Гений гармонии – слова, природы, любви

О поэзии Сергея Есенина

 

В 1955 году после долгих лет забвения вышел в свет двухтомник Сергея Есенина. Его не издавали десятки лет, и моему поколению, в подавляющем его большинстве, поэт не был известен. Вместо оригинальных стихов Есенина ходили подделки, в виде блатных песен с матерщиной и жуткими искажениями текста, возможно, умышленно запускаемые в уличное пространство, я слышал их изредка от крутых пацанов либо случайных пьяниц на вокзалах или в тёмных аллеях парков. В памяти они не задерживались. Периодически наш классный руководитель Валентина Ивановна в своих воспитательных экспромтах на текущие темы после уроков или между уроками, делала назидательные предостережения: «и не поддавайтесь есенинщине, не слушайте, это вредно, и вам не нужно»…

И вдруг… Боюсь, не смогу передать чувства, охватившие меня при чтении стихов Есенина впервые. Этот двухтомник 1955 года мои родители, как мне казалось, оставили без внимания, скорее всего из-за отсутствия времени: перегрузки на работе, множества хлопот и переживаний, а также, вероятно, оттого, что далеки были от литературной среды. К тому же их становление пришлось на 30-е годы, когда Есенина уже не издавали. А я читал стихи запоем, по многу раз, они врезались в мою память навсегда. На меня произвели неизгладимое впечатление не только мелодия звучания стихов как песен, но и неожиданные образы, поражавшие ёмкостью и гармонией слияния с природой…

«Отговорила роща золотая», «Словно я весенней гулкой ранью проскакал на розовом коне», «Красной розой поцелуи веют, лепестками тая на губах», «И зверьё, как братьев наших меньших, никогда не бил по голове», «Несказанное, синее, нежное, тих мой край после бурь, после гроз, и душа моя – море безбрежное дышит запахом моря и роз» и много-много других прекрасных строк наполняли воображение красотой и обогащали душу.

Не оставляло чувство личного оскорбления: как же от меня, от народа («а без меня народ неполный», как выразился Андрей Платонов, но мы ещё его не знали) столько лет отнимали такую красоту, такое богатство? Кто это делал? Зачем? С какой целью?!

Сейчас трудно представить, но тогда – и после выхода этого двухтомника и отдельных редких публикаций в газетах и журналах – ещё целых пять лет (!) Сергей Есенин продолжал оставаться в забвении. И только в 60-м в «Литературной газете» я увидел, наконец, большую статью поэта Александра Прокофьева, кажется, тогда секретаря ленинградского СП, со словами, которые и в 1960-м (!) всё ещё воспринимались как чрезвычайно смелые: «Пора говорить о Есенине как о великом русском национальном поэте!» Господи, подумал я, почему «пора»?, он же и так великий… Я перечитывал эту статью вперемешку со стихами, и очень меня тронула концовка: цитируя строчку Есенина – «любимая с другим любимым быть может вспомнит обо мне, как о цветке неповторимом», – автор статьи завершает её с большим искренним чувством: «да, любимая им Россия будет помнить о нём, как о цветке неповторимом» – так по памяти.

(Я ещё не знал, что открытия великих имён русской культуры для меня и моих современников будут продолжаться много лет – и Булгаков, и Заболоцкий, и другие, а позднее – Платонов. Ощущение обиды от сокрытия великой культуры так и оставалось до второй половины 80-х, до перестройки.)

Я так и прожил жизнь со стихами Есенина как с высшим отражением гармонии человека и мира, красоты человеческих чувств и любви к родине, природе, женщине. Наряду со строчками Пушкина и других великих русских поэтов, они ласкали слух и услаждали душу. Но вот прошли годы, много лет, мне казалось, что уже ничто не может повлиять на отношение к великой поэзии Есенина. И вдруг, лет десять-пятнадцать назад, не веря своим глазам, я встречаю высказывания отнюдь не маргиналов, а вполне интеллигентных людей, даже писателей и поэтов, – типа «как можно любить Есенина?», причём, к моему ужасу, – вполне искренние... Сильно расстраивался.

Когда вышел фильм о Есенине с Сергеем Безруковым, я испытал нечто, близкое к шоку, потрясённый абсолютным непониманием, искажением сущности и Есенина как человека, и его поступков, его окружения, и его поэзии, неверными, как мне казалось, интонациями при чтении его стихов.

