Мой голос, Москву рассекавший Батыем,
болтливым Мамаем угас.
Каурыя годы, потом вороныя
– Я голос твой слышу! – ты, вздрогнув, сказала.
Я тоже свой голос узнал.
Давно околевший, достиг он Урала
Как лопнувших звёзд
заторможенный просверк
летит к нам из лет световых,
сперва голоса добредают, а после
Опасный водоём.
Там драгою
Алмазы черпал век, пока не вычерпал…
Все отмели песчаные привычные
теперь – водовороты.
Ты в голосе моём купалась?
По берегам его живут артели,
из-за кусочка солнца валят ели,
пьют, а посуду – в голос мой, враги!
А маги, населявшие до драги
мой голос,
сели, други, в колымаги
и – следом за пичугами – в леса
Мутна, как брага, в голосе вода.
Ни рыбица, ни крупная звезда,
ни утица
не навестят его. И, как тогда,
купайся в нем, мути – он не замутится.
Памяти А. А. Малахова
В конце 50-х годов ХХ века в руки
свердловского геолога,
профессора Анатолия Алексеевича Малахова
попала крышка от малахитовой шкатулки
конца XVIII столетия. Приглядевшись к узорам
малахита, знаток камня обнаружил в них
засекреченную неизвестным мастером летопись
событий пугачёвского бунта на Урале.
Манера мастера напоминает принцип стереооткрытки, а то и голограммы.
Гремите по монолиту, парчовые московиты,
вам – колокол, мне – молитва,
вы – молотом, я – иголкой,
едучей зело,
от плитки
ведущей чело
Крамольные
мои други,
жгут молнии
ваши струги,
ткут слухи
царёвы слуги,
что плуги уже –
подпруги,
гудящая от натуги,
в округе все зубья вил
в санях,
сеновалах,
сенцах
молва перечла с усердством.
Я между ударами сердца
Скиталец, в каком году
забрел ты с котомкой в скит?
Который же век в скиту
лучинка моя трещит?
И хитро блестит малахит.
И твари сидят в чаду.
– Дай мне, змея,
зуб, чтоб не выпал зря!
Дай мне, рысь,
ухо свое на кисть!
Дай, ястреб-вор,
И молвил мне ястреб тощий:
– Дарю тебе очи, отче.
Ты ими увидишь то,
– А то, что никто не зрит,
мой зуб занесёт в малахит, -
шипящий изрек клубок
и как-то добавил вбок:
– Кроши, камнерез, малахит,
И глухо вздохнула рысь:
– На ухо моё на кисть!
Зрит око да зуб неймёт,
И вёрсты разверзлись света…
И крест я сорвал: – Шайтан!
На камне – цветок, иль это
В глазу у него ячмень.
Как будто играешь в прятки
С душою своей. Душа
от страха уходит в пятки.
Воздушная, как перинка,
парит в цветке балеринка.
Глаза ль у меня косые,
но девку крутну пред собой –
мерещится мне Россия
Наверно, с судьбой не расстаться
и в дар переходит изъян,
коль видятся в пыли повстанцы,
И круг я толкну шлифовальный.
Молчат за дверьми сторожа.
Вода под резцом убывает.
Я крышу пробью, визжа:
Ты мог бы роптать собором,
органом, холстом или ором
вороньим, но если ты
пожалован миром грубым
лишь камнем да тёмным срубом,
орудуй змеиным зубом
и кисточкой рысьей пуще
Зелёная пыль всё гуще.
Молния,
как венка на лице,
дрогнула,
и гром – не гром, а снайпер –
грохнул
сквозь оптический прицел
капель.
Но и лес,
согнувшись до земли,
потемнел от ярости
и ловко
начал тучи старые пилить,
словно раздражённая ножовка!
Там, где ненавидя шум и гам,
веточка по-тютчевски молчала,
там
ветка закричала!
Сразу звуки дикие пришли,
сразу, ураганом атакован,
с треском отрываясь от земли,
лес
закувыркался,
будто клоун!
Тихий,
он себя провозглашал,
нежный,
угрожал он потасовкой.
И чем больше ливень оглушал,
тем сильнее лес визжал ножовкой.
А когда посыпались с небес
солнечные тёплые опилки,
замер с наслажденьем мокрый лес,
И уже берёзки, как детсад,
парами шагают по тропинке,
и у них серёжечки висят,
Сосны стоят, как зелёные тучи,
льющие наземь прямые стволы!
Ели приземисты. Ивы плакучи.
Нету у них ни сучка за душой:
лишь только ветка на крону взберётся –
тут же уступит дорогу другой
Сосны сжигают мосты за собой,
чтоб не попятиться, чтобы не сдаться.
