Ты родился с печалью в глубоких глазах.
И гуляешь по городу в тёмных очках.
И, пронизан со свистом годами,
небосвод обнесён проводами.
На осенний сезон заведён циферблат.
Что забыл – то напомнит встревоженный брат.
И бредущая следом тигрица
дней на нечет и чёт разозлится.
Без оглядки на небо уже не спастись.
Над Нью-Йорком гудит вавилонская высь.
В междуречьи от каменной боли
и лекарства из каменной соли.
* * *
После полуночи сердце рискует
в прошлом наощупь подслушать Кадиш.
Или чужую цитату раскурит...
Любишь – не любишь, а хочешь в Париж.
мрачную пустошь на сонную тишь.
После полуночи сердце тоскует,
взяв на прикус электