Гари Лайт

Гари Лайт

Четвёртое измерение № 13 (253) от 1 мая 2013 года

То ли имя, то ли Город...

 

* * *

 

Какая тёплая зима,

назло прогнозам и ацтекам

капель во благо мутным рекам

наполнит влагой свой анклав.

Такие действа в январе

чреваты февралём лукавым,

чьи високосные забавы

давно предсказаны в шатре

так много тысяч лет назад,

что толкованья неуместны,

да и они – плод бестелесный

бессонницы Шехерезад...

А здесь сирень до декабря

с листвой своей не расставалась,

и не мерещилось, а зналось,

что так упрямствуют не зря...

Что с полумильной высоты

ничтожным кажется прохожий,

и спутница его похожа

на отраженье пустоты.

Они пошлют по адресам

все заверения в почтенье,

словно внимая наважденью

и столь невнятным голосам,

что зиму тёплую сочтут

уже вполне закономерной,

в сравнении с ноябрьской скверной,

и доказательства ввернут

витиеватым дерзким слогом,

таким, что завершает спор,

и пресловутый «невермор»

разбавят хамским «бандерлогом»,

а дальше – больше, как во сне,

зимою тёплою накажут,

никто не удивится даже

не в срок явившейся весне...

 

 

* * *

А. И.

...мои шестидесятые, где свет в Политехническом...

Вадим Егоров

 

Коснулись эпохи, успев в ней родиться,

а всё остальное – по строкам и струнам,

когда вдохновенье читалось по лицам,

а вовсе не по ладоням и рунам.

Порой леденила властителей слепость,

когда всё исчезнуть могло за минуту,

и танки по Праге – как злая нелепость

в эпохе стихов и студенческой смуты.

Размытые контуры тех снегопадов,

как шёпот фантастики шестидесятых,

и счётчик в такси был вплетён в серенаду

аккордов Таганки и рифм непредвзятых.

Андреевской церкви сияние в небе –

Растрелли с Магриттом сошлись в толкованье,

и кто бы пророком в отечестве ни был –

Аксёнов с Некрасовым были на грани...

Грунтованный воздух былых начинаний

был запахом хлеба и «Нового мира»,

ещё до Кабула, ещё до изгнаний,

ещё до развала, ещё до распила.

И, видимо, всё же какие-то зёрна

велением свыше и выбором здравым

аккорды гитары и звуки валторны

судьбы составляющим стали по праву.

Коснулись эпохи, живём по канонам,

и это спасает в период сомнений.

Как всё же отрадно во времени оном

остаться собой, не сменив ударений.

 

 

* * *

 

То ли имя, то ли Город,

то ли вовсе блажь какая,

может, детских впечатлений

миражи районов спальных

в снегопадах, словно гости

телевизионных сказок...

Тот уют семидесятых

никогда не повторится.

А потом совсем иная,

непохожая реальность

двух миров, во всем полярных,

наложивших отпечаток

на случившееся лето,

в прошлом будущем,

в котором было столько,

что хватило

лет на десять впечатлений,

равно как и строф размерных...

Но три жизни, что успели

провертеться из последствий,

наконец угомонили

всю риторику ненужных

и смешных противоречий...

И январским, високосным

светлым вечером вдруг ясно

стало автору иллюзий,

что когда-нибудь возникнет

очень неплохая проза

из осколков впечатлений...

Потому как благодарность

пусть зачтётся персонажу,

её в чём-то совершенство,

где-то каверзность и поза,

и спокойствие как благо,

и любовь как упоенье,

но уже в иной эпохе,

недоступной для прочтенья.


* * *

 

Сумерки – это разлом между мирами.

К. Кастанеда

Прошло три жизни...

И. Липницкая

 

Осенних сумерек канва – воздушный храм,

разлом и мост между мирами не напрасный, –

неизъяснимый светлый аромат

вплывает в город и становится знаменьем

предощущения в лиловом ноябре,

и обволакивает все попытки ветра

нарушить гладь, что соткалась извне

над силуэтом будущей строфы;

неизданное, тени послесловий,

порой нежней имевших место быть

похожих сумерек, – вне власти покрывал...

Вершится – сумерки задерживают ход,

вне всяких правил и оглядок календарных

необъяснима и светла нисходит грусть...

Прошло три жизни, череда реинкарнаций

и прочих нанесений временных,

закономерно обозначивших ту грань,

что чётко зарифмована флажками того,

кто знал наверняка, что есть «... не быть»

в Москве, Париже, на Таити, в Эльсиноре,

и кто потом калифорнийской ночью, в Ла Хойе,

бланк отеля вековечил любовью к ней.

А впрочем, этих восприятий срез,

в которых сумерки, прохлада ноября,

когда Чикаго после фестиваля

задумчив, в ожиданье снега тих

и так похож на Город, где когда-то

все эти ощущенья в первый раз,

но навсегда запали в душу совпаденьем

и рифмой неба, кофе и реки,

когда глядишь с Андреевского спуска,

напоминающей подспудно океан...

