* * *
Каждый вечер, устав от капризов
вечно всем недовольной жены,
я сажусь и смотрю телевизор,
что на тумбе стоит у стены.
В его чёрном прозрачном экране
много вижу всего, например:
это – я вот лежу на диване,
это – светится рядом торшер.
Вижу комнату, книги, картины,
отпечаток луны за окном,
как растут потихоньку три сына,
а потом покидают мой дом,
как проходят недели разлуки,
следом месяцы, годы, века,
как приходят притихшие внуки
и садятся в ногах старика.
И как будто из прошлого зуммер
раздаётся родной голосок:
– Мама, папа, а дедушка умер?
– Нет он спит. Осторожней, сынок.
Когда господин экскаватор, стены ковшом сокруша,
гусеницами раскатает то, что домом было когда-то,
что остаётся от дома? – только его душа
прозрачным контуром на фоне заката.
В этом жили когда-то люди, в этом курили богам фимиам,
в этом, совсем неказистом, был театрик провинциальный –
души домов погибших разбросаны по площадям,
по набережным помпезным, по улицам магистральным.
Им от места не оторваться – слишком они тяжелы,
так и стоят невидимо, открытыми ставнями машут.
Душе истины, прииди и вселися в ны,
и спаси, Блаже, души наша.
Дурак
Он забросил офис и ушёл в загул.
Было всё как надо, а теперь не так.
У него замкнуло что-то там в мозгу –
раньше был он умный, а теперь дурак.
Прежде говорили: У него семья,
важная работа, домик у леска.
А теперь смеются бывшие друзья
и тихонько пальцем крутят у виска.
Мы столкнулись в парке. Я домой спешил.
Он сидел под буком около пруда.
Мимо пролетали тысячи машин,
по подземным рельсам мчались поезда.
Мир вокруг клубился, пенился, урчал,
громыхал станками, трубами гудел –
он же увлечённо уток изучал,
будто нет важнее в жизни этой дел.
Хлипкая фигура, много дней небрит,
он сидел свернувшись, точно эмбрион.
Мне же показалось, кольцами орбит
звякают планеты, а в серёдке – он.
Вертятся народы, страны, города,
миллионы твёрдых и упругих тел.
Я хотел окликнуть: «Здравствуй, борода!»
но чуть-чуть подумал и перехотел.
Повсюду листопад –
расцвета антипод
в кисельном небе над,
в кофейных лужах под,
у старых жигулей
на ветровом стекле,
в витринах бакалей-
ной лавочки «Nestle».
Засыпала листва
дорожки во дворе,
и дворник Мустафа
мечтает о поре,
когда, отправив в путь
листвы последний тюк,
он сможет отдохнуть
недельки две до вьюг.
Мельтешением пчёл привлечённые,
от раскрытых цветов обомлев,
мы брели, дураки неучёные,
по ещё не остывшей земле.
Нам цвели семицветные радуги
и светили всю ночь светляки,
метеорные лампочки падали
и тонули в затоне реки.
Ты не думай, мне вовсе не плохо,
просто с каждой минутой горчей
наблюдать, как уходит эпоха
радуг, пчёл, светляковых ночей.
Собаке и смерть-то собачья.
Забыл о собаке весь свет.
А как же могло быть иначе?
Собакам спасения нет.
В овраге за дедовой дачей
спущусь потихоньку к ручью.
Над бедной собакой поплачу,
вздохну, помолюсь, помолчу.
Ещё мы не были в проекте. Мы
ещё считались неземными,
а эти с зенками фасетными
и с лопастями слюдяными
уже кружили над болотами,
над хвощевидными лесами
и эскадрильями сторотыми
гигантских ящеров кусали.
Теперь не то. Паря над травами,
они заметно измельчали.
Уже не монстрами кровавыми,
не бронтозавров палачами
без кайнозоевой экзотики
они вплелись в обитель лилий –
серебряные вертолётики
совсем не страшных эскадрилий.
уедем уедем уедем с тобой
в любой понедельник на остров любой
в любую калугу в любую дыру
к медведям уедем в медвежью нору
но только подальше от проклятых мест
где а окнах горит несгораемый крест
где гроздья грустники черны над рекой
где пахнет горелой доской и тоской
где женщины жёстки как горький сухарь
где рядом с аптекой всё тот же фонарь
где всем наплевать на свободу и свет
здесь нет избавленья и выхода нет
уедем уедем как солнце взойдёт
мы сядем с тобой в золотой самолёт
лишь дети заметят копаясь в песке
сверкающий след на небесной реке
Уловка в том, что ты веришь в уникальность своей судьбы,
а потом понимаешь, что всё стандартно и неуникально.
