* * *
Что я могу поделать,
только бы не футбол,
не бег, не хоккей, не теннис, не прочие тренировки.
Я так неспортивна, Ватсон, я так неспортивна,
боль
ходит в моей одежде, пользуется духовкой,
пачкает кожу кремом, заказывает салат,
читает стихи в музее, втискивает под веки
лёгкие оболочки – кальция карбонат,
магний, оксиды, щёлочь – что ещё в человеке?..
Что я могу поделать.
Траты на поезд в Брест,
траты на поезд в Киев,
траты на поезд в Лету.
Боль забывает вещи, боль выполняет квест.
– Может быть, ты проснёшься.
– Может быть, я уеду.
Если она исчезнет, жить-то я стану как?..
Боль моя белотела! боль моя краснолика!
Так беспощадны дети, так совершенен враг,
так угощает память краденой ежевикой.
Рай
Когда умирала, то стало еды полно.
Приносили пирог с курятиной,
лук с редисом.
Огурков, капусты, вина было мне дано.
Огурцы, конечно, пропали, вино прокисло.
Свояк приходил наутро, молился вслух,
Зирку продашь, – спрашивал, – долго ждали.
Зимняя шаль, свернувшись, спала в углу,
и от кровати пахло студёной шалью.
Март расходился, ветер пригнал гусей,
гуси галдели, пачкали, бились в двери.
Раньше старух поминали Степан, Овсей,
теперь поминают Аркадий, Кирилл, Валерий.
Продали б хибару – кому-нибудь повезло б.
А что мне теперь – солонка, щипцы, половник?
Когда умирала, то стало совсем светло.
Свет вытекал из рая на подоконник.
Росток
А дома не было, была
под сердцем крошечная мгла,
и в ней горошина жила –
пыльцой на пальце.
Когда же корни подросли,
то не хватило им земли.
Не бойся, тело, не боли.
Чего бояться?
Смотри, смотри-ка, корешок
на небо лазалку нашёл.
Лишь обращаться хорошо –
твоя забота.
Так и живём, так и живёт.
Как платье, носит тела свод.
А то, что горлом кровь идёт, –
всего делов-то.
Петроград
Здесь можно жить неторопливо.
Вдыхая топливо залива,
смотреть булыжнику в глаза
как Шереметьев на пейзан.
Здесь можно спрятать дорогое,
черстветь и чистить алкоголем
незаживлённые края.
Разлука – азбука моя.
Найти бы новое начало,
уткнуться в Невку одичало
– в гранитный пух дворцовых вод –
и не заботить никого.
И не заботиться, не сниться,
не проходить во сне границу,
забыть философа портрет,
что был да сплыл в пятнадцать лет.
В хрустальной обуви озимой
идти туда, где жарок Зимний,
туда, где тонки облака,
где призрак пел с броневика.
Черемша
А ты думал – легко черемше,
сельдерею, кинзе, пастернаку?
Овощными глазами в планшет
устремишься – и будешь оплакан.
Как поднимут растительный вой.
Как вернёшься с тяжёлым уловом.
В ком сокрыт кулинар удалой,
что проводит тебя до столовой?
Эта ль женщина в зимнем белье?
Этот мальчик ли в лонгах и шортах?
А ты думал – легко зеленеть
на засиженных снегом широтах?
Не печалься, живёт же батон,
золотится у яблока темя.
Вот придёт за тобой кое-кто,
и увидишься сразу со всеми.
* * *
Потому что вы не вечны.
Вечен лишь тулуп овечий.
Да маслёнка, да миткаль.
Гужевые облака.
Вечен шкаф, утюг, тарелка.
Чашка. Чай. На чашке – белка.
Сплетен стоптанный каблук.
Шёпот.
Шорох.
Стук да стук.
Вечен запах из подвала.
Вечен взгляд водицы талой.
Хруст капусты. Хрип коня.
Нечего и объяснять.
Можно только слушать тихо,
как в стакане спит гвоздика,
как часы бьют одного.
Низачем. Ни для кого.
Морская фигура
Сонечка вышла за Колю-слесаря.
Хоть и еврей, говорит – болгарин.
А у Натальи Фалесовны –
сына арестовали.
Чего арестовывать, воет Наталья.
Он коммунист, у него медали.
Жили как жили, в общем-то не игристо.
Сняли колечко – купили риса.
Никакой он, граждане, не кулак.
За что его – так?
Граждане молча слушают.
Врёт она всё, заслуживает.
Маслят Наталью оливками глаз.
Море волнуется.
Раз.
Хвоя
Я вот всё думаю: сосны ли солнце казнят?
кровь или краска дрожит на зелёных заборах?
Матушка-хвоя, возьми моё тело назад,
плечи укутай в коричневый шелест и шорох.
Эллином дивным воспрянь над моей пустотой,
слизывай глину с ногтей одичавших пожарищ...
Кем бы ты ни был, деревья придут за тобой.
Что, кроме плоти, ты нежному лесу подаришь?
Бронза и уксус, художники и корабли...
все исчезают, хотя заслужили иное.
Я вот всё думаю – долго ли, коротко ли.
Не отвечает медовая матушка-хвоя.
Рыба
Рыба к рыбе, тело к телу,
подбородок к тишине.
Я иду по лицам прелым,
оборачиваясь не.
Я иду – по серой коже.
Я иду – по белой лжи.
Дождик-ветер, мы похожи,
почему тогда дрожишь?
Почему тогда мигает,
от метро осатанев,
ледяная, злая стая
автопринцев, автодев.
Почему играют губы
мёрзлый гимн воротника?
Потому что небу любо.
Потому что нам никак.
Потому что город сделан
из бакланов и болот.
Рыба к рыбе, тело к телу.
Ешь, пока не загниёт.
* * *
Как искренне вдыхает человек
пар тонкорунных, временных акаций,
когда, тридцатилетен, робок, пег,
идёт к прудам водою надышаться.
Когда осознаёт, что он разбит
лебяжьим небом, говором синичьим,
и всё, что он неслышимо хранит,
вторично, одинаково, вторично.
Вот он дрожал, вот обнимаем был,
вот тёр лопатки синим полотенцем.
Всё ждал, и ждал, и жаждал что есть сил
какого-то нездешнего сюжетца.
Какого-то прохладного огня,
какого-то необщего рисунка.
Но не нашёл и вышел, полупьян
от августа, с собакой на прогулку.
Пойдёт ли он за чипсами в "Фасоль"?
возьмёт ли овощей (морковь, горошек)?
Он чувствует, что вымышлен и зол,
но ничего почувствовать не может.
Как искренне не жалко никого.
Купить ли замороженную клюкву?
Идёт домой простое существо,
бестрепетно привязанное к буквам.
© Евгения Баранова, 2017.
© 45-я параллель, 2020.