Я так и не смог преодолеть обиду, расстройство от того, что мне казалось очевидным. Я вспомнил, как больше 20 лет назад уже испытывал подобные ощущения, страдая от обиды за Пушкина, за то, что спустя полтораста лет после официального расследования и окончательного развенчания пасквиля «Тайные записки Пушкина» ещё в царское время, этот пасквиль переиздают до сих пор, больше того, такие издания всюду оправдывают и защищают наши купленные «специалисты», в том числе – профессора филологии (!). Давили душевные боли, нельзя писать в таком состоянии, но всё же я тогда написал статью «Нужно ли защищать гения?», начав с того, что всегда считал, что не нужно, поскольку гений в этом не нуждается, но оказалось, что ошибся! Примерно то же испытав с Есениным, я решил, что напишу и о нём.

Оговорюсь: не претендую ни на что, кроме собственных воспоминаний и размышлений о стихах, как о части моей жизни, хотя это и так очевидно. Это не статья, я не делаю исследования, совсем не рассматриваю поэмы и многое в его жизни. Мною двигало чувство справедливости по отношению к русскому гению и чувство восхищения его стихами, поэтому много их процитирую, приглашая читать и наслаждаться – трудно отказаться от этого, извините.

Подавляющее большинство мифов, связанных с Есениным, происходит от непонимания очень точно выраженной Пушкиным мысли о том, что гения нельзя мерить теми же мерками, как обычного человека: «врёте, подлецы...» – ну, помните…

А как сам Александр Сергеевич? Ведь чувствовал свою гениальность, она внутри него рождала силу, рвущуюся наружу и требующую реализации, а надо было нести крест, которым припечатала империя – званием чиновника 9 класса (из 14!), «пожаловала в камер-юнкеры» в 1834-м, уже великого. Так и Есенин: как объяснить окружающим, что дар природы – «буйная сила» – требует выхода, чтобы потом «пролиться на поэмы»:

 

И теперь вот, когда простыла

Этих дней кипятковая вязь,

Беспокойная, дерзкая сила

На поэмы мои пролилась.

Всё живое особой метой…»)

 

Его должны были беречь, лелеять, прощать грешные выходки, прощать всё, пока жив, пока может рождать жемчужные ожерелья божественных строк, а его заставляют, например, с наступлением НЭПа, торговать в ларьке своими книгами, тратить душевные силы на бытовые разборки, проводить дни и недели своей единственной и обречённой быть короткой жизни на общение с серыми и часто злыми и случайными людьми, стремящимися уложить его в прокрустово ложе обывателя.

Какая это в сущности ерунда – пьянки, драки, загулы, когда в мозгу: «словно я весенней гулкой ранью проскакал на розовом коне», «уж не будут листвою крылатой надо мною звенеть тополя», «оттого, обалдев, по роще свищет ветер, серебряный ветер» – и много других волшебных строк. Как объяснить, что каждое слово здесь – точная отметина, знак природы. Кто выходил в чистое поле в четыре утра, тот поймёт, как «рань» может быть «гулкой», а конь «розовым» – как на горизонте перед восходом солнца. Только тот, кто слышит природу, чувствует её душой, увидит «крылатую» листву клёна и услышит именно «звон» его листьев на ветру, который в лесу может оказаться ещё и «серебряным».

 

Есенин не просто любит природу, он слит с ней, он чувствует, как свою, боль раненой лисицы, сочувствует корове, у которой выпали зубы и нечем жевать траву, испытывает сострадание к собаке, у которой отняли щенят, он готов обнимать дерево, он сам готов стать деревом «при дороге на одной ноге». Уже оставив родную деревню, став городским жителем, Есенин не может забыть её – природа во всех проявлениях, животные, растения – продолжают владеть его воображением: «Для зверей приятель я хороший, / Каждый стих мой душу зверя лечит».

Даже мечты о славе поэта всегда связаны с родиной. Сколько надежды, веры в свои силы, света открытой нараспашку души в обращении молодого человека к своей матери, которое надо не читать, а слушать:

 

Разбуди меня завтра рано,

Засвети в нашей горнице свет.

Говорят, что я скоро стану

Знаменитый русский поэт.

Воспою я тебя и гостя,

Нашу печь, петуха и кров...

И на песни мои прольётся

Молоко твоих рыжих коров.

