Анна Маркина

Анна Маркина

Четвёртое измерение № 36 (492) от 21 декабря 2019 года

Шоколадно-медовая осень

* * *

 

что холодеешь анечка

разве тебе темно

выпек господь буханочку

перемолов зерно

 

соль да мука отборная

радуйся и живи

совестливо сработано

столько вложил любви

 

людям принёс и светится

отдал но знал же ведь

что предстоит ей в хлебнице

намертво зачерстветь

 

* * *

 

Он сидит-рычит, похмельный,

сам с собою, третий лишний:

– Маша, не лежи в постели.

– Маша, искупай детишек.

 

Вымыв засветло берлогу,

Маша утром до обеда

сочиняет некрологи

для портала «смерть медведям».

 

Он приходит после смены

и орёт:

– Давай потише!

– Маша, хватит жрать пельмени,

ты в кровать не поместишься.

 

Не стерпев, она сбегает

к матушке (через дорогу).

Он приходит с пирогами

возвращать ее в берлогу.

 

Говорит, что не погасло,

не потух огонь зажжённый.

– Веришь, Маша? Будет сказка.

– Как не верить, медвежонок.

 

Лето

 

А. Г.

 

Дежурила в тени фаланга рюмок.

И горний мир просвечивал слегка

Сквозь тронутые чёрным шевелюры

Уже немолодого ивняка.

Стреляли мелочь, сбившись у пекарни,

Как будто прорастая от окна,

Широкие раскидистые парни.

(А если просторечно, то – шпана.)

И от себя само скучало слово

Газеты, напечатанной затем,

Чтоб вскормленный бездействием обломов

Заснул на продырявленной тахте.

Гудели провода под небом гжельным.

Тогда все обращалось так с тобой,

Как если бы готовило к сражению,

Но день за днём откладывало бой.

Травой тянуло с запада сожжённой.

Ах, кто бы знал, как выжжет наповал...

Кислил николивановский крыжовник.

А рядом человечек созревал.

 

* * *

 

Как пьяница, взорванный водкой,

Что начал крушить ресторан,

Скандалит буран на Чукотке,

Винты выгибает буран.

 

Башмак не находит Акакий.

В дому застывает Любовь.

Летают, летают собаки,

Замёрзшие, между столбов.

 

Здесь кадр до снега засвечен.

Здесь Бог нажимает пробел.

Нелётная стайка буфетчиц

Чирикает про Коктебель.

 

Там видится день им хороший,

Пришпиленный мачтами яхт,

И там принимает Волошин

Прошенья на тёплых камнях.

 

Сбежать бы, сорваться. Но надо

На школу, на обувь… Но как?

Собаки летают. Анадырь.

На крыше гнездится башмак.

 

Гирлянда

 

Ну, если пересказывать всерьёз:

у ёлки обитатели детсада.

– Гори, гори! – Орут. А Дед Мороз

посматривает, словно Торквемада,

на мелочь человеческую пьяно.

Не светится. А что? Чините сами.

И хоровод родителей и нянек

невесело над детством нависает.

 

Возня, стихи и танцы возле ели.

Хорошего и вспомнишь, что картина,

когда всю ночь тебе костюм вертели

из мишуры, бумаги и фатина.

 

И так всю жизнь – смешно и непроглядно:

наряды, обнадежённые лица…

– Гори, гори! – Но не горит гирлянда.

А это ты повесила гирлянду,

которая сейчас не загорится.

 

* * *

 

Я заметил: время течёт быстрее.

Паруса из листьев на тонких реях

Прохудились. Видно, они стареют.

Но корабль-осень ещё в пути.

 

Ты мне море, я в нем, пока что, – остров.

Небо серое, небольшого роста,

И мне кажется, что довольно просто

До него мне к старости дорасти.

 

Шоколад и мёд, но мне света мало.

Как и люди, солнце уже устало,

Спит в одном ботинке и смотрит вяло.

Я бы двойку поставил ему в дневник.

 

Нападают ливни, пружинят... Бам! и

Утонула лодочка-оригами.

Год пронёсся и обороты сбавил,

И по курсу берег зимы возник.

 

Мы застынем в холоде, час не ровен.

Но пускай тебя согревает слово:

Я готов быть в жизни за рулевого

И держать для нас подходящий курс.

 

Не всегда маршруты бывают ясны.

Перемешаны жёлтый, зелёный, красный.

Но смотри. Вот осень. Она ненастна,

У неё шоколадно-медовый вкус.

 

Горбы

 

В пустыне к оазису шли за водой

ворчливый тушкан и верблюд молодой.

 

Тушканчик ворчал: «Не пойму, стыдоба!

