Дорога на юг
Диван да ковёр, пара стульев и столик удобный,
на нём размещаются книги и то, что съедобно,
и это – купе…
А в нём – человек попивает прохладное зелье
и движется с важной и невразумительной целью,
один, аки перст.
В служебном вагоне, где он – не угодно ли? – едет,
чудесно отсутствует даже намёк на соседей,
а рядом течёт
полуденный клейстер сгущённого насыпью зноя.
Да, есть проводница по имени, кажется, Зоя,
но это не в счёт.
Он смотрит вовне из дуплянки, из люльки, из ложи…
Почтенная женщина вежливо чаю предложит,
бельё принесёт,
но путник, увы, не знаток церемонии чайной.
Он смотрит в окно, сознавая, что день не случаен,
как, видимо, всё.
В прогалах деревьев мелькает посёлочков лего,
стечением листьев и сучьев, семян и побегов
прикрыт окоём.
Проносятся мимо фестоны зелёных массивов,
где белые кости стволов остаются красивы
в посмертье своём.
Потом проплывают пространства, где скошено жито…
И вот уж купе до возможных пределов обжито
составом вещей,
не хочется есть, и не требует отдыха тело,
и можно не думать… дистанция делает дело
и здесь, и вообще…
Итак, он летит по прямой, у момента в фаворе,
в пустом позвонке у состава, в задонском просторе.
Исчерпан компот;
теперь, не спеша, побеждённый дорожною ленью,
он цедит просвеченный солнцем мускат впечатлений:
ни дум, ни хлопот…
Но как-то не сразу, не вдруг – постепенно, неявно –
идёт наложение и замещение планов,
и наш пассажир
магнитной головкой несётся вдоль стёртого трека
и кожей читает фрагменты ушедшего века,
его миражи.
Он помнить не может, но волей самой Мнемозины –
то сабли полоска сверкает крылом стрекозиным,
то смутная тень
от броневагонов мелькнёт перед поездом встречным,
как призрак Голландца в его возвращении вечном
в сегодняшний день.
Он следует – вглубь и назад – соляными пластами
и видит, как едут на юг новобранцев составы…
как бурый закат
глядит через щели теплушек на груз человеков,
которых ведёт за Урал, от аулов и Мекки,
судьба языка.
Червонного золота свет над подсолнечным полем;
упряжку быков и телегу с чумацкою солью;
степные огни
отряда комбайнов в короткие душные ночи;
другого отряда, что в яме амбарной хлопочет,
штыки да ремни…
По рельсам – потоки несущего жизнь антрацита –
и трактор тридцатых, рождённый ценой геноцида;
коня в поводу –
и танковых траков в горящем саду отпечаток,
и женскую руку, сломившую влажный початок
(для хроники дубль)…
Под радостным небом, по глади, когда-то ковыльной,
он катится к южным границам, прошитый навылет
в вагоне пустом
брезгливостью – с West’а и жадным вниманьем – с Востока.
И дальних хребтов ощущая немирное око, –
он помнит хребтом
блудливый оскал разодравших страну лицедеев
и прежних ура-патриотов с Великой идеей
бесстыдный инцест,
черты помышлений, побед, преступлений, поступков…
Он мчится внутри грандиозной Отечества ступки,
один, аки пест…
И скорый – локальное время стремительно порет
навстречу четвёртому Риму. (Помпее? Гоморре?)
А он – подчинён
могучему кровному чувству. И с этим не спорят…
Он едет по ровному дну колоссального моря
древнейших времён…
Старик
…Этот шаткий шаг при прямой спине,
и замявшийся воротник…
Плоскодонной лодкой на злой волне
по бульвару идёт старик.
Он гордится статью своих костей
и забытых женщин числом.
Он годится внукам чужих детей,
как верблюд или старый слон –
но не любит смех, и поборник схем,
и живёт, как велят врачи…
Он судья для всех, но на пользу всем
исключён из числа причин.
Он заспал грехи и счета закрыл.
Под неистовый стук часов
он с экранов цедит бразильский криль
через сивую ость усов.