И сумерек канва по кругу дальше.

 

Новоанглийское

 

Сигареты и кофе – забытый и сладкий удел девяностых,

горстка дней – перерыв в постоянной погоне за птицей удачи,

на исходе зимы вдруг становится ясно,

что, в сущности, просто:

Вечер. Взлёт. Снегопад. Турбулентность. Посадка.

Никак не иначе...

Скоростная дорога в одном из забытых

и напрочь заснеженных штатов,

и стремительный съезд в амальгаму и память –

сто миль от Нью-Йорка...

Ощущенье, что снова придётся в кредит разговаривать с папой

в ранний вечер субботы, – не скажешь всего,

смысла нет, да и толка...

Эта Новая Англия стала прелюдией к Англии старой.

Через несколько лет ощущенья обеих слились воедино,

словно горько вздохнувшей, упавшей с постели гитарой,

так пронзительно всхлипнувшей и расплескавшей рутину...

В этой Англии не было предощущений Парижа,

как в иной – в трёх каких-то часах полугрёз под Ла-Маншем,

«... я тебя никогда не забуду...», но не пожалею, если увижу, –

что поделать, ведь женщины неумолимо становятся старше...

В палиндромную осень с любимой настолько, что все были против,

нанизав этот край на себя, не сказавши ни слова,

мы глотали обиду друг друга, в машине, из кресел напротив,

и вовсю наглотались, и горечь потери ложилась в основу...

Снег по всей Новой Англии валит сплошною стеною,

но посланец глубинки, похоже, готов к отраженью стихии,

нарочито по крышам пурга, как старик Козлодоев,

память лепит иной снегопад –

в цифре семьдесят семь отражается Киев.

 

27-28 февраля 2005

 

пять пятистиший ноября

 

Приемлю тот осенний диалог,

где полушёпот, полубас, полусопрано

вплетаются в далёкий перезвон,

чья близость со звенящей тишиной

ещё не стала притчей и каноном.

Они пришли и позвонили в дверь.

Им отворили – над столом витали тени,

вино искрилось, светлые слова

звучали, музыке нисколько не мешая.

А вышли вечером. Чужие много лет

не оттого, что верится с трудом,

скорее потому, что так в природе не бывает,

к тому же, в сумерки шумящий Вавилон

так равнодушно с аномалией смирился,

пришлось поверить, улыбнуться и забыть.

Уместно ли –

рабыни карий взгляд,

ну только что с невольничьего рынка,

но весь Сенат уставился и ждёт,

когда же будет нагота за красноречьем,

Когда в столице Франции дожди

отсутствуют, хотя вполне могли бы,

так вот, когда их нет, как хорошо

бродить по Средне-Западной равнине

и жить циклоном, осязающим Москву.

 

Поклон благодарности времени ветра с Востока

 

Пришли полурифмы и мысли янтарного цвета –

у осени есть про запас вот такие нежданные тени-сюрпризы.

И если отвлечься, позволить себе ретроспекцию лета,

проступит нелепость поспешных решений о выдачи визы

в края подсознанья, в которых стихи чтут за слабость и позу,

туда, где бытуют трактовки о нужном, степенном и прочем,

намёки о том, что, мол, поезд банально ушёл в несвершённую прозу,

в процессе подолгу теряясь на стыках в канве многоточий.

В подобных сентенциях, тех, что сродни приговорам

о сроках, причинах, о времени с местом как догме,

нет главного чувства, в котором бледнеют и пламя, и порох,

того, что всегда не с руки и в блаженстве своём не по форме.

Поклон благодарности времени ветра с востока –

как много ещё изречётся в размере, по праву,

всё закономерно, однажды коснувшись истоков:

подспудно и вечно негромко звучит Окуджава.

 

* * *

 

Подход к холсту, натянутому с год,

неадекватность восприятий прозы:

несутся облака, вершатся грозы

и занят продолженьем знатный род.

Задетый кошкой откупоренный абсент

почил в ковре, не мудрствуя лукаво,

а та, кто пойло это видела отравой, –

в заброшенном аббатстве графства Kent.

Смешенье красок не удерживает тон,

всё сказано, давно и не однажды,

нет созидающей, внутри горящей жажды, –

унылый, вездесущий моветон.

Он выходил, глядел на Sacre-Coeur,

на город, где когда-то был удачлив,

но в дверь стучала приосаненная прачка,

пришедшая для неких процедур.

А поутру, направившись к холсту,

он аккуратно снял его и вышел.

А камера наехала на крыши...

И режиссёр сказал себе: «Расту».



* * *

 

Метаморфозы во дворе –

почти зима крадётся робко,

снежок, как будто из подсобки

был вынут, – ластится к земле…

Так неуверенно, как тот

пришелец из семидесятых,

застывший, словно в янтаре,

перед уже раздетой сутью –

ни слова молвить, ни уйти.

