Джезва и угнанный самолёт
Улица Часовая видна из окна.
Московское лето.
Мы сидим на маленькой кухне замечательного поэта Игоря Калугина и пьём с ним кофе, приготовленный по его особому рецепту.
– Эту джезву, – рассказывает он, – мне подарили в Армении много лет назад. Её нельзя мыть – только обдавать ледяной водой, чтобы своеобразная алхимия кофе давала особый вкус. А зёрна надо молоть в кофейную мельчайшую пыль.
Напиток действительно вкуснейший.
Игорь часто бывал в Армении, переводил её поэтов, хорошо знал культуру этой великой каменной страны.
Речь заходит о переводах вообще, и Игорь рассказывает о своей работе над переводами стихов К. И. Галчинского. В недавно вышедшем толстом томе только три, остальные не вошли, но и эти три – волшебный фейерверк звука, цвета, игры огней.
– Тайна перевода – сродни тайне рождения, – говорит Игорь, улыбаясь, – никогда не знаешь, каким выйдет ребёнок.
А Калугин – душевным строем – и сам в чём-то похож на ребёнка: открыт миру, в котором везде видит поэзию: неважно, кофе это или заоконный московский пейзаж.
Дети – отчасти волшебники.
Таким волшебником в поэзии и был Игорь Калугин – всё, чего он касался в стихах, преображалось, становилось разноцветным… и «карлик в красном колпаке» совсем не зря «проехался на пятаке».
Каков был посыл Игоря Калугина миру, его, так сказать главное высказыванье urbi et orbi?
А вот таков: сам мир есть величайшая поэзия, и надо вслушиваться в него, во все его смысловые оттенки и переливы, чтобы прорасти стихом своей судьбы.
Поэзия определяла всю жизнь Калугина – жизнь буйную, часто на перепадах – чего только стоит угнанный им самолёт! Угнанный без какой бы то ни было корысти – в знак протеста – мол, Советский Союз на отпускает Прибалтийские республики…
Световое вещество поэзии разлито всюду, надо только уметь видеть.
…я вглядываюсь в дождь за окном, и, вслушиваясь в бархатное звучанье струй, слышу замечательные калугинские строки – те… эти…
И думаю, что, может быть, душа его – нежная и высокая – растворена в этом дожде, как когда-то сумела раствориться в замечательных стихах…
Водка по понедельникам
И не было большого греха в том, что в понедельник в полдень пили водку в гостях у Преловского – понемногу и под шикарный, огненно-красный борщ. Художник, иллюстрировавший книги поэта – Коля-сибиряк (а фамилии его я так и не узнал), говорил, что хотел проиллюстрировать стихи Николая Клюева, которого очень любил, но не смог – потому, что не обнаружил в них движенья: слишком статичны. Преловский заметил, что по той же причине они и не кладутся на музыку, что в общем и не особенно важно – ибо живут своею музыкой, особой.
С кухни перемещаемся в комнату, Преловский показывает новые издания переводов – с языков народностей Сибири. Особенно интересны мне шаманские заклинанья – их дикая, необычная образность! Как, к примеру, говорится врагу: «Чтобы кровь у тебя кусками сыпалась»! Какая сила!
Преловский, будучи опытным переводчиком и прекрасно зная особый колоритный мир сибирской поэзии, утверждает, что мы едва представляем собственные богатства – а богатства сии словесные не уступают лесам и недрам.
Потом рассматриваем его коллекцию минералов, каждый из которых напоминает изящное стихотворение.
Они оба мертвы – и художник-сибиряк, так и оставшийся для меня Колей, и Анатолий Преловский, чьи книги я перелистываю, перечитывая то одно, то другое, ощущая острый, сильный колорит своеобычных стихов... и вспоминая тот единственный понедельник общенья, сдобренный шутками, слегка омытый водкой.
Первая публикация
Громаду общежития Литинститута нашёл сразу, но медлил, боялся зайти, бродил вокруг…
Редакция «Литературного обозрения» помещалась в одном из крыльев общаги, и вход был со двора… Наконец, зашёл.
Кабинет главного – Леонарда Лавлинского – был обширен, и чем-то явно советским веяло и от обстановки, и от большого объёма, – когда журналы играли в социуме значимую роль, а главные редакторы были вполне государственные люди. Лавлинский невысок, улыбчив, доброжелателен. Он – первый, кто сказал что-то хорошее о твоих стихах, и это первая редакция, в какую ты пришёл.