…Этот серый день, этот день сырой
нахлобучил седой парик…
Бормоча порой, под морщин корой
по бульвару идёт старик.
Для него лучится с афиш Кобзон,
а с дешёвых листовок – вождь…
Он опять забыл в магазине зонт,
и поэтому будет дождь.
* * *
…Без ангела справа, без четверти два,
в холодную ночь за туманом белёсым
услышишь урочной телеги колёса,
гремящий по улицам старый рыдван.
За столько-то лет о себе возвестив –
кого он везёт, и по чью-то он душу?
Чей сон и биение крови нарушит
его нарастающий речитатив?..
Возок, закопчённый нездешним огнём –
какие химеры его населяют?..
Твоё «санбенито»,* ларец с векселями
и списком грехов приближаются в нём.
Негромко бренчит ритуальный ланцет
на дне сундука состальным реквизитом…
И едет в телеге судья-инквизитор,
палач и возница в едином лице.
Он едет тебе воздавать по делам!..
Грохочут колёса по мокрой брусчатке,
по граням поступков, по жизни початку,
благих побуждений булыжным телам.
Всё ближе и ближе, слышней и слышней
телега из первого дантова круга…
Во тьме перед ней, запряжённая цугом,
вихляет четвёрка болотных огней –
извечным путём: от бездонной Реки –
в остывшую жизнь и постылую осень…
Фальцетом поют деревянные оси,
качается шляпа, поводьев куски…
Дома, отшатнувшись с дороги, стоят,
и шамкает сумрак: «Подсуден… подсуден!..»
Да есть ли проблема, коль в общей посуде
и добрые зёрна, и скудость твоя…
…И стрелка весов, накреняясь, дрожит,
и мрачно кривится Гроссмейстер успений…
Но, может быть, твой Белокрылый успеет
на правую чашу перо положить?..
*Балахон осуждённого еретика
Там чудеса…
Сегодня – выходной, и это превосходно.
На ярмарку чудес попасть угодно нам!
Конечно, предстоят моральные расходы,
но это – пустяки, по нашим временам.
Оо-о-о! Этот дивный мир – почти как настоящий!
Ты будешь в нем царём, когда по счёту «три»
волшебный коробок затеплит чёрный ящик.
Один короткий миг – и ты уже внутри!..
Там театр цветных теней, Карибы и экватор,
там против Молодца – Бессовестный Койот.
Там любят простофиль! Там престидижитатор
роскошный лимузин из шляпы достаёт!
Там масленичный столб блестит, натертый салом:
«Вращайте барабан! Звони! Купи! Сыграй!»
Там пиво по усам, и йогурт по сусалам…
Немного закуси – и снова в этот рай!
Вот сапоги висят, вот бублики для девок,
вот нежный «Доширак»!
Когда бы вамм-былл-данн
ещё один живот и дюжина гляделок –
и то не потребить…
Бессмертный Клод Ван-Дамм
рихтует четырьмя кого-то на помосте,
но только отведи на чуточку глаза –
к тебе уже спешат и втюхивают тостер…
Сходи, куда хотел – и сразу же назад!
И вот с тобой опять политик-ворожея;
кровавых новостей перчёное азу
томится на огне, а живчики ди-джеи
вращают животом и делают «козу»;
пол-пенсии хотят за обещаний горстку;
для шоу балаган, вертеп или раёк,
упругий силикон, улыбчивые леди…
…Чубатый цыганок, округлый от харчей,
таскает на цепи трехцветного медведя,
востро сверкает глаз губернских щипачей –
чего бы утянуть и где бы отчекрыжить,
пока блестят огни на попках и грудях…
И правит выходной весёлый наглый «рыжий»,
до каждого из нас глумливо снисходя.
Рецепт
«Вредные советы»
Г. Остер
…Возьми чекан –
с цезурой или без.
Решай цветок вербального искусства
в архитектуре панциря лангуста, –
рискованно, как требует прогресс.
Сработай так, чтоб всякий след исчез
спокойной рифмы и простого чувства,
и окружи метафорами густо
изысканного пестика протез.
Да не забудь каприз твоей души
слегка обжечь, чтоб там не мельтешил
случайный жук!..