Разбуди меня завтра рано…»)

Он вообще любит людей, хочет всем счастья, и верит, что его принесёт революция. И лучшие люди из революционеров (такие были), стремящиеся уберечь его от опасностей, и женщины, любящие не только за красоту (а «Есенин был библейски красив», как выразилась Зинаида Гиппиус), но и за чистую душу (далеко не все, но многие) – желали ему счастья, которое, однако, «промчалось мимо», так и не придя в его мятущуюся душу. Ему бы творить в любимой деревне «болдинскую осень», но «заметался пожар голубой»: религия, а затем и решительный отказ от неё, символисты, акмеисты, футуристы, имажинисты, фетиш русского крестьянства и персидский восток – «с того и мучаюсь, что не пойму, куда несёт нас рок событий»… При этом – абсолютно искренне, с распахнутой душой:

 

Но люблю тебя, родина кроткая!

А за что – разгадать не могу.

Весела твоя радость короткая

С громкой песней весной на лугу.

Русь (Потонула деревня в ухабинах…)»)

 

Тоска по деревне, по родине – не оставляла. Она вырастала в конфликт, казавшийся неразрешимым. Он видел, чувствовал, что этот мир, в который он попал, – чужой. И никакой возможности примирить его с деревенской жизнью и первозданной природой.

В 70-е годы неожиданно появились аудиозаписи голоса Есенина, видимо, восстановленные как-то и на мягкие пластинки переведённые. Особенно запомнились стихи, которые он буквально пел – трагически-проникновенно:

 

Мир таинственный, мир мой древний,

Ты, как ветер, затих и присел.

Вот сдавили за шею деревню

Каменные руки шоссе.

Мир таинственный, мир мой древний…»)

 

Не только звук, мелодия, но и цвет у Есенина всюду. Он ложится естественно, как отражение гармонии природы. Поэт использует цвет не только по прямому назначению, но и самым неожиданным образом.

У него вообще много прилагательных – художник рисует природу, но и настроение, и общую картину.

 

Голубой:

Синь, голубень – всюду, даже сборник стихов назвал «Голубень».

– Голубые заветные дали, / Ситец неба такой голубой

– Голубая Родина Фирдуси

– У голубого водопоя

– Замутили слёзы душу голубую

– Я покинул родимый дом, / Голубую оставил Русь.

– Заметался пожар голубой

– Проводов голубая солома / Опрокинулась над окном

 

Синий

– Не видать конца и края – / Только синь сосёт глаза

– Воздух прозрачный и синий

– Несказанное, синее, нежное

– Предрассветное. Синее. Раннее

– Синими цветами Тегерана / Я лечу их нынче в чайхане

– Заметали степь синим звоном

– Пусть порой мне шепчет синий вечер

– Май мой синий! Июнь голубой!

– Что ж ты смотришь синими брызгами?

– Весенний вечер, Синий час. / Но как же не любить мне вас

– Вечером синим, вечером лунным / Был я когда-то красивым и юным.

 

Белый

– Белая берёза под моим окном, / принакрылась снегом, точно серебром

– Кажется мне, осыпаются липы, / белые липы в нашем саду

– Вот оно, глупое счастье / с белыми окнами в сад

 

Красный

– Гаснут красные крылья заката

– Красной розой поцелуи веют, / Лепестками тая на губах

– Я надену красное монисто, / Сарафан запетлю синей рюшкой

– О красном вечере задумалась дорога

 

Чёрный

– Чёрный человек, чёрный, чёрный

– Вечер чёрные брови насопил

 

Ещё встречается серебряный, как и золотой, и опять неожиданно:

 

Серебряный

– Свищет ветер, серебряный ветер

– Бежит, струится маленький серебряный ручей

– Серебристая дорога,

   Ты зовёшь меня куда?

 

Золотой

– Покатились глаза собачьи / Золотыми звёздами в снег

– В сердце снов золотых сума

– Золотая дремотная Азия / Опочила на куполах

– Золотою лягушкой луна / Распласталась на тихой воде

– Отговорила роща золотая / Берёзовым весёлым языком

 

Но вернёмся к стихам, с которых началась настоящая поэзия – своя, ни на чью не похожая.

Начну с этого – нужно прочитать всё стихотворение целиком, чтобы почувствовать гармонию слова и образа, хотя две строчки меня волнуют особенно. А ведь автору нет семнадцати…

 

Родился я с песнями в травном одеяле.

Зори меня вешние в радугу свивали.

Матушка в Купальницу по лесу ходила»)

 

Сколько совершенства, нежности, гармонии в двух строках! И во всём стихотворении – сплошные открытия: «травы ворожбиные», «внук купальской ночи», «сутемень колдовная».