В принципе, ты мог бы родиться ребёнком любым
и от любых родителей, как это ни печально.
И в любую школу пойти, и найти там любых друзей,
и с девчонкой любой ощутить небывалое что-то,
и с любой из трёх миллиардов женщин нарожать сколько угодно детей,
и, чтоб вырастить их, впрячься в любую работу.
И, наевшись любых подвернувшихся под руку блюд,
сидеть и смотреть по ящику любые (какая разница!) передачи.
И случайной женщине рядом доказывать, что ты не верблюд,
и наивно надеяться, что всё ещё будет иначе.
* * *
Человек не приходит – его приводят,
дарят ему просто так, безвозмездно
небо, каждый раз новое при новой погоде,
вёсны и осени, вершины и бездны,
дожди и снега, цветы и растения,
любовь и нежность, боль и страдание,
радость надежды и обретения,
горечь потери и увядания...
Человек не уходит – его уводят,
выталкивают, выбрасывают во внешнюю бездну.
Вечного ничего не бывает в природе.
Гибнет всё, что становится бесполезным.
Так домой затаскивает с детской площадки
ребёнка упирающегося сердобольная мать,
приговаривая: Ну, наигрался, мой сладкий?
Дай теперь и другим поиграть!
Только не делайте вида, что вас это не касается.
Вы же прекрасно знаете – это касается вас.
Это кошачьей лапой к вам по ночам прикасается,
смотрит вороньим оком в ваш приоткрытый глаз.
Можете отмахнуться и отвернуться к стенке,
можете пить запоем или курить гашиш –
это сидит на кухне и, обхватив коленки,
смотрит невидящим взглядом прямо в ночную тишь.
Это – височной болью, это – мерцанием в сердце,
это – звонком из детства, тёплым грибным дождём,
это – всё время с нами, и никуда не деться,
если ещё живём.
Утром проснулся, а город совсем не тот.
Не тот, что оставил, вечером засыпая.
В небе кружится вьюжистый хоровод,
снегом пушистым улицы засыпая.
Хоть бы проехал кто, пролаял, прокаркал хоть!
Ни человека кругом, ни даже залётной птицы.
Тихо, так тихо, что кажется: сам Господь
спит, и ему так сладко под утро спится!
Не кормите меня в день рождения сладкими тортами,
не поите вином, ведь известно мне наверняка,
что мы все из живых постепенно становимся мёртвыми
и уходит душа из застывшего известняка.
Отмирают пластом и ложатся на дно аммониты,
остывает вулкан, превращается в камень коралл.
Эту страшную вещь – энтропию – поди обмани ты!
Я б тому молодцу много слов бы хороших сказал.
Нет, порядок вещей никому никогда не нарушить,
но откуда, скажи, из какой ослепительной мглы
всё идут и идут караванами новые души
и проходят сквозь мир, как верблюды сквозь ушко иглы!?
Мы знакомы давно, два комочка космической пыли,
что летит сквозь миры мёртвый облик планет изменя.
Мы возникли давно. Мы всегда, моя милая, были,
только ты в прошлый раз, как назло, не узнала меня.
Через тысячи лет нам с тобой будет снова по тридцать,
и однажды поймём, и поверим, отбросив сомне...,
что любовь только сон, но он снится, и снится, и снится
для меня – о тебе, а тебе – в сотый раз обо мне.
Никто не хочет мне писать
на SMS ответа.
А надо мной кружит оса
как осени примета.
Ну, эка невидаль – оса!
Подумаешь, светило!
Но вот уж целых два часа
она мне посвятила.
И я так благодарен ей,
что, наплевав на осень,
она летает целый день
и ни о чём не просит!
В её жужжаньи голоса
мне слышатся родные...
Не покидай меня, оса,
на эти выходные.
Брожу ли я вдоль улиц шумных...
А. С. Пушкин
брожу ль по улицам шумящим
вхожу ли в новую мечеть
сижу ли в обществе курящих
пою ли (отчего ж не спеть?)
я думаю:
промчатся годы
всему что вижу я вокруг
цивилизации
свободе
придёт один большой каюк
придёт он с узкими глазами
с хиджабами на голове
другими ли придёт стезями
какая разница?
