города
город Я встречает тебя собой
и ведёт по каменным узким тропам,
говорит – торопится, вразнобой,
как смешной торговец из конотопа.
чердаки, подвалы, разломы плит –
улыбаться пробует, улыбаться.
а внутри-то теплится? – говорит.
сколько лет? – наверное, всё же двадцать.
ещё полон хрупких ретортных дум,
разгоняет ветер до самой сути,
надевает свой выходной костюм
и выходит вечером – «выйти в люди».
город ТЫ встречает меня тобой,
и ведёт тайком к вернисажам, книгам,
говорит с припухлостью над губой,
вспоминая детство, фонтаны, ригу.
заслоняя вывески, тень для глаз,
улыбаться пробует, улыбаться.
что снаружи? – тёплое напоказ.
сколько лет? – наверное, девятнадцать.
ещё «эр» грассирует в слове «двор»,
и причёска сбита навстречу ветру,
что ломает замки и сущий вздор
и уносит шляпки и сны из фетра.
город МЫ встречает ревниво нас
и идёт за нами, виляя следом,
и молчит старательно битый час,
словно наш язык для него неведом.
обнесён стеною. там – ров. там – вал.
а внутри-снаружи – толпа народа.
узелок на память бы завязал.
сколько лет? – наверное, нет и года.
ещё редок утренний холодок
за мембранной гранью дверного скрипа,
и пытает золото оселок,
чтобы нас по мелочи не рассыпать.
Птицы
Вилась дорога вглубь тепла,
из безысходности вела,
где, распластавшись ниц,
я грел пустыню на груди
и верил в небо впереди –
когда б ни козни птиц.
Они, погоней по пятам,
дышали в хвост сквозным ветрам
и не боялись пут.
Заслышав птичий глас небес,
я брал слова наперевес –
иначе ж пропадут.
Слова просились записать,
они сливались в голоса
и растворяли мрак.
Но птицы их клевали зло –
неисчислимое число
летающих бродяг.
Был зарифмован путь назад,
я матерился, как Сократ,
и крыл крылатых, но
мне отвечали с вышины,
что – «в птицах нет моей вины,
ищи внизу, сынок».
Господин можжевеловой бури
Господин можжевеловой бури,
повелитель черничных тревог,
ты всегда благосклонно нахмурен,
если непредумышленно строг.
По окраинам мира, с печалью
рассовав по карманам следы,
ты спешишь за малиновой далью
в заповедный притон чехарды.
Канарейку сжимая в ладони,
черепашку вертя на весу,
от невидимой глазу погони
ты уйдёшь в двадцать пятом часу.
И поднимется миростроитель,
а за ним легконогая лань,
чтобы добрый и ласковый зритель
протянул изумлённую длань,
чтобы рухнул последний вояка,
рассмеялся великий немой:
как незряче ты выйдешь из мрака
по нехоженой тропке прямой.
Голова отделится от тела,
а душа пробудится от сна,
чтобы вновь рисовать неумело
неразборчивые письмена.
Лейтенант оловянных кадетов,
монсеньор паровозной тоски,
ты опять появляешься где-то,
серебром оправляя виски.
И хрустит под ногами солома,
провожая небесную грусть.
Ты исчезнешь, порывом влекомый,
ну, а я за тебя остаюсь.
Провернуть бы аферу
Провернуть мне хотелось аферу в любимой стране,
где по горло – камней и по пальцам – гористого леса,
обитатели – мирны, с мозгами чуть-чуть набекрень,
днём – скромны и ботаны, а ночью – легки и повесы.
Все живут по часам, исповедуя то ли ислам,
то ли верят в Христа, в большинстве же они – фарисеи.
По расчётам святых они шествуют в трамтарарам,
разбивая молитвы на крохи вселенской идеи.
А дела остаются подбитой синицей в руке,
журавли улетают за сказкой в холодные страны.
Провернуть бы аферу по-царски в смешном парике,
и молчать о содеянном так, как молчат партизаны.
Счастье – близко, я знаю. Спасение тоже грядёт.
Всех простят и отпустят. Меня же, конечно, посадят.
Не надолго посадят. На месяц. Забудут на год.
Я сидеть буду тихо, как русский разведчик, – в засаде,
не смотря в объектив на прощально-победный блицкриг.
А как выйду – рвану за удачей к предтечам.
Сохранить бы мечту и товарищей не изувечить,
не сточить бы слова об язык.
третий лишний
когда года светили театралам
и небо уравнения решало
о прочном равновесии вещей
плодились комментарии вселенной
пародии на чёрные измены
комедии со вкусом кислых щей
сидела плотно публика в партере
снимали труп поэта в англетере
и режиссёр командовал мотор
валились в кучу люди кони люди
простые люди без каких-то судеб
таящие в глазах немой укор
газетной полосы припухли веки
ещё полны водою были реки
ещё зияли окна чистотой
и улыбался каждый третий лишний
держась за сердце или за булыжник
придавленный коломенской верстой
как это было всё неоспоримо
в кругу друзей из иерусалима
читался бред высокий как с листа
потом всё развалилось одичало
и новый день оттачивал устало
на куполах созвездие креста
и ты промок собрав в котомку чувства
потомок безыдейности искусства
и предок виртуальных площадей
где шум утих и на подмостки вышел
как из народа гамлет третий лишний
оставшийся последним из людей
Заеды
Татьяне Половинкиной
Говоришь, недельная борода
от напрасной горечи губы рвёт,
так заеды лечатся – ерунда,
что от боли сжался в гримасе рот.
Голоса на пристани – ветерки –
намотают быстро в клубок слова,
лишь бы руки встретились – не с руки
было расходиться и горевать.
Далеко до встречи кисель цедить,
протянулись – к завтра – ремни недель.
Хоронись от выбора, чтобы жить,
неуютно прячась в семью и хмель.
____________
...А в приморском городе кирпичи
от природной сырости взрыты мхом,
и соседка ушлая верещит:
– Не грусти, кудрявая, поделом! –
Ты рыдаешь: Что ему? – Виноват.
Из тебя рутина канаты вьёт.
– Через год, – ты шепчешь. Потом – назад.
Только дольше вечности длится год!
Постучится осень клинком в окно,
скособочит волосы на излом,
но не зря же городу – всё равно,
а живущим в городе – всё в облом.
Парадокс, не правда ли? Времена
отказались вовремя от чернил.
____________
Тихо плачет женщина у окна.
____________
Горько плачет пьяница у перил.
© Алекс Трудлер, 2016 – 2017.
© 45-я параллель, 2017.