 

Однако судьба неумолима, ведь выбор сделан:

 

Да! Теперь решено. Без возврата

Я покинул родные поля.

Уж не будут листвою крылатой

Надо мною звенеть тополя.

Да! Теперь решено. Без возврата…»)

 

Мучают постоянные размышления о своём месте в великой культуре, самоанализ, надежда, что сила таланта найдёт применение, будет востребована и даже, возможно, продлит ему жизнь… Что касается взглядов на литературу – полная ясность:  любимый поэт – Пушкин, любимый писатель – Гоголь.

 

Время эпического конфликта требует новых тем и нового стиля.

Он пишет «Пугачёва» – зачем? Высоколобым от искусства не понять. Помню, как Илья Сельвинский, осторожно похваливая Евтушенко за Братскую ГЭС («прорезались, как зубки новорожденного, черты сильных характеров» – так, по памяти), попенял, мне показалось тогда, менторски, за увлечение Разиным: «ну, в наш век чистить себя под Стенькой Разиным...» Потом отношение к этой теме повторится с Шукшиным, с его Степаном Разиным, так и незавершённым. Хотя, казалось, что ж не понять? Не в том дело, что герои – «разбойники», по мнению большинства честных современников, а что в стране вечного рабства, когда никакого просвета, – протест! Безнадёжный, обречённый изначально, но – протест. И пьянки, и дебоши – тоже протест. Как вырваться из круга вечной колючей проволоки, «обужения», как выразился Высоцкий?

 

А потом появляется, нет, врывается в его жизнь – Айседора Дункан, ярчайшая женщина, знаменитая на весь мир балерина.

Это не просто увлечение, он встретил талант и характер, самоутверждение, бескорыстие и протест, близкие ему, женился и поехал с ней в 1922 году по европейским странам (Германии, Италии, Франции), а затем 4 месяца провёл в США. Она блистала неистовой страстью, танцуя свой Интернационал, за что была лишена американского гражданства. Но Есенин разочарован: он читает стихи, а его не знают, не понимают. Что естественно для того времени и той Америки. К тому же, не зная иностранных языков, он там был как бы при жене. А главное его разочарование – западный образ жизни. Вот, что он пишет товарищу – издателю А.М. Сахарову: «Что сказать мне об этом ужаснейшем царстве мещанства, которое граничит с идиотизмом? Кроме фокстрота, здесь почти ничего нет, здесь жрут и пьют, и опять фокстрот. Человека я пока ещё не встречал и не знаю, где им пахнет. В страшной моде Господин доллар, а на искусство начихать – самое высшее мюзик-холл. Я даже книг не захотел издавать здесь, несмотря на дешевизну бумаги и переводов. Никому здесь это не нужно…» Далёкий от него тогда Маяковский высказывает удивительно похожие мысли. Как, впрочем, и другие люди литературы и искусства. Не стоит это относить только к «красной пропаганде». Это было искренним убеждением многих порядочных наших граждан и продолжало им быть спустя десятилетия. Думать иначе – ересь упрощения при взгляде на историю.

Отовсюду, где бывал Есенин в Европе – это Берлин, Париж, Венеция, Брюссель, Дюссельдорф, 1922 год – он пишет письма друзьям-товарищам и всё время одна и та же реакция на окружающую там жизнь. Мариенгофу: «Сейчас сижу в Остенде. Паршивейшее Гель-Голландское море и свиные тупые морды европейцев… Там, из Москвы, нам казалось, что Европа – это самый обширнейший рынок распространения наших идей в поэзии, а теперь отсюда я вижу: боже мой, до чего прекрасна и богата Россия в этом смысле. Кажется, нет ещё такой страны и быть не может. Со стороны внешних впечатлений после нашей разрухи здесь всё прибрано и выглажено под утюг. На первых порах особенно твоему взору это понравилось бы, а потом, думаю, и ты бы стал хлопать себя по колену и скулить, как собака. Сплошное кладбище. Все эти люди, которые снуют быстрей ящериц, не люди – а могильные черви, дома их гробы, а материк – склеп.»

Кстати, в том же процитированном выше письме Сахарову из Дюссельдорфа: «Пусть мы нищие, пусть у нас голод, холод и людоедство, зато у нас есть душа, которую здесь сдали за ненадобностью в аренду под смердяковщину. Опять вспоминается Маяковский (хотя и чуть позже): «Из нищей нашей земли кричу: я землю эту люблю!»

