– Знать, инструктор лечебной гимнастики.
Мир не может за ним повторить.
2008
девяносто процентов воды,
как, наверное, в Паганини,
Даже если – как исключение –
вас растаптывает толпа,
в человеческом
назначении –
Девяносто процентов музыки,
даже если она беда,
так во мне,
несмотря на мусор,
девяносто процентов тебя.
быть без сердца – мечта.
Чемпионы лупили навылет –
Продырявленный, точно решёта,
утешаю ажиотаж:
«Поглазейте в меня, как в решётку, –
Но неужто узнает ружьё,
где,
привязано нитью болезненной,
бьёшься ты в миллиметре от лезвия,
ахиллесово
сердце
моё!?
Осторожнее, милая, тише...
Нашумело меняя места,
Всё болишь? Ночами пошаливаешь?
Ну и плюс!
Не касайтесь рукою шершавою –
Невозможно расправиться с нами.
Невозможнее – выносить.
Но ещё невозможней –
вдруг снайпер
нить!
Вы думали – нет? Есть.
Не масса индифферентная,
Есть в Рихтере и Аверинцеве
земских врачей черты –
постольку интеллигенция,
«Нет пороков в своём отечестве».
Не уважаю лесть.
Есть пороки в моём отечестве,
Такие, как вне коррозии,
ноздрёй петербуржской вздет,
Николай Александрович Козырев –
Он не замечает карманников.
Явился он в мир стереть
второй закон термодинамики
Когда он читает лекции,
над кафедрой, бритый весь –
он истой интеллигенции
Воюет с извечной дурью,
для подвига рождена,
отечественная литература –
Какое призванье лестное
служить ей, отдавши честь:
«Есть, русская интеллигенция!
Есть!»
Б. Ахмадулиной
Несёмся в машине как черти.
Оранжеволоса шофёрша.
Ах, Белка, лихач катастрофный,
нездешняя ангел на вид,
хорош твой фарфоровый профиль,
В аду в сковородки долдонят
и вышлют к воротам патруль,
когда на предельном спидометре
Люблю, когда выжав педаль,
хрустально, как тексты в хорале,
ты скажешь: «Какая печаль!
Понимаешь, пришили превышение
скорости в возбуждённом состоянии.
А шла я вроде нормально...»
Сержант нас, конечно, мудрей,
но нет твоей скорости певчей
Обязанности поэта
не знать километроминут,
брать звуки со скоростью света,
За эти года световые
пускай мы исчезнем, лучась,
пусть некому приз получать.
Жми, Белка, божественный кореш!
И пусть не собрать нам костей.
Да здравствует певчая скорость,
Что нам впереди предначертано?
Нас мало. Нас, может быть, четверо.
Мы мчимся –
а ты божество!
И всё-таки нас большинство.
Партизанам Керченской каменоломни
Его тащили на дрова
К замёрзшим чанам и половням.
Он был без ножек, чёрный ящик,
Лежал на брюхе и гудел.
Он тяжёло дышал, как ящер,
А пальцы вспухшие алели.
На левой – два, на правой – пять...
Он
опускался
на колени,
Семь пальцев бывшего завклуба!
И, обмороженно-суха,
С них, как с разваренного клубня,
Металась пламенем сполошным
Их красота, их божество...
И было величайшей ложью
Все отраженья люстр, колонны...
Во мне ревёт рояля сталь.
И я лежу в каменоломне.
Я отражаю штолен сажу.
Фигуры. Голод. Блеск костра.
И как коронного пассажа,
Я жду удара топора!
Чугунна ограда. Улыбка темна.
Я музыка горя, ты музыка лада,
На всех континентах твои имена
прославил. Такие отгрохал лампады!
Ты музыка счастья, я нота разлада.
Смеялась: «Ты ангел?» – я лгал, как змея.
Сказала: «Будь смел» – не вылазил из спален.
Сказала: «Будь первым» – я стал гениален,
Исчерпана плата до смертного дня.
Последний горит под твоим снегопадом.
Был музыкой чуда, стал музыкой яда,
Но и под лопатой спою, не виня:
«Пусть я удобренье для божьего сада,
ты – музыка чуда, но больше не надо!
И вздрогнули складни, как створки окна.
