил прабабку Ривку на руках
И не любил пустые разговоры.
Когда тащило под гудящий плот,
Башкою лысой с маху бил о бревна.
И думал, видно, – был бы это лёд,
Прорвался бы на волю, безусловно!..
Наш род мельчает, но сквозь толщу лет
Как будто ветром ладожским подуло.
Я в сыне вижу отдалённый след
Неистового прадеда Шаула.
Стихи сыну
Мальчишка с пристани ныряет.
Он нас с тобой не повторяет,
Хотя знакомые черты
В нем проступают ежечасно.
Ах, прыгать в море так опасно
С бетонной этой высоты!
Он неуклюжий, долговязый,
Грубит, и с нежностью ни разу
На нас с тобой не поглядел.
Из всех рубашек вырастает,
Вокруг него – иная стая,
И мы как будто не у дел.
Из моря выйдет посиневший,
Так быстро вырасти посмевший
(Попробуй-ка, останови!)
Шагнёт на край, взмахнёт руками,
И скроется за облаками
От нашей суетной любви.
Он приспособлен для полёта,
И радости тугая нота
В солёном воздухе дрожит.
Мальчишка с пристани ныряет,
Он нас с тобой не повторяет
И нам он не принадлежит.
Откликнется на имя Сына,
Потом – саженками косыми
Навстречу ветру и волнам
От нас, от нас – по белу свету.
Но отчего в минуту эту
Так горестно и сладко нам?
Мой дедушка, сапожник
Маленький сапожник, мой дедушка Абрам,
Как твой старый «Зингер» тихонечко стучит!
Страшный фининспектор проходит по дворам,
Дедушка седеет, но трудится в ночи.
Бабушка – большая и полная любви,
Дедушку ругает и гонит спать к семи…
Денюжки заплатит подпольный цеховик,
Маленькие деньги, но для большой семьи.
Бабушка наварит из курочки бульон,
Манделех нажарит, и шейка тоже тут.
Будут чуять запах наш дом и весь район,
Дедушка покушает, и Яничке дадут.
Дедушку усталость сразила наповал,
Перед тем, как спрятать всего себя в кровать,
Тихо мне расскажет, как долго воевал:
В давней – у Котовского, а в этой …
будем спать…
Маленький сапожник, бабуле по плечо,
Он во сне боится, и плачет в спину мне,
И шаги все слышит, и дышит горячо,
И вздыхает «Зингер» в тревожной тишине.
Далеко пiд Полтавою
Лубны, Миргород, Диканька – ты попробуй, чудик, встань-ка на забытые следы.
Девочкой была бабуля, и степные ветры дули, и стихали у воды.
Принимала речка Сула все, что смыло и уснуло, уносила до Днiпра –
Все испуганные плачи, все девчачьи неудачи, все побеги со двора...
Лубны злые, золотые, в прежнем времени застыли, словно муха в янтаре,
Вместе с криками погрома, вместе с ликами у дома, и с убитым во дворе.
Миргород, Диканька, Лубны… Снова улицы безлюдны, только ходит в тишине
Николай Васильич Гоголь – вдоль по улице убогой, в страшном бабушкином сне…
Звезда
Я клеймён был ещё до рожденья
Шестикрылой суровой звездой,
И стояли несметные тени
Долгой ночью, вовеки седой.
Я на этой земле доживаю
Пограничный, изломанный век...
Проступает звезда кочевая
На потёртом моём рукаве.
Клезмерное лето
Я там, где иглы минаретов
Звёздами небо помечали,
Стремился в клезмерное лето
Навстречу счастью и печали.
Где величавые хасиды
На языке почти забытом
Субботу пели с древней силой,
Как будто шторм гудел за бортом.
И эта музыка на идиш
Среди победного иврита –
Казалось, дверь толкнёшь, и выйдешь
Во время, что давно закрыто.
И дед, в губах зажавший дратву,
И бабушка с кошерной рыбой...
Я на горячий Север, к брату,
Где всё припомнить мы могли бы.
Под небом выжженным и тусклым
Одна судьба на многих лицах.
А я писал стихи на русском,
На самом близком во языцех.
Мой брат
Мой брат бородат, преисполнен огня
И радостной веры.
Возможно, мой брат осуждает меня,
Надеюсь, что в меру.
Он беден, и ноша его велика:
Всевышний да дети.
В его бороде утонули века,
В глазах его ветер.
Он там, где ракеты летят во дворы,
Он вместе со всеми.
Лежат между нами века и миры,
Пространство и время.
Молись же, молись, чтобы здесь, на звезде,
Огни не погасли...
Приехал ко мне на один только день –
Я плачу, я счастлив.
Его поджидают судьба и хамсин,
Пути и потери.
Что делать, так вышло, он Божий хасид,
И ноша по вере.
А я, стихотворец, вовеки неправ,
И верю не слишком...
Печаль моя, свет мой, возлюбленный рав,
Мой младший братишка.
Муся
маме
Из ада везли по хрустящему льду
Дрожащую девочку Мусю...
Я к этому берегу снова приду
Теряясь, и плача, и труся.
Полуторка тяжко ползла, как могла,
Набита людьми, как сельдями,
И девочка Муся почти умерла,
Укрыта ковром с лебедями.
А там, где мой город сроднился с бедой,
Где были прохожие редки,
Еще не знакомый, такой молодой,
Отец выходил из разведки.
Над Ладогой небо пропахло войной,
Но враг, завывающий тонко,
Не мог ничегошеньки сделать с одной
Почти что погибшей девчонкой...
Встречали, и грели на том берегу,
И голод казался не страшен,
И Муся глотала – сказать не могу,
Какую чудесную кашу.
Послевоенное
Это детское счастье озноба и жара –
Ноги ватные – вовсе не выйдешь.
А в гранёном стакане остатки отвара,
И бабуля мурлычет на идиш.
Я тихонечко плачу – для полной картины,
А на стенах – разводы и тени...
Мамин голос: «Спасибо, что не скарлатина!
Полетели, дружок, полетели»
И несёт, прижимая несильной рукою,
Всё по кругу, куда же ей деться.
И блокадная память зовёт, беспокоя...
Питер. Послевоенное детство.
Кирпичный завод
Когда колёса долбят: «Ухта, Инта, Воркута…» –
Кому охота ехать в гиблые эти места?
Но саднит моя память, до боли свербит, дерёт:
Стучат, кричат колёса про старый кирпичный завод.
В тридцати километрах от этой твоей Воркуты,
Где горят мосты, где снега чисты, а дома пусты,
Где речка Юньяха до дна застыла в пространстве густом,
Лежит мой родич, еврей – под простым православным крестом.
Их в тридцать восьмом уравнял трибунал, побратал расстрел –
Пятьсот мужиков, пятьсот затоптанных в землю тел.
Не выдалось сгинуть моей родне на большой войне,
Потом за всех мой отец отвоевал вдвойне.
Как стоял я, вчерашний солдатик, и плакал о том...
Как хватал этот горький воздух обветренным ртом...
И северный ветер выл, и каменный воздух стыл –
И горели мосты, но снега оставались чисты.
© Ян Бруштейн, 1977 – 2015.
© 45-я параллель, 2015.