Но вот ещё в этом отрывке – ужасное упоминание о голоде и людоедстве… Как же я, наслаждаясь стихами с ранней юности, не понимал тогда, что Поэт от Бога, черпая образы из своей богатой души, воспринимающей красоту природы и мира, витая в облаках, был живым человеком, – ещё раз напомню: «с того и мучаюсь, что не пойму, куда несёт нас рок событий…» Выше я уже вспомнил про НЭП, но ведь перед ним был ещё страшный голод и людоедство, как же я мог забыть об этом – да, был этот кошмар! Выросший в полной информационной изоляции, а потому в той картине мира, которая была сформирована пропагандой, я не знал, а узнавая, не чувствовал страшной трагедии. Тётушка Лена, работавшая прокурором в те годы и ведущая дела в том числе по людоедству, посчитала возможным мне рассказать об этих ужасах только на закате жизни, в 70-е (поберегу читателя, не стану приводить эти воспоминания).

А теперь представьте. Поэты – чувствительные, тонкие натуры. Революция, гражданская война, большевистская власть, ВЧК, ГПУ, ОГПУ, тотальное преследование интеллигенции, ужасающий голод, НЭП… Как это воспринять, как соединить эти немыслимые процессы, спрессованные в несколько лет? Оттого и «осыпает мозги алкоголь», оттого и самоубийства. И кажущийся железным Маяковский, резко осудивший Есенина за самоубийство через год после трагедии («Сергею Есенину»), через четыре года последует за ним…

После Америки – почти сразу, Есенин продолжает поездки, но уже по СССР – по Украине (Харьков), по республикам Средней Азии и Закавказья (Ташкент, Самарканд, Баку, Тифлис, Батуми). Зачем? Поиски продолжаются… Эти поездки так и остались малоизвестными. Но все путешествия заканчиваются к концу 1923 года.

 

Есенин пишет – в продолжение его декларации об имажинизме, написанной в 1919-м, – ещё две статьи. Зрелые мысли, взгляды, и при этом – глубина критической мысли, изложенной ёмкими тезисами. (Привожу для упрощающих Есенина – некоторые штрихи). Он говорит о задачах поэзии, подчёркивая главные её оставляющие – слово, сравнение, метафора, которые служат образу человека и приводят к образу эпохи.

«Пришло время либо уйти и не коптить небо, либо творить человека и эпоху».

«Не назад к Пушкину, а вперёд от Пушкина. Мы умышленно принимаем за отправную точку вершину расцвета, а не подошву упадка (Некрасов) российской поэтической культуры (и тут злосчастное подразделение: декаданс, акмеисты и Леф – это цивилизация прекрасного)».

– И постоянное в декларации – свобода творчества: «Октябрьская революция освободила рабочих и крестьян. Творческое сознание ещё не перешагнуло 61-й год.»

 

Маренгоф, Кусиков, Шершеневич

 

И всё же, мне это кажется очевидным и знаковым, самое лучшее создано Есениным в последние два года жизни.

1924 год начался со смерти Ленина. Под сильным впечатлением простоял поэт несколько часов у гроба в Колонном зале. Кроме стихотворения «Капитан земли», он замышляет эпическую поэму «Гуляй поле». Обращение к образу опять искреннее и опять, как у Маяковского, – «я себя под Лениным чищу». Впрочем, у Маяковского ясность цели – «…чтобы плыть в революцию дальше», Есенин же свою поэму не закончил и, хотя восхищение величием вождя выразил в разных стихах, ленинская тема, как и тема революции, политическое осмысление времени не стали главным в его творчестве: «Конечно, мне и Ленин не икона, / Я знаю мир… / Люблю мою семью... / Но отчего-то всё-таки с поклоном / Сажусь на деревянную скамью. / “Ну, говори, сестра!” / И вот сестра разводит, / Раскрыв, как Библию, пузатый ”Капитал”, / О Марксе, / Энгельсе... / Ни при какой погоде / Я этих книг, конечно, не читал». Хотя видные партийные лидеры – Луначарский, Киров, Фрунзе – обращали внимание на Сергея Есенина, есть свидетельства, что он с ними встречался и читал им стихи.

В 1924-м он создаёт, на мой взгляд, лучшее в своей поэзии – цикл стихотворений под названием «Персидские мотивы», изданный затем отдельной книжкой. История создания этого цикла описана многими авторами, впоследствии искажалась, нельзя исключить, что иногда умышленно, и теперь трудно точно определить её достоверность. Как верно сказано в одной из статей в Википедии, «Современниками “Персидские мотивы” были оценены по-разному, хотя серьёзного литературоведческого анализа в это время не проводилось».