И, это всё содеяв,
на белый бархат выложив сонет –
ты можешь дать в витрину полный свет.
И в нём сверкнёт стальная орхидея…
Медитация на красном георгине
В осеннего воздуха медленный ток
небрежной рукой вплетена паутина,
и мощный, раскидистый куст георгина
венчает прекрасный цветок.
Как слизень, в слепом летаргическом трансе
сквозь влажные дебри пластинчатой чащи
своё существо незаметно влачащий –
так взгляд, замирая на каждом нюансе,
скользит осторожно по зелени тёмной,
вдоль русел прозрачного терпкого сока,
сквозь тени и блики восходит истомно
к цветку без греха и порока.
Не темпера, не акварель, не сангина
смиренно творили цветок георгина,
но плотное масло, мазок за мазком.
Он алый, как крест на плаще паладина,
и тёмно-багрова его середина,
и с телом планеты извечно едина,
и звёздам он тоже знаком.
Он в душу вмещается полно и сразу,
и в ней позабытый восторг воскресает,
и пиршество глаза – на грани экстаза,
когда откровением вдруг потрясают
отшельника – лики на створках киота,
а кантора – громы классической фуги,
спартанца – кровавая рана илота,
любовника – лоно подруги.
Он цвета любви, полыхающей яро,
родник нестерпимого красного жара...
И поздние пчёлы стремятся к летку,
вкусив от его бескорыстного дара.
И солнце – сверкающей каплей нектара!
И первая чакра моя, муладхара,
раскрыта навстречу цветку!
* * *
«Осенний крик ястреба»
И. Бродский
1.
Наряду с другими – и нашего брата-
поэта смущающий странностью голоса –
он когда-то был persona non grata,
но, возможно, был и посланцем Логоса.
Из статьи о нём, для многих – кумира,
(написанной до того, как его похоронят):
«Противостояние человека жёсткому миру
осмыслено в духе романтической иронии».
Уникальность этого эстетического факта
обусловлена неповторимостью автора;
уберём же предвзятости катаракту
и оценим факт из ближайшего «завтра».
…Он звучит, привычному вопреки,
игнорируя нормы во многих случаях,
и порезаться можно на сколе строки,
и висят абордажные рифмы-крючья.
Он внедряется в память – и раной саднит,
он какой-то жестокий секрет постиг!..
…оставаясь при этом только одним
из бесчисленных срезов реальности.
2.
…Далеко от Нью-Йорка и Сан-Диего,
и от прерий, затканных ковылём,
где в избытке снега – но только снега,
где скребёт о мели паковый лёд,
где и летом не щедро солнце к природе,
а зимой – лишь складчатые миражи –
иногда отрешённым сознанием бродит
тот, который с бродяжьей фамилией жил.
Той же нации, но не из тех людей,
что опять покупают в Намибии копи;
препаратор фразы, поэт-иудей,
безразличный к попыткам офсетных копий
со стилистики нобелевского лауреата,
равнодушный к всемирному «гран-мерси»…
…Голубой бриллиант в девятьсот каратов
на канадском чёрном небе висит.
Льётся чёрная тьма из Большого Ковша,
сыплет с Млечной Тропы молоко сухое
в эту тьму, где неровно мерцает душа,
не нашедшая в жизни себе покоя.
И молчания песня – как долгий вой
над волнистым пространством сухого снега,
под луной, ледяным бессмертьем больной…
И алмазный шип – безумная Вега
умножается в блеске сионских звёзд,
(в мириадах кристаллов, готовых вспыхнуть)…
Длятся тени, упавшие в полный рост,
длятся скалы, лиственницы и пихты,
из прорехи времени выпавший цент –
длится миг между «будет» и «только что спето»,
и почти не заметен рашен-акцент
у равнин, облитых алмазным светом,
но отсюда ближе к цепóчке дюн…
Там такой же снег с таким же альбедо,
там он был – и был беззащитно-юн,
там живёт не забытая им обида –
только память, без доли телесного брутто –
неостывшим, давним, усталым горем…
…Ястребиный пух из Коннектикута
порошит из туч над Балтийским морем.