И вышла усталая и без наряда.
Сказала: «Люблю тебя. Больше нет сладу.
Ну что тебе надо ещё от меня?»
Глазницы воронок мне выклевал ворон,
слетая на поле нагое.
Войны, городов головни
на снегу сорок первого года.
Повешенной бабы, чьё тело, как колокол,
било над площадью голой...
Возмездья! Взвил залпом на Запад –
я пепел незваного гостя!
И в мемориальное небо вбил крепкие звёзды –
Как гвозди.
* * *
я – талант.
Нас с тобой секунданты угодливо
Получив твою меткую ярость,
пошатнусь и скажу, как актёр,
что я с бабами не стреляюсь,
Из-за той, что вбегала в июле,
что возлюбленной называл,
что сейчас соловьиною пулей
убиваешь во мне наповал!
но я чувствую жесточайшую
не по прошлому ностальгию –
Будто послушник хочет к господу,
ну а доступ лишь к настоятелю –
так и я умоляю доступа
Будто сделал я что-то чуждое,
или даже не я – другие.
Упаду на поляну – чувствую
Нас с тобой никто не расколет.
Но когда тебя обнимаю –
обнимаю с такой тоскою,
Одиночества не искупит
в сад распахнутая столярка.
Я тоскую не по искусству,
Когда слышу тирады подленькие
оступившегося товарища,
я ищу не подобья – подлинника,
Всё из пластика, даже рубища.
Надоело жить очерково.
Нас с тобою не будет в будущем,
И когда мне хохочет в рожу
идиотствующая мафия,
говорю: «Идиоты — в прошлом.
Хлещет чёрная вода из крана,
хлещет рыжая, настоявшаяся,
хлещет ржавая вода из крана.
Что прошло, то прошло. К лучшему.
Но прикусываю, как тайну,
ностальгию по настающему.
Что настанет. Да не застану.
* * *
былых возлюбленных на свете нет.
Есть дубликаты –
как домик убранный,
Вас лаем встретит собачка белая,
и расположенные на холме
две рощи – правая, а позже левая –
Два эха в рощах живут раздельные,
как будто в стереоколонках двух,
всё, что ты сделала и что я сделаю,
А в доме эхо уронит чашку,
ложное эхо предложит чай,
ложное эхо оставит на ночь,
«Не возвращайся ко мне, возлюбленный,
былых возлюбленных на свете нет,
две изумительные изюминки,
А завтра вечером, на поезд следуя,
вы в речку выбросите ключи,
и роща правая, и роща левая
«Не покидайте своих возлюбленных.
Но вы не выслушаете совет.
и, от ненависти хорошея,
изгибаешь, как дерзкая зверь,
Недостойную фразу твою
не стерплю, побледнею от вздору.
Но тебя я боготворю.
Эй, послушай! Покуда я жив,
жив покуда,
будет люд тебе в храмах служить,
на тебя молясь, на паскуду.
выломал я из оконного круга,
чем сохранил её дни.
Дом ликвидировали без звука.
Этот скрипичный ключ деревянный,
свет заоконный, узор обманный,
видели те, кто расстрелян в упор.
Смой фонограмму, фата моргана!
У мальчугана заспанный взор…
– Дети! Как формула дома Романовых?
Боже, храни народ бывшей России!
Хлорные ливни нам отомстили.
Фрамуга впечаталась в серых зрачках
мальчика с вещей гемофилией.
Морганатическую фрамугу
вставлю в окошко моей лачуги
и окаянные дни протяну
под этим взглядом, расширенным мукой
неба с впечатанною фрамугой.
Да, но какая разлита разлука
в формуле кислоты!
И утираешь тряпкою ты
дали округи в раме фрамуги
и вопрошающий взор высоты.
забреду ли в вечернюю деревушку –
будто душу высасывают насосом,
будто тянет вытяжка или вьюшка,
будто что-то случилось или случится –
Или ноет какая вина запущенная?
Или женщину мучил – и вот наказанье?
Показали дорогу, да путь заказали.
Точно тайный горб на груди таскаю –
Я забыл, какие у тебя волосы,
я забыл, какое твое дыханье,
подари мне прощенье,
коли виновен,
а простивши – опять одари виною...
У тебя – жена родная!