Я помню давнее описание в одной из книг о Есенине о том, как С.М. Киров, в то время Первый секретарь ЦК Азербайджана, слушая стихи Есенина в его исполнении, и высоко оценивая его творчество, узнал о его большом желании посетить Персию и поручил своему заместителю, секретарю Бакинского горкома и второму секретарю республики Петру Чагину помочь поэту. Поскольку тогда не было возможности послать Есенина в Персию, Киров якобы предложил создать для него иллюзию этого. И это было осуществлено. Однажды Есенину, ожидающему разрешение посетить родину Омара Хайяма, Фирдоуси, Саади, Шираза и других великих персидских поэтов, сказали: мы тебя можем увезти в Персию, но только тайно, положение такое международное. И глубокой ночью за ним приехал автомобиль с зашторенными окнами, его долго возили и привезли в закрытый двор, откуда он не имел права выходить. Ему сказали, что это сад на территории Персии, а на самом деле это был двор на окраине Баку. Там он увидел и «чайханщика с круглыми плечами», и восточных красавиц, взволновавших его воображение, и разные ритуалы. И там написал первые стихи из этого цикла, а продолжил чуть позднее, уже в Батуми

Установить теперь в точности, что и как происходило, вряд ли возможно, поскольку воспоминания многих людей противоречат друг другу, хотя, верю, они говорили правду, но на тот момент просто ситуация менялась каждый день – встречи, переезды, перемены планов – и у Есенина, и вокруг него…

 

Шаганэ ты моя, Шаганэ!

Потому что я с севера, что ли,

Я готов рассказать тебе поле,

Про волнистую рожь при луне.

Шаганэ ты моя, Шаганэ. 

Шаганэ ты моя, Шаганэ…»)

 

Никогда я не был на Босфоре,

Ты меня не спрашивай о нём.

Я в твоих глазах увидел море,

Полыхающее голубым огнём.

Никогда я не был на Босфоре…»)

 

Но весь 1924-й год, несмотря на отдельные всплески хорошего настроения, проходит под давлением воспоминаний о прошлом, под знаком подведения итогов. Возможно, он не осознает этого, но об этом говорят стихи, которые отражают картину происходящего:

 

Снова выплыли годы из мрака

И шумят, как ромашковый луг.

Мне припомнилась нынче собака,

Что была моей юности друг.

Сукин сын»)

 

Он тепло вспоминает о матери:

 

Ты одна мне помощь и отрада,

Ты одна мне несказанный свет.

Письмо матери»)

 

Есенин вообще человек от природы домашний («люблю свою семью») – и маме и сёстрам пишет нежные письма, постоянно беспокоится, чтобы сёстры получили гонорары и послали денег маме и дедушке, которому он посвящает изумительное стихотворение. Только вдумайтесь: это пишет человек, давно уехавший из дома, давно достигший большой славы и независимости, живущий совсем другой жизнью и, казалось бы, зачем?..

Родители Есенина Александр Никитич и Татьяна Федоровна (1914)

 

А если я помру?

Ты слышишь, дедушка?

Помру я?

Ты сядешь или нет в вагон,

Чтобы присутствовать

На свадьбе похорон

И спеть в последнюю

Печаль мне «аллилуйя»?

Письмо деду»)

 

Написать так мог только очень хороший, искренний, чувствующий, любящий человек. Но и стихотворение непростое, полное разных чувств, сомнений, оправданий и – итогов…

 

Тогда же Есенин пишет сильнейшее стихотворение, хотя и не единственное из тех, где выражено его мироощущение, главное в его жизни. Одно из самых моих любимых. Стихи пронзительные, исповедальные, и уже с заявкой на прощание…

 

Мы теперь уходим понемногу

В ту страну, где тишь и благодать.

Может быть, и скоро мне в дорогу

Бренные пожитки собирать.

Мы теперь уходим понемногу…»)

 

Он возвращается к циклу «Персидские мотивы», переиздаёт некоторые стихотворения, пишет новые, но тема расставания звучит всё отчётливее:

 

До свиданья, пери, до свиданья,

Пусть не смог я двери отпереть,

Ты дала красивое страданье,

Про тебя на родине мне петь.

До свиданья, пери, до свиданья.