Стол больше подходит для заседаний, нежели для бесед, и Лавлинский в начальственном кресле, а ты сбоку где-то, но предложение закурить сразу разряжает обстановку. И беседа течёт легко, складываясь сама собой, и всё о литературе, и о жемчуге её – поэзии, и почти ничего о твоих стихах, ибо обещано было – напечатать, и что ещё о них?
Лавлинский угадывает – о чём говорит с улыбкой, – что «Анну Каренину» ты предпочитаешь «Войне и миру», а Тютчева – Пушкину, и ты теряешься, ощущая проницательность опытного этого, много видевшего человека, но собираешься тотчас – чтобы аргументировать свои предпочтения.
Беседа идёт далее зигзагообразно, закручено – что гораздо интереснее линейного развития…
Сколько раз потом бывал в редакции у Лавлинского – обсуждали то, это, пили чай, курили…
Ты расспрашивал о былом, о советском устройстве литературного мира, говорил и о своём одиноком существовании в литературе. А Леонард Илларионович – умудрённо-жизнерадостный, всепонимающий – сетовал только на необходимость доставать, добывать деньги на журнал – непривычно ему, да и неприятное это занятье – уж точно противоречащее литературе…
И вот ты держишь в руках номер со своими стихами.
– Поздравляю, – улыбается Лавлинский. – Первая публикация. Стоит отметить.
А редакция уже загнана в одну комнатёнку, да и бутылку ты не купил…
Потом общались уже только по телефону – реже и реже, Лавлинский ушёл с поста главного редактора – в тихую, частную жизнь…
О смерти его узнал из некролога в «Литературке».
Лучезарный
Лучезарный старый человек, он живёт, казалось, вне быта, и в том янтарно-золотом состоянии, когда, к примеру, Теодор Агриппа Д’Обинье, «Трагические поэмы» которого он переводил 30 лет, является современником не в меньшей степени, чем студент Литературного института, зашедший к нему поговорить.
Жизнь Александра Ревича была столь перенасыщена событийно, что будто бы относилась к временам Средневековья, когда подобные биографии не были редкостью: война, двойное ранение, немецкий плен, побег из оного, последующий приговор на родине… А потом – признанный мастер перевода – он жил долгие годы в Париже, часто бывал в Италии – и великая живопись её была ему родной и близкой…
В маленькой комнате своей, в московской блочной высотке он принимал гостей – и книг в этом пространстве было больше, чем мебели; то была не комната даже – а лабиринт из книг и рукописей, и картины сияли со стены, а на другой – в стеклянном шкапу – помещалась великолепная коллекция курительных трубок – то, что связывало с некогда бурной жизнью не чуждого привычных каждому поэтическому сердцу «злоупотреблений»…
Но главное, что воспринималось гостем – необыкновенная лучезарность мастера, лёгкость, сохранённая им и в 80 лет, и та мягкая, умная доброжелательность, что буквально окутывала посетителя, создавая ощущение, что он-то, пришедший, и является самым главным собеседником этого поистине удивительного человека – Александра Ревича.
Духовный мёд
В богатых квартирах, тем паче домах, редко бывает мощное духовное содержание – для вызревания мёда необходима узость сотовых ячеек.
Квартирка Зои Маслениковой в старой пятиэтажке была тесна и уютна; и я, разговаривая с хозяйкой, представлял её – шестнадцатилетнюю – лепящую бюст Пастернака.
О чём она говорила с ним?
Писала ли тогда стихи?
Вот её строки – переливающиеся радугой озарений, крепко удержанные гнёздами смыслов, красивые, стройные.
Вот она – духовная дщерь блистательного Александра Меня; и её собственные духовные сочинения отличает то глубокое понимание христианства, что характерно для мучительно-одинокого и счастливо-глубокого пути…
…Масленикова стара – и какая это утончённо-благородная, высокая старость!
Старость, осиянная верой, терпением, стихами, творчеством, трудом…
И, верится, смерть для неё была – широко и приветливо распахнутыми вратами, сад за которыми поражал красками, каких не встретишь на земле.
© Александр Балтин, 2012-2015.
© 45-я параллель, 2015.