Я сейчас тебе нужна.
У тебя и сын и сад.
Ты, обняв меня за шею,
поглядишь на циферблат –
Поезжай ради Христа,
где вы снятые в обнимку.
Двоюродная сестра,
Я от жалости забьюсь.
Я куплю билет на поезд.
В фотографию вопьюсь.
И запрячу бритву в пояс.
костра в нём не разводи.
И так в нём такое делается
Не бей человека, птица,
ещё не открыт отстрел.
Круги твои –
ниже,
тише.
Неопытен друг двуногий.
Вы, белка и колонок,
снимите силки с дороги,
Не браконьерствуй, прошлое.
Он в этом не виноват.
Не надо, вольная рощица,
Такая стоишь тенистая,
с начёсами до бровей
травили его, освистывали,
Отдай ему в воскресение
все ягоды и грибы,
пожалуй ему спасение,
спасением погуби.
Есть такой человечий обычай –
в память воинов в море погибших,
Здесь, ныряя, нашли рыбаки
десять тысяч стоящих скелетов,
ни имён, ни причин не поведав,
запрокинувших головы к свету,
они тянутся к нам глубоки.
Чуть качаются на позвонках,
кандалами прикованы к кладбищу,
безымянные страшные ландыши.
На другом – на груди амулетка.
Вдовам их не помогут звонки.
Затопили их вместо расстрела,
души их, покидавшие тело,
под свирель, барабан и сирены.
Из жасмина, из роз, из сирени
Возложите на землю венки.
В ней лежат молодые мужчины.
Из сирени, из роз, из жасмина
Заплетите земные цветы
над землёю сгоревшим пилотам.
С ними пили вы перед полётом,
Пусть стоят они в небе, видны,
презирая закон притяженья,
говоря поколеньям пришедшим:
Возложите на Время венки,
в этом вечном огне мы сгорели.
Из жасмина, из белой сирени
И на ложь возложите венки.
мы в ней гибнем, товарищ, с тобою.
Возложите венки на Свободу.
Пусть живёт. Возложите венки.
скажет он, когда придут истцы:
«Я любил двух женщин как одну,
Всё равно, что скажут, всё равно...
Не дослушивая ответ,
он двустворчатое окно
застегнёт на чёрный шпингалет.
пускай вы прошли по нашим трупам,
пускай вы живы, нас истребя,
Средь исторической немоты
какой божественною остудой
в нас прорыдала труба Судьбы!
Вы стены строили от нас затем,
что ваши женщины от нас в отрубе,
но проходили мы сквозь толщу стен,
Мы трубадуры от слова «дуры».
Вы были правы, нас растоптавши.
Вы заселили все кубатуры.
Разве признаетесь вы себе
в звуконепроницаемых срубах,
что вы завидуете трубе?
Живите, трупы. Зовите трубы!
задувала свечу, как служанка.
Было бешено хорошо
Я проснусь и промолвлю: «Да здррра-
вствует бодрая температура!»
И на высохших после дождя
Спрыгну в сад и окно притворю,
чтобы бритва тебе не жужжала.
Шнур протянется
в спальню твою.
Дело близилось к сентябрю.
что свобода пуста, как труба,
что любовь – это самодержавье.
Моя шумная жизнь без тебя
Ощущение это прошло,
прошуршавши по саду ужами...
Несказаемо хорошо!
А задуматься — было ужасно.
Арестовавыч Картиныч,
как лист сутулыч,
как лист осеннич,
летишь, христовыч,
на свой чердак.
Тел в твоё время не арестовывали –
Все годы лучшие твои схватили –
не самого тебя, слава Господи.
Убили душу лишь, Марлен Мотивыч,
Топтал ботиныч асфальт Державы,
а в заточённой твоей душе
сидели Слуцкий и Окуджава,
Душа с Распутиным срока навёртывала
(с Григорь Ефимычем) – за годом год…
Она вернулась, от пыток мёртвая,
Бродило тело меж нас, не плакало,
Нематерьяльное, как вина.
Ведь, по свидетельству Андрея Плахова,
И что тут выправишь?
И что тут вычленишь?
Как всё постичь?
Мерлин Мартинивич, Политехничевич,
Нечечевичевич,
ты всех простишь.