В Хорасане есть такие двери…»)

 

Он не с женщиной прощается, а с этой сказкой, которая была в его жизни, но прошла, ушла безвозвратно:

В это же время, в марте 1925-го, он знакомится с внучкой Л.Н. Толстого, Софьей Андреевной, которая оформляет развод с прежним мужем и в сентябре регистрирует брак с Есениным. Я помню давние описания этого брака, как неудачного. Смысл их сводился к такой оценке. Внучка Толстого – умная, верная красавица, прекрасный благополучный дом, богатая, талантливая семья. Но нет, опять Есенину тесно: слишком много «тени великого старца», они не видят вблизи, что перед ними тоже великий, может, не менее великий. Не укладывается в головах.

Однако это оказалось не так. Вот что Софья Толстая пишет своей матери в письме от 13 августа 1925-го: «Мама моя, дорогая, милая... Ты скажешь, что я влюблённая дура, но я говорю положа руку на сердце, что не встречала я в жизни такой мягкости, кротости и доброты. Мне иногда плакать хочется, когда я смотрю на него. Ведь он совсем ребёнок, наивный и трогательный. И поэтому, когда он после грехопадения – пьянства кладёт голову мне на руки и говорит, что он без меня погибнет, то я даже сердиться не могу, я глажу его больную головку и плачу, плачу… Ну, вот я и в сантименты пустилась. Так уж к слову пришлось. Я могу много таких листиков исписать рассказами о своих радостях и страданьях. А так как ты любишь всё точно и аккуратно, то скажу тебе, что, в общем, радости, настоящего подлинного счастья гораздо больше, чем мучений, и мне хорошо, хорошо. Столько я вижу любви, вниманья, ласки. И от своей любви хорошо. И всё это растёт с обеих сторон с каждым днём. Ну, разве это можно описать. Какие здесь слова!»

И Есенин, хотя и высказался однажды про «тень великого старца», на самом деле тянулся к Софье Толстой, как к спасению от своей трагедии, которая надвигалась. Он это чувствовал. Любящая, умная женщина, из литературной среды, понимающая его поэзию, сочувствующая его нарастающей боли, безусловно, могла стать его спасением. Но, увы, поздно: эту тоску уже не остановить:

 

Жизнь – обман с чарующей тоскою,

Оттого так и сильна она,

Что своею грубою рукою

Роковые пишет письмена.

Жизнь – обман с чарующей тоскою…»)

 

Он снова вспоминает о матери, об отчем доме:

 

А за окном под метельные всхлипы,

В диком и шумном метельном чаду,

Кажется мне – осыпаются липы,

Белые липы в нашем саду.

Снежная замять дробится и колется…»)

 

Синий туман. Снеговое раздолье,

Тонкий лимонный лунный свет.

Сердцу приятно с тихою болью

Что-нибудь вспомнить из ранних лет.

Синий туман. Снеговое раздолье…»)

 

Возникает тревожное ожидание, которое хочется преодолеть:

 

Жить нужно легче, жить нужно проще,

Все принимая, что есть на свете.

Вот почему, обалдев, над рощей

Свищет ветер, серебряный ветер.

Свищет ветер, серебряный ветер…»)

 

И – постепенная потеря надежды:

 

И, песне внемля в тишине,

Любимая с другим любимым,

Быть может, вспомнит обо мне

Как о цветке неповторимом.

Цветы мне говорят – прощай…»)

 

(«А люди разве не цветы?» – скажет он однажды.)

 

И вот уже ноябрь, жить остаётся месяц… Надо всерьёз переосмыслить прожитую жизнь, ощущение трагедии становится неизбежным:

 

Друг мой, друг мой,

Я очень и очень болен.

Сам не знаю, откуда взялась эта боль.

То ли ветер свистит

Над пустым и безлюдным полем,

То ль, как рощу в сентябрь,

Осыпает мозги алкоголь.

Чёрный человек»)

 

Пришла пора прощаться с любимой природой:

 

 

Клён ты мой опавший, клён заледенелый,

Что стоишь, нагнувшись, под метелью белой?

Или что увидел? Или что услышал?

Словно за деревню погулять ты вышел.

Клён ты мой опавший…»)

 

Разочаровывает и любовь к женщине:

 

И ничто души не потревожит,

И ничто её не бросит в дрожь, –

Кто любил, уж тот любить не может,

Кто сгорел, того не подожжёшь.

Ты меня не любишь, не жалеешь…»)

 

И последнее, предсмертное:

 

До свиданья, друг мой, до свиданья.