москве
как и парижу и нью-йорку
удел один и он таков –
стучатся орды новых орков
в ворота древних городов
В ней давно уже нет
ни запала, ни пороха,
раньше были, но сдох довоенный запал,
и её извлекли из ненужного вороха,
чтобы к жизни вернуть
проржавевший металл.
И запал удалили рукой осторожною,
из груди извлекли смертоносный заряд,
и в простую болванку пустопорожнюю
превратили опасный военный снаряд.
А она всё мечтала о славе. Особенно
ей хотелось взорвать огнедышащий дзот.
Ей никто не сказал, что она – лишь пособие,
и что ей никогда уже не повезёт.
Такие утра бывают разве что перед казнью.
Снег скрипит под ногами, от мороза ядрён и парчов,
так, наверное, шёл на заклание Стенька Разин,
так, наверное, трясся в предсмертной тоске Пугачёв.
(А потом – в вышине удивительно синее небо,
а потом – запах хлеба, канареечный свист топора...
Пламенеет пятно ещё ярче от белого снега,
и в палаческий мех удалая летит голова).
Так к тебе я иду. Что за нити меня привязали?
Что за чёрные шоры заслонили от света глаза?
Эти нити и шоры в России любовью назвали,
на латыни – amor, а по-птичьи не знаю назва...
...а когда острый нож в моё бренное тело вонзится,
и по нервам пройдёт терпкий холод последнего дня,
умирая, скажу: «Славься вечные веки, царица!»
И губами прижмусь к той руке, что сгубила меня...
Весь переулок был в нашем распоряжении –
от Пролетарской до Народного Ополчения:
десяток домов, кусты сирени,
да будка непонятного предназначения.
Мы – это я, мой брат Серёга,
Валерка Косой, да Вовка Рыжий.
Было ещё девчонок немного.
Одну дразнили Танькой Бесстыжей,
другая была болтушка та ещё –
лапшу развешивала по полной программе
о куклах, говорящих и всё понимающих,
о живущих в Эстонии папе и маме.
Мы этой болтушке охотно верили,
потому что жили в ожидании чуда.
Эстония была для нас чем-то вроде Америки –
экзотическая, как фарфоровая посуда
дома у Алика с Народного Ополчения.
Он жил не в бараке, не в частном секторе,
а в огромной квартире с паровым отоплением
и высокими потолками, «не то что некоторые».
«Некоторые» – это я, мой брат Серёга,
Валерка Косой, Володька Рыжий,
Юлька – болтушка из двадцать седьмого,
да Танька, прозванная Бесстыжей.
Кстати, за что её так прозвали?
Точно сейчас навряд ли вспомнится –
говорили о каком-то полуподвале,
о собрании в школе, о Детской Комнате...
Слухи разные вокруг Таньки ходили,
но она вышагивала походкой царской,
и мы её звали Красоткой Дилли,
и дрались за неё со шпаной с Пролетарской.
Святая пора! Целый мир безвестный.
Сказочный. Сгинувший, как Атлантида.
Нет переулка. На этом месте
стоит супермаркет безобразного вида.
У супермаркетова порога
стою и сквозь линзу витрины вижу:
по переулку идёт Серёга,
Валерка Косой, Володька Рыжий,
с ними девчонки – Юлька и Танька –
в воздухе запах сирени летней.
И я с друзьями на «Землю Санникова»
иду счастливый, тринадцатилетний.
Причал
Меркло небо голубое,
ветер западный крепчал.
Море молотом прибоя
колотило о причал.
Мы прощались на причале
у судьбы на волоске.
Чайки шалые кричали
на забытом языке.
Ты стояла и курила,
опершись на парапет,
о нездешнем говорила
и о том, что смерти нет.
Вот, от пристани отчалив,
пароход издал гудок
и оставил за плечами
припортовый городок.
Мне до Гавани Страданья
контролёр продал билет.
До свиданья! До свиданья!
Мы ведь знаем – смерти нет...
Когда обрыднет старая планета,
наверное, душа с потоком света
помчится прочь по Млечному Пути
и на другом конце дороги этой
себе отыщет новую планету,
чтоб вновь на ней телесность обрести.
И снова, точно пойманная птица,
куда-то будет рваться и томиться,
смотреть на звёзды, а придёт пора –
помчится дальше странница ночная,
ни отдыха, ни устали не зная,
et cetera.
© Андрей Баранов, 2008–2011.
© 45-я параллель, 2011.