Сосны – не сосны, а Дмитрий Донской,
Но в тишине, когда ночь разгорится,
хочется соснам по спящим ветвям
тайно на тёмную землю спуститься,
Только ветвей не найти на стволе.
Сосны качаются с болью немою.
И опуститься не могут к земле,
Этот линь, этот ливень подводный,
этот женский, ажурный чулок,
из залива мелькнувший свободно,
Только снасти готовы. И точен
острожный заброс рыбака.
И как жабры твои кровоточат,
И полюбишь ты хриплые краны,
что прикажут, тебя оживив,
в форме ванны проплыть, в форме ванны –
И когда тебя с грустью или сдуру
в реку выплеснут, чтоб не пропал,
ты начнёшь высекать, как скульптуры,
Язвы мои целовать?
Шрамы?
Что ты,
спроси разрешенья у мамы,
выжги сперва
все гнойники мои, как вигвамы!
Ты ведь, увы,
не Магдалина.
Кто ты такая?
Просто Марина,
хоть бы из Вятки,
а то из Москвы.
Не прикасайся
к лицу-экспонату!
«Степи.
XII век».
Не понятно?
Этот рубец мой
с виска до скулы –
от половецкой
стрелы.
Синие вены
набухли,
к локтям подымаются
дымом походных костров.
Время от времени
филином ухнет
чучело бронхов,
набитое пылью с татарских подков.
Левый мой глаз
закатился за красное веко,
как солнце за кромку российских лесов.
Голову этого человека
не гладили десять веков!
Десять веков
меня держат на властном прицеле
и каждый из них – умилён…
Как оказалась
в моём отгороженном теле
пуля, которой убит Гумилёв?
Охаю
ночью,
худеющий, как головня.
Может, эпоху
опухоль точит,
а прорастает в меня?
Ну, говори,
Что за рука у тебя?!
Где ты достала её?
Ну-ка отдерни! Не то,
сбив многолетний конвой,
узники – слёзы мои
хлынут на платье твоё,
или браслет отлетит,
Мы научили свистать пол-России.
Дай одного соловья-разбойника!
Не Бог, не царь, не человек,
не соловей-разбойник,
но червь, растянутый, как век,
А был он Богом и царём,
и даже человеком,
и грубияном-соловьём,
Да увилась за ним вина…
и рухнул он со сводов
за пропуск низшего звена
То тьма, то свет, то есть, то нет,
как поезд, что несётся
рывком – со станции – в тоннель,
Архивы запахов дожди
над парками разроют.
О, жизнь, с фонариком пройди
Там столько выползков слепых
от фар твоих таится.
Им хорошо. Но кто из них
Собой фильтруя плоть земли,
ползут они бессрочно.
Есть роща – будут соловьи.
Пусть свищет в роще соловей.
Но он не просочится
по эскалаторам корней
Жизнь! Орда Золотая моя,
Соболями-куницами – ненаписанными страницами –
от тебя откупаюсь я.
Каждый день собираю дань.
Порох есть, но куда он уходит?
Тохтамыш, не протягивай длань.
Я у русского леса служу.
Честной пулей за дичью слежу.
Но, зверьков подманив опять,
И пред тем, как с них шкурки снять,
И течёт по земле с улюлюканьем
Он у братьев, подлюка, под луками
Пала Рига.
Дал на откуп пол-имени вдруг.
чей товар на прилавках бесплотен.
Он лежит среди прочих даров –
выбирай-не хочу – всевозможных.
И стоит с перекошенной рожей
Я купил этот перстень
в одной из ловчащих лавчонок Каира.
Искры прыгали с камня,
как рыси в уральских лесах на добычу.
Был у перстня секрет.
Мне потом его высь отворила.
Я обманутым пальцем
в небо русское тычу!
Камнем солнца нарек
египтянин сей камень.
И это
было правдой: в Каире
все камни во власти светила.
О Каир,
ветка розы в шипах минаретов
в длинной вазе
ленивого Нила!
Но, подобно земле,
небо тоже на почвы делимо.
И петлей азиатской
река Чусовая качается в отчей долине.
И для перстня заморского
солнышко здешнее неуловимо,
если плуги утёсов
заржавели в тучах, как в глине!
Я не перстень ношу,
я ношу торфяное болотце,
что горит изнутри,
а снаружи не знает подпалин.
И смеётся алмаз:
– Кто из нас, говоришь, камень солнца?
Ты булыжник
на чокнутый палец напялил!
Завещаю, что нажил.
А нажил я многое в жизни.
Вот вам маленький перстень,
и пусть он тому достаётся,
кто за блажь не сочтёт
камень солнца таскать, как булыжник,
но булыжник таскать
© Юрий Беликов, 2006.
© 45-я параллель, 2006.