И на Твоём плече прививку от него.
Я – вечный Твой поэт и вечный Твой любовник.
Запомни этот мир, пока Ты можешь помнить,
а через тыщу лет и более того,
Ты вскрикнешь, и в Тебя царапнется шиповник...
И – больше ничего.
хоронила художника, то есть
хоронила страна мужика
Он лежал под цветами на треть,
недоступный отныне.
Он свою удивлённую смерть
В каждом городе он лежал
на отвесных российских простынках.
Называлось не кинозал –
Он сегодняшним дням – как двойник.
Когда зябко курил он чинарик,
так же зябла, подняв воротник,
Он хозяйственно понимал
край как дом – где берёзы и хвойники.
Занавесить бы чёрным Байкал,
словно зеркало в доме покойника.
Заповедь
Пулей противника сбита свеча.
Благодарю за священность обряда.
Враг по плечу – долгожданнее брата,
Благодарю, что не умер вчера
сад мой и домик со старой терраской,
был бы вчерашний, позавчерашний,
И никогда б в мою жизнь не вошла
ты, что зовёшься греховною силой –
чисто, как будто грехи отпустила,
Я б не узнал, как ты утром свежа!
Стал бы будить тебя некий мужчина.
Это же умонепостижимо!
Проигрыш чёрен. Подбита черта.
Нужно прочесть приговор, не ворча.
Нужно, как Брумель, начать с «ни черта».
Существование – будто сестра,
не совершай мы волшебных ошибок.
Жизнь – это точно любимая, ибо
Ибо права не вражда, а волжба.
Может быть, завтра скажут: «Пора!»
Так нацарапай с улыбкой пера:
Тарковский на воротах
Тринадцатилетний Андрей.
Бей, урка дворовый,
Бей урка дворовый,
бутцей ворованной,
по белому свитеру
бей –
В одни ворота игра.
За то, что напялился белой вороной
Мазила!
За то, что мазила, бей!
Пускай простирает Джульетта Мазина.
Сдай свитер
Бей, детство двора,
за домашнюю рвотину,
что с детства твой свет погорел,
за то, что ты знаешь
широкую родину
Бей щёткой, бей пыром,
бей хором, бей миром
всех «хоров» и «отлов» зубрил,
бей по непонятному ориентиру.
Не гол – человека забил,
за то, что дороги в стране развезло,
что в пьяном зачат грехе,
что мяч ожидая,
вратарь назло
стоит к тебе буквой «х».
С великой темью смешон поединок.
Но белое пятнышко,
муть,
бросается в ноги,
с усталых ботинок
всю грязь принимая на грудь.
Передо мной блеснуло азартной фиксой потное лицо Шки.
Подошвы двор вытер
о белый свитер
– Андрюха! Борьба за тебя.
– Ты был к нам жестокий,
не стал шестёркой,
не дал нам забить себя.
Да вы же убьёте его, суки!
Темнеет, темнеет окрест.
И бывшие белые ноги и руки
Летят, как андреевский крест.
Когда уходил он,
зажавши кашель,
двор понял, какой он больной.
Он шёл,
обернувшись к темени нашей
незапятнанной белой спиной.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Андрюша, в Париже ты вспомнишь ту жижу
в поспешной могиле чужой.
Ты вспомнишь не урок – Щипок-переулок.
Прости, если поздно. Лежи, если рано.
Не знаем твоих тревог.
Пока ж над страной трепещут экраны,
как распятый
твой свитерок.
проводить необутая выйдешь.
Ты меня никогда не забудешь.
Заслонивши тебя от простуды,
я подумаю: «Боже всевышний!
Я тебя никогда не забуду.
Эту воду в мурашках запруды,
это Адмиралтейство и Биржу
я уже никогда не забуду
Не мигают, слезятся от ветра
безнадежные карие вишни.
Возвращаться – плохая примета.
Даже если на землю вернёмся
мы вторично, согласно Гафизу,
мы, конечно, с тобой разминёмся.
И окажется так минимальным
наше непониманье с тобою
перед будущим непониманьем
И качнётся бессмысленной высью
пара фраз, залетевших отсюда:
«Я тебя никогда не забуду.
© Андрей Вознесенский, 1959–2009.
© 45-я параллель, 2009.