Как вспышка перед БТРом,

экзотика чужой страны,

куда негаданно-незванно,

необоснованно, не зло,

а просто росчерком скрипящим –

и до свидания, герой, –

как будто зрячий, но немой,

живой, но жаждущий ответов

и тела женского тепла,

всему своё пока не время,

будь добр – окстись от доброты,

глядишь, и снегу полегчает.

Из подсознания черты

её, такой полуволшебной,

полуоткинувшей вуаль,

а больше нечего, и кто бы

молчал, а кто бы голосил,

но снегу не хватило сил

запорошить все недомолвки –

и вышел казус налицо,

такой нелепо одержимый,

что прозвучало невпопад

в любви признание его,

как приговор иносказаньям.

До потепления – всего

сто двадцать промежутков вздоха,

давленье ртутного столба,

и перепады настроений,

когда молчит второй пилот,

а первый травит ахинею

про безопасность и ремни...

Есть в январе такие дни,

ради которых стоит верить

в метаморфозы во дворе.

 

Двадцать первое июня

 

двадцать первого июня

в километре от границы

слышал суетных пернатых

в предрассветные четыре

неуёмная тревога изнутри

посредством взгляда

исходила к горизонту

воспалённому едва ли

это утро отличалось

от того что помнит папа

в оккупированном дважды

старом городе без речки

разница была в деталях

судьбоносности и прочих

атрибутах восприятья ибо сыну

было сорок а отцу тогда четыре

и последствия разнились

до бесстыдства несравнимо

если мерить в каплях крови

что пролились в параллелях

оттого и неуместно

чтобы неповадно было

вязко путаться в сравненьях

просто помнить сорок первый

генетически. Фантомно…

* * *

 

Совладать бы океану

с отражениями неба,

опровергнуть заблужденье

в том, что он учтив и ласков

под Сезарию Эвора

или даже бразильеро,

быть оправданным вовеки

в покушении на души,

ибо втиснут в горизонты

он оптическим обманом

тех, кто так хотел увидеть

взглядом временщиков воду...

Океан не панацея,

не живительная влага,

а скорее, обладатель

непростительных ошибок

тех, кто был самоуверен,

одержим и слеп в финале…

Совладать бы океану

с повседневностью суждений,

удержаться бы от мести.

 

* * *

 

Эффекты озера –

особый некий жанр, –

сквозь пелену идущего тумана

владеющего свойством исчезать,

когда ни горизонта, ни перил,

как, впрочем, и себя уже не видно,

но наугад, на ощупь, на восток...

Эффекты озера

в заснеженной Москве

так далеки, что даже непонятно,

что есть Остоженка кому-то наяву,

а вовсе не в отрывках сновидений,

когда приобретаемый кураж

уходит с самым первым ощущеньем,

как это, в самом деле, далеко.

Эффекты озера

осколками зимы, локальной, с места

терпящей убытки от неуменья

быть самой собой –

такой, как предначертано прогнозом,

годами наблюдений за зимой

на этом промежутке мирозданья,

где краснокожие практически сдались

без боя и предательств – очень тихо.

Эффекты озера

уюту вопреки манят на воздух,

что грунтован нынче не струнами гитары,

а горой густо замешанного неба в антураже

вот-вот готового поддаться наважденью

переводного этого холста

и рухнуть с грохотом, а дальше канитель

неординарности, непонятых явлений,

каких-то скучных формул, падежей,

навеянных томами постулатов...

Эффекты озера

безмолвны и чисты,

едва доступны описанию словами,

особенно по-русски, от души.

 

* * *

 

Ни абажура, ни свечи,

лишь отражение предутреннего

снега в ночи, во что ни облачи, –

пребудет суть булгаковского «Бега».

У сослагательной эклектики порой

бытует некое присутствие вуали

и вечное – окстись, Господь с тобой,

как полувзгляд по буквам на скрижали…

Из прошлого, в котором невпопад

смели друг друга благородные идеи,

взяв в понятые Люксембургский сад,

под титры удалились корифеи.

И в совершенной, гладкой тишине,

где нет свечей и прочих атрибутов,

то прошлое, где всадник на коне,

в расстрел с собою унесли обериуты.

 

Несонет границы лета и весны… 

 

Алине Литинской

 

Когда перо впадает в соблазн

скрипеть и ставить знаки на бумаге,

триумф весны в обоих городах

уже не обсуждаем кулуарно,

а в полной мере осязаем и весом...

В такую пору арьергарда мая

как никогда осознаются звуки,

единственным регламентом которых –

быть просто с человеческим лицом...

Подобно той хранительнице таинств, которая читает по ладони

определенье сумерек-качелей и собирает в светлые коллажи

увиденные рифмы и наброски – из тех, что не откроются любому,

но, разливая чай, как озаренье, хозяйка улыбается глазами, –

и за окном в почетном карауле плывут то венский вальс,

то Левый берег – Парижа или Киева, неважно,

а то и вовсе шпили-башни-небо...

И вдруг – метаморфозой ощущений –

перо, согласно сути соблазна,

вторит шагам и, преломляясь в эхо,

летит по душам, согревая и касаясь

такого сокровенно дорогого,

что нужно только вслушаться – и жить...