Гитика
О, мой учёный друг, ты знаешь много гитик!
Но как же мне, певцу, в теорию облечь,
что раненый февраль слезой из сердца вытек
и ветер обратил в рифмованную речь?
Не мучился ли я, невосполнимо тратясь
на спящие в шкафах пудовые труды,
не резал ли гортань о леденящий градус
в надежде овладеть искусством немоты?
Буравил душу снег, дела катились к чёрту,
от вальса фонарей кружилась голова,
пытаясь отыскать заветную реторту,
из сумрака стихий родящую слова.
Проблескивал намёк сквозь марево дороги,
пытал морзянкой звёзд, подмигивал с икон.
И чем же я могу похвастаться в итоге? –
увы, не дался мне магический закон.
Так не суди меня за песни, что не спеты,
и пусть отрежешь ты, мол, это не всерьёз;
но, кажется, судьба и гитика поэта –
как раненый февраль, пронзительный до слёз.
* * *
Не богемный до крыш Монпарнас,
не вспоённая солнцем Эллада,
где белеют ветрила колонн
и шуршит звёздной галькою ночь,
а сквозящая голодом глаз
летаргия убогого сада,
что печалью снегов остеклён
и до чуткого слова охоч.
Не для ищущих славы земной
в хороводах напыщенных граций,
средь кудряво разящих острот
и ревнивого блеска вина,
но для тех, кто трепещет струной,
услыхав, как в сугробах искрятся,
величаво кружа небосвод,
обронённые в мир письмена.
Не затем, чтоб вдали от тревог
примерять, что набрешет колода,
и, нырнув под медвежьи меха,
сторожить бормотушные сны –
чтоб, почуяв счастливый дымок,
заиграл светлячок самолёта,
возвещая рожденье стиха
габаритным огням тишины.
* * *
Тайна реки – в час, когда все
спят
и в облаках прячет луна
взор,
воды морей катит она
вспять,
к яслям времён, в храмы родных
гор.
Видишь, встаёт из глубины
свет,
чуешь, дрожит нервами свай
мост? –
это спешат, пряным ветрам
вслед,
пить небеса братства морских
звёзд.
* * *
Полыхнули салютами яблони,
заклубили свой марочный туш,
проникая свечением в заболонь
засуровевших за зиму душ.
Побежали со смехом и песнями
по услонам к раскату реки,
дружно юркая под лежевесные,
разомлевшие в банях дымки.
И, как дети, что по воду посланы,
красотой и свободой хмельны,
расплескались в кружащейся посолонь
безоглядной стихии весны.
* * *
Роняет штукатурку парапет,
желтеет в лужах мёртвая вода.
У пересохших рек названий нет –
к чему тут эта надпись у моста?
В пустое русло сколько ни входи –
всё так же глух и неподвижен зной,
лишь стоны чайки, сбившейся с пути,
окатят вдруг солёною волной.
Я имя и черты твои забыл,
брожу средь битых стёкол и камней.
Мелеет память – остаётся ил,
прольётся туча – вырастет репей.
* * *
Этот октябрь долгих слёз не лил –
метлой в тишине пошаркав,
в миг приглушил морозом белил
жгучую клёнопись парков.
Каждым листом, брошенным в прах,
выдал поэтам расписку
о предстоящих и прошлых долгах.
Шепнул: навестите близких!
Грачом на прощанье зыркнул в окно,
набил облепихой корзинки.
Бросил: достанешь из глаза бревно –
в чужом разглядишь слезинку.
* * *
Приморское кафе, осенний вечер,
читательница северных кровей.
Она уедет, не дождавшись встречи,
оставив книгу весточкой своей.
Под утро ветер долистает том,
и кто-то зафрахтованный туманом
поставит точку в бархатном романе
протяжным астматическим гудком.
Безбожное
Жизнь – курьёзная задача
с неизбежным неизвестным,
о котором звёздным плачем
до зари пророчит бездна.
Жизнь – кружение по лужам
с выраженьем: неужели
я кому-то всё же нужен
там, над жалким отраженьем?
Если только без бравады
и дежурных философий,
то куда кромешней ада
аннулированный профиль.
Оттого, как ни жестоко,
бытие – самопродажа
всё равно какому богу –
лишь бы душеньку уважил.
Жизнь – сизифова гримаса,
средство, сделавшее целью
обращенье биомассы
в ненасытной карусели;
драма чувствующей вещи,
части, борющейся с целым;
пьеса с душной и зловещей
немотой прощальной сцены.
Посему, как ни тоскливо,
остаётся вечерами,
лакируя вирши пивом,
перелистывать программы
и сгорать в любовных гонках,
принимая за удачу
заражение потомков
генетической задачей.
Шлюха
Она шлюхой была, и к стихам её слух не привык.
Стала горем она, всех детей схоронившая разом.
Где злорадство твоё, настигающий плетью язык?
Что лопочешь, краснея, миры постигающий разум!
Но огромнее самых немыслимых тайн бытия –
почему, глядя ввысь, на последнем, казалось, дыханье,
чтоб минула других невозможная чаша сия,
умоляла она побежавшими лавой… стихами.
И когда я губами к челу сиротины прирос,
за бессилье своё извиняясь слезой забулдыги,
загорелась в снегу её некогда рыжих волос
мне спасительной ересью ум опалившая книга.
Словно в душном хмелю, я запретные главы читал,
и мелькали зонты, и глядели прохожие косо.
И хрипела душа, прозревая начала начал,
и ответами сами собой становились вопросы.
Не с того ль так угрюмо мятежны людские грехи,
и не то ли усобице духа и плоти причиной,
что безумству меча и слепящему поту сохи,
оглоушив свободою, нас небеса поручили?