Милый мой, ты у меня в груди.

Предназначенное расставанье

Обещает встречу впереди.

До свиданья, друг мой, без руки, без слова,

Не грусти и не печаль бровей, –

В этой жизни умирать не ново,

Но и жить, конечно, не новей.

 

Написано в ночь с 27 на 28 декабря 1925, Ленинград, гостиница Англетер («Ленинградская»). Написал записку кровью, порезав руку, но не под влиянием минутного аффекта, есть свидетельство, что передал записку с этими строчками за день одному из знакомых как бы небрежно, с просьбой прочитать «как-нибудь потом»…

(Не хочу даже упоминать бредовые псевдорасследования по поводу того, что это не самоубийство, как через четыре года и Маяковского… Безусловно – самоубийство. От незащищённости, опустошения, разочарования, тупика, невозможности больше выдерживать чудовищный наезд трагедийного времени при тончайшем устройстве души. А про жуткий набор бреда в поисковиках интернета – под видом «разных мнений» – с искажёнными фактами, неграмотными и лживыми комментариями, исчезнувшими публикациями 60-х, которые я читал и помню, просто умолчу. Нет слов…)

 

После официальной литературной реабилитации в 1955-м о Есенине были написаны сотни статей, книг и предисловий к сборникам его стихов. Ничего, кроме раздражения, эти критические произведения не вызывали. Его постоянно пытались медленно выводить из былого осуждения, великодушно похваливая за часть творчества и пытаясь вогнать его в какую-либо схему. То в ряд течений русского авангарда – футуристы, имажинисты, акмеисты и прочие, то в антитезу религия-атеизм, то в цепочку повеса-хулиган-пьяница-гражданин, то попутчик-большевик-обыватель. Даже строчки «Небо – как колокол, / Месяц – язык, / Мать моя – родина, / Я – большевик» приводились критиками как доказательство его политической ориентации, не чувствуя за ними удивлённую самоиронию, как бы размышление вслух над поворотами в своей судьбе.

Даже самые серьёзные литературоведы, далёкие от партийной пропаганды, напоминали, что «без идеологии нет искусства». И объясняли каждую строчку событиями текущей жизни, но обязательно с политическим оттенком. Если и тогда все эти рассуждения вызывали раздражение, то уж нынче от них просто тошнит…

 

Я очень долго думал об этом феномене непонимания, который продолжается уже сто лет. Ладно – советские идеологические шоры, но и в новой России. А речь о ком? О величайшем, самом народном, самом русском поэте!!!

И наконец, нашёл важную мысль только у одного – известного литературоведа, критика, исследователя Корнелия Зелинского: «Есенин – необычайно сложный поэт, может быть, один из наиболее сложных». И ещё, он же: «неизвестно, что больше поражает – богатство языка или всепроникающая человечность, необыкновенная искренность…»

И широта жизни во всех проявлениях: берёзки, комсомолки, кабаки, Кавказ, Рязань, Мордва, грузины…

 

Затерялась Русь в Мордве и Чуди

Нипочём ей страх.

И идут по той дороге люди, 

Люди в кандалах.

В том краю, где жёлтая крапива…»)

 

После гибели появились запоздалые оценки крупных писателей и деятелей культуры. И Горький, хотя оценил раньше, выразился с болью: «Есенин не столько человек, сколько орган, созданный природой исключительно для поэзии, для выражения неисчерпаемой “печали полей”, любви ко всему живому в мире и милосердия, которое – более всего иного – заслужено человеком». И обычно сдержанный в эмоциях Алексей Толстой: «Погиб величайший поэт... Последние годы его жизни были расточением его гения. Он расточал себя. Его поэзия есть как бы разбрасывание обеими пригоршнями сокровищ его души».

И не только в России (обидно, что не столько), – и румын Захарий Станку, и итальянец Карло Леви, и француз Луи Арагон, и турок Назым Хикмет, и другие, абсолютно разные по языку, культуре, традиции, высказались о нём как о величайшем поэте мира, но опубликованы все эти высказывания были только начиная с середины 50-х, в 60-е и дальше – медленно и неохотно. И перевели его много в разных странах – и тоже спустя десятилетия.

Немногие, даже очень опытные критики и литераторы, деятели культуры восприняли его как явление. А он, Сергей Есенин, конечно, был явлением природы – гений добра, любви, света, сумевший воплотить красоту окружающего мира и чувств в музыке слов.

Александр Акопов