Зачем ты таскаешь два этих горба?

 

Эстетики чуждым я быть не могу,

Горбы твои, честно, я видел в гробу».

 

Верблюд улыбался: «Ты злишься напрасно,

Я воду несу в них и пищи запасы.

 

И если сейчас от тебя убегу

Не я окажусь в злополучном гробу».

 

Тушканчик воскликнул: «Ну, надо же скотство,

Извлечь столько силы, как ты, из уродства!»

 

* * *

 

Иногда мне кажется, что и меня здесь нет –

среди бледных, серых, не выдающих чувства,

среди ровных людей, не наводящих шорох:

выполнить задачи, переварить обед,

не разбирая ни слов чужих, ни себя, ни вкуса,

и не то, чтобы свет изжит, просто – общая приглушённость.

 

Отгораживаться замками и занавесками,

не впускать просящего, поглядывать через щёлочку,

перешагивать через немощных и убогих,

чтобы просто удерживать равновесие,

чтобы спрятаться в иллюзию защищённости,

будто страшное не гоняется за тобой.

 

Понимая все это, скатываться в депрессии,

прибиваться к сильным, лишь бы не отделяться,

и мечтать все бросить, свинтить в тайгу,

оставаться, ждать, притворяться пресным,

ни во что не верить, чтоб не стать объектом манипуляций,

собирать свой мир через «больше так не могу».

 

Но пока ты держишься, названный чудаком,

вне спокойствия, безопасности, теплых мест,

и стоишь с фонариком, погруженный в темень,

для других оборачиваясь маяком,

я могу ещё верить, что выход есть

и никто ещё не потерян.

 

Вернёмся к нашим баранам

 

1.

Как устроено всё? В белизне без снега

щёлк-щёлк-щёлк по клавам. Имей в виду

зависает система у нас, в аду,

пусть, когда Билл Гейтс попадёт на небо,

переустановит нам всем винду.

 

Не успели, не справились до завоза,

а уже на облаке – грузовик.

Оператор Грудин – комок неврозов,

тридцать лет – по мучениям и угрозам,

а к работе все еще не привык.

 

На летучке босс объявляет бранно:

– Не жалеем души, наносим раны!

Креативим, в общем, включаем плеть.

Без кнута человеческие бараны

даже не пытаются повзрослеть.

 

– Побыстрее в мир выгружаем души!

Голыши и кузова. Вот-те, на-те.

Этот был неважным отцом и мужем,

пусть растёт в провинции в интернате,

эта с каждым разом живёт все хуже,

мы ей СПИДом в пятом кругу отплатим.

 

На работе жарко, бумаги – груды:

ураганы, беды… Ищи – обрящешь.

В ящик ведомость убирает Грудин

к тридцати другим, запирает ящик.

Говорит:

– Я, Зайка, стелю помягче.

Говорит:

– Живи себе в радость, спрячу.

 

Ой, да дорога его кривая…

Ой, серпантин да оградок нет…

Тайное/явное. Грудина вызывают

к Остророгову в кабинет.

 

Свет и смерть. Ведомости спасённые,

улыбаясь, начальник сжимает в пальцах,

долго смотрит:

– Эко мы невесёлые…

Ну ты че, спаситель наш, испугался?

 

Сколько лет нас за нос водил умело,

я твое подполье видал в гробу!

Раз такой, спаситель, у нас ты смелый,

на, примерь человеческую судьбу.

 

2.

Час никак не дотянется до обеда,

все печатают, жарко здесь, как в аду.

Если что он и смог за всю жизнь отведать,

то беду, одиночество и беду.

В лучшем случае –

засахаренную беду.

 

Подвисающий, медленный, как компьютер,

разгребает бумаги, сидит, сердитый:

десять лет на жилье выдаёт кредиты,

тридцать лет не находит себе уюта.

 

Все меняет последний кусок мозаики.

Он узнал клиентку:

– Постой-ка, Зайка.

Я уверен мы где-то встречались, Зайка,

ты меня, конечно, не узнаешь...

Как сложилось, милая, как живёшь?

 

А она:

– Не то, чтоб цвела душа,

но считаю – нормик все, кОКа-кола,

ничего острее опасных бритв.

Муж есть, чтоб посещать Ашан,

дети, чтоб отвозить их в школу,

и работа, чтоб её не любить.

 

Буквы бухают – залпы чужих орудий.

Мысли жалят, вечность гудит.

– Молчи.

Ставит штамп «одобрить» сотрудник Грудин.

И за это я мучаюсь здесь? Всерьёз?

И восходит на солнечные лучи

в черно-жёлтом венце из ос.