Чтоб, свой жребий признав анфиладой обид и потерь
и не выискав правды кричащими в ночи глазами,
властелину судеб с безыскусностью малых детей
мы реальность его в покаянных стихах доказали,
дабы он, отряхнувший морщины сомнений с лица,
мог, с твореньем своим уговор соблюдая священный,
разодрав на куски монастырскую робу отца,
наконец утолить материнскую жажду прощенья.
– Райский плод не кляни и от бурь в стороне не держись,
а беги дальтонизма и сытости, – книга гласила, –
помни также о том, что по карте не вышагать жизнь,
и не в истине цель, и не в истовой трезвости сила;
что подъём в небеса – это, в сущности, сальто с небес
в этот яростный мир, кровоточащий злом и любовью,
где лишь светлостью слёз проверяется сердце на вес
и великий святой равноправен с блудницей любою.
* * *
Больничный двор – как мысли о побеге:
сколь ни флиртуй, как марку ни держи –
сквозь прутья, загипсованные снегом,
глядишь на городские этажи.
В палате время, точно капли в вены,
течёт угрюмо, вечность за другой,
и ум, набухший эскулапской феней,
кричащим зубом рвётся на покой.
Вся в звёздной сыпи, ночь бесцеремонно
покашливает вьюгой, и луна,
слепя, как лампы в операционной,
дробится в стёклах и лишает сна.
И мечешься: «ах, если б в небо птицей!»
Потом вздыхаешь: «если б да кабы»…
И любишь жизнь – за то, что ей не скрыться
от леденящих скальпелей судьбы.
Илья
мигрень пробужденья от грёз тяжелее похмелья
и горше полыни над верой вчерашнею смех
оно бы нехило мессиею или емелей
да жаль вифлеемов и щук не хватает на всех
и надо рывком бы да так чтоб оглохла заря
да так чтобы молнией в тучах копья наконечник
но странная хворь навалилась на богатыря
но душит и вяжет дурман карачаровских печек
молитвою матерной шар потешая земной
юзя меж холопским ярмом и державною спесью
всей в тундру неверия лагерем вмёрзшей страной
кукуем на рынках и стонем бурлацкую песню
и словно кино из-под пляшущих смотрим бровей
как даже сценарным лобзанием не удостоив
толкает знамёна и храмы пахан соловей
за тридцать гринов и довесок форматных ковбоев
и чиз нам не в масть и костюм скомороха не впрок
и чудится сёдлам томящимся в пыльных прихожих
всё ближе и тоньше надеждам отпущенный срок
всё дальше и глуше свирели калик перехожих
* * *
Знать, тебе суждено быть солдатиком стойким
и с корыстью вести нескончаемый бой –
раз твоя принадлежность к творящей прослойке
пропечатана в сердце шестою графой.
Значит, краем шагать до последнего часа –
твой исполненный горького счастья удел,
если глянец ливрей и кровавых лампасов
ни лобзать, ни к себе примерять не умел.
И палить тебе в храмах бессильные свечи
за торгующих флагом свободы жлобов –
коль назло бухенвальдам и правилам речи
с человеком разумным рифмуешь любовь.
Гандикап
Мелькают пятки, с яростью протектора
впечатываясь в глинозём невспаханный.
Одни с небес кричат: «гони за Гектором!»,
другие: «нет, давай – за черепахою!»
И ты глядишь с тревогой нарастающей,
как, отчеканен фотовспышкой вечности,
бежит он сквозь пожары и ристалища,
не догоняя сердцем человеческим,
что, принимая ставки олимпийские,
но пропитав уже стрелу отравою,
ему вослед несутся мойры с визгами:
«в какую целить – в левую ли, в правую?» …
Имя
У героя порвались кеды,
у героя кончились пули.
А они – всё идут по следу,
вот и холм уже обогнули.
Всё быстрей тяжёлые лапы,
то ли смех в ушах, то ли скрежет.
И проснуться давно пора бы,
да коренья за ноги держат.
И хрустят: «мы знакомству рады
и надеемся, что взаимно.
Нас бояться, поверь, не надо,
но поведай своё нам имя –
чтоб укрыть мы его могли бы
от проклятья и приворота.
Ещё скажешь, дружок, спасибо,
как проснёшься и вспомнишь, кто ты»…
На часах полвторого ночи,
на экране бои без правил.
А припомнить себя нет мочи –
будто имя во сне оставил.
Только грезится, как сквозь веки –
на неделе ведь было дело:
за спиной скрежетал коллега,
и соседка подстричь хотела.
И сидишь, мозг спинной сутуля,
бутерброд запивая бредом.
А над шкафом – дыра… от пули.
И совсем износились кеды.
Конопля
У ворот горсовета росла конопля.
Прочитав про литконкурс в журнале,
не дурачества ради, но творчества для
мы с приятелем кустик сорвали.
На шкафу просушили, забили косяк –
понеслись Ниагарою строки! …
Через месяц нам пишет какой-то чудак,
что от присланных виршей в восторге.
В черепушках у нас засвистела пурга:
что за чёрт побери, в чём причина –
ведь по трезвому тут не просечь ни фига,
как же это мы приз получили?
Слышь, товарисч, ответа ты здесь не ищи –
разве только правдива догадка,
что у бывших в жюри крутолобых мужчин
не одни лишь томаты на грядках;
разве только, когда и низы, и верхи
не хотят и не могут без дозы,
чем обдолбанней и беспросветней стихи,
тем понятней житейская проза.
© Филипп Пираев, 2008 – 2016.
© 45 параллель, 2016.