* * *
Помню чётко из детства, что некой прозрачной стенкой
отделён ты от мира, когда заболеть случится.
Понимаешь прекрасно, что несколько дней лечиться,
очевидно, придётся, что будет плясать горячка на твоём одеяле.
На столике прикроватном поселяется градусник
(это даже не столик, а простой табурет, что взят на время из кухни).
Очень скоро вступает в бой Всемогущий Уксус.
Он-то знает, как ненавидишь ты его запах,
ну и что с того? Ведь уже у него в лапах
голова твоя детская, ждущая облегченья.
Так по краю кровати размазаны дни леченья.
И ещё один штрих, как я мог умолчать об этом
испытании страшном, трепете неизбежном? –
человек в халате явится белоснежном,
будет в рот тебе ложку совать, да так, что тошно
и обидно до одуренья ребёнку станет.
Но внезапно мама варенья банку достанет.
Помню чутко из детства: злой уксус и вкус варенья.
* * *
Веронике Долиной
Здесь не место любви.
И по сути… по сути… по сути
Горстка слов: c'est la vie.
Остальное – рисуйте, рисуйте!
Но вспорхнула тетрадь,
Рукоплещет страницами всеми.
Что за роскошь – терять?
То ль в Неве, то ль в Днепре, то ли в Сене.
И делить, и дарить,
Опрокинуть и снова наполнить.
Что за бремя – парить?
Что за благо – не помнить, не помнить?
Здесь не место себе,
А кому же? Другим лишь, другим лишь.
Ветерок на губе…
Под водою не гибнешь, не гибнешь.
Подражание Александру Кушнеру
Веронике Долиной
Не такой уж я консерватор,
завсегдатай консерваторий,
филармоний. И свой фарватер
объявляю без церемоний.
Не такой уж республиканец,
демократ, вообще, политик
я плохой (слишком сложен танец).
Я, пожалуй, зануда, нытик.
Не такой уж, поди, романтик...
От Брокгауза до Ефрона
веер лет, типографский фантик,
тяжбы поезда и перрона.
Бойся, путайся, обольщайся,
жизнь ища меж водой и сушей.
Чаще к русскому обращайся,
верь датчанину, немца слушай.
Все они присягали плену
тесных, душных статей словарных.
Между тем, накрывает сцену
дымка званий высокопарных.
Первомай 1919 года в Киеве
Май черешневый, сиреневый, медовый,
что стесняешься? Похвастайся обновой!
Подвенечную мелодию каштана
вновь исполни для невесты Мандельштама.
Чей ты, город? И достанешься кому ты?..
Первый танец между градинами смуты,
па-де-де по Институтской и Подвальной.
Век заносчив. Беззащитен ствол миндальный.
Всюду варвары толпятся и невежды.
Но зато глаза миндальны у надежды!
Будет нищенка и беженка богата –
ожерелья слов прекраснее агата.
Быть не может ни сомнений, ни ошибки:
пахнут радостью, сиренью пахнут Липки.
А в Михайловском не встретишь богомольца –
только май и наспех купленные кольца.
Расскажи, весна растерянная эта,
что же выпадет Надежде и Поэту?
Город щурится – как много стягов алых!
Май медовый, май каштанов шестипалых.
* * *
Ветер лунной играл тетивой,
не заметив, что ночь полыхает...
Спит тревожно орган духовой
и прогорклое время вдыхает.
Беспокойного жара его
не остудят ни фуги, ни строфы.
Не осталось уже ничего
от камней панорамы Голгофы*.
Что лукавому Чистый Четверг –
он исходит бессильною злобой.
Hauptwerk, Oberwerk... фейерверк –
ты на вкус эту азбуку пробуй.
А потом до рассвета следи,
что небесный сулит бестиарий.
Дрогнет сердце осколком в груди.
Всякий город – немой планетарий.
Не удержится, выстрелит лук –
птица Время лишится ночлега.
Но опять то носок, то каблук
обозначат подобие бега.
«Ну же, голову музыке в пасть!» –
что за сладкий дурман поединка?
Так привержена целому часть,
так стихии послушна пылинка.
Ночь бледнеет. Ложится у ног
сад Купеческий, сад Гефсиманский.
Это дышит языческий бог,
это Бог говорит христианский.
_____
*возле Александровского костёла в Киеве, что неподалёку от Майдана Независимости, до 1930-х годов стояло здание, в котором демонстрировалось огромное полотно – панорама «Голгофа».
* * *
Смотри, пока не ослеп,
как убирают хлеб,
как по сугробам гроз
движется сенокос.
Слушай, пока не оглох,
как вырастает мох,
как старуха–изба
смахивает со лба
жирно-бесстыжих мух.
Сам превращайся в слух,
в зрение, в немоту.
Не проводи черту –
пашня, пай, огород.
Оводы лезут в рот,
странен для них язык.
что им – названья книг?
Перебирай навоз.
С водкой – не меньше слёз.
Крепко настоян мат,
так и несёт из хат.
Читай, пока не стошнит,
мерный, постылый быт.
Пиши, пока жернова
исправно цедят слова.
Ну, что же ты, городской,
в обиде на род людской?
Смотри, пока не ослеп,
слушай, пока не оглох.
Говори, пока не умолк,
какой ещё нужен толк,
если твой стих неплох,
даже когда нелеп.
* * *
Спи, бурьяном укрывайся недокошенным,
колыбельный твой ковыль чуть качнулся.
Привилегия – родиться недоношенным –
это Бог к тебе лицом повернулся.
Спи, плыви рекою нежною и чистою,
небо выпей, как вино молодое,
Привилегия – быть крошечным и выстоять –
это Бог тебя держал на ладони.
Ужаснёшься, замерев над жизнью зыбкою,
не поверишь, изумишься жизни хрупкой.
Расцветёт рассвет Господнею улыбкою
и рассыплется Господней скорлупкой.
* * *
Не может быть, чтоб это было только тканью –
какая пристальная нежность полевая!
Сродни дыханью, колыханью, затиханью.
А впрочем, слов не знает нитка долевая.
Не может быть, чтоб это было только тенью –
какая вьюга разыгралась травяная!
Подобно букве, насекомому, растенью
ползёт невидимо дремота дровяная.
Ах, может быть: всего лишь платьем, птичьим всплеском,
тесьмою, кружевом, судьбой, душою луга,
напоминанием о смутном, смертном, веском,
о том, чему ещё учиться друг у друга.
* * *
Турникет сообщает остаток дней,
будто в нём – паутина твоих корней,
словно знает по имени гены и хромосомы.
Эскалатор – Тезея тугая нить.
Можно с бисером здешних людей сравнить.
И незыблемы факты, и аргументы весомы.
А ещё – человека с иглой сравни,
сквозь ушко слепое продеты дни.
Невозможность их сосчитать вполне очевидна.
Посему никакого остатка нет,
ну а то, что опять сулит турникет –
это просто условность.
Теперь тебе не обидно?
* * *
Если чувства – безумцы и палачи,
и руками разводят мои врачи,
не найдя никакой болезни,
исцели меня, музыка, излечи,
захлебнувшись, умри – воскресни!
Извиваться, метаться в твоей сети,
но спастись. И… опять за тобой идти,
страх отринуть, забыть о риске.
Огради меня, музыка, защити
слепо, щедро, по-матерински.
Ты – небесная сладость и соль земли.
Насмехайся, паясничай и юли,
да простится тебе юродство.
Излечи меня, музыка, исцели
льдом надежд и огнём сиротства.
* * *
Словно буквы, читаю ноты,
обжигаю язык и губы.
Вижу облик моей работы
сквозь виндлады, мехи и трубы.
Оловянно-свинцовый голос,
споры дерева и металла.
Всё, что долго во мне боролось,
зрело, пенилось, рокотало,
в миг один улеглось и смолкло…
Но закрою едва глаза я, –
бродит музыка-богомолка
до утра по стерне босая.
Словно буквы, читаю ноты,
будто ноты, слова читаю.
Всё мне слышится: «Кто ты? Кто ты?» –
«Я из музыки прорастаю».
Детская школа исскуств города Припять
Память-музыка, ты ангел или демон?
Ты и маленькая выше великанов...
Тут вчера ещё был город! Где он? Где он?..
Город здесь! Но будет нем теперь веками.
Время рвётся, словно струны, будто плёнка.
Время – лава и воронка, глотка зверя.
Мама-музыка скучает по ребёнку.
Он вчера ещё был здесь – и вот потерян.
Люди выехали – музыка осталась.
Искалеченный рояль всплеснул крылами.
Люди плакали – а музыка смеялась
нервно, сдавленно. Карабкалась по раме,
попыталась улизнуть. Но чувство долга...
но беспомощность... но гонор и отвага...
«Люди выехали, их не будет долго» –
Плачет музыка, скулит, но эта влага
управляет лодкой лёгкою на блюде
лунном масляном, полощется в корыте.
Верит музыка, надеется... А люди
не вернутся... Тише! Ей не говорите…
* * *
Ноты – гулкие зёрна в шершавых колосьях клавира –
ловит мельница слуха, в муку превращает, давясь.
Это даже не музыка, это ненастье, лавина,
это самая прочная, самая тонкая связь.
Надвигается смерч, надрывается парус тумана,
разбиваются с грохотом звёздный хрусталь и фарфор.
В позвоночнике спящей капеллы течёт vox humana*
И крадётся за ним vox angelica*, спрыгнувший с гор.
Приглядись: это город, где небо стареет органно,
где арканом на шею бросается осень-лиса.
Там немецкую речь обожгло ремесло Иоганна,
там безмолвие тщится в капкан заманить голоса.
_____
*«человеческий голос», «ангельский голос» – в органе названия регистров (т.е. рядов труб одинакового устройства и тембра).
* * *
Тот месяц недаром был назван в честь бога войны
(Хотя и другое для имени есть толкованье).
Здесь нужно заметить: когда предпосылки верны,
то ход рассуждения – молот, а суть – наковальня.
Безжалостный месяц с весной, будто с мачехой, груб.
Никто не одернёт его – ни обид, ни пощёчин.
Проталины-раны, печаль, возведённая в куб,
мой месяц-злодей бесшабашен, упрям, худосочен.
Факир, лицемер, для чего обещаешь сердцам,
ветрам и ручьям несусветную чушь, ахинею?
Бродяга и плут, прощелыга, безбожник, пацан,
не стоишь весны, но смеёшься, мерзавец, над нею.
Считаешь себя полководцем, простак, рядовой,
не знаешь, подлец, как восторженна месть трибунала.
Ну что ж, продолжай в том же духе, довольный, живой,
пока ещё мгла твою молодость не спеленала.
* * *
Не сад, а всего лишь две вишни юных в бабушкином дворе,
и кроме дождей, метелей, морозов ничто им не угрожает.
Но каждый художник заводит беседу и спор о зле и добре –
ему достаточно просто взглянуть на то, что его окружает.
Не сад – всего лишь порыв, предтеча, зародыш, зерно ли, намек ли
на тремоло листьев, на мысли о саде, где бисер горит вишнёвый.
Сорви эту боль, эту быль и небыль, вдохни, пока не намокли
эскиз тишины, набросок надежды и сумрак чернильно-новый.
Двум юным старинным деревьям-птицам плодами делиться не с кем.
Слегка приоткрытые губы заката наполнились соком кислым.
Из пламени лет, из вишнёвого дыма возник силуэт Раневской,
и взрослая комната стала детской, и жизнь озарилась смыслом.
© Денис Голубицкий, 2016.
© 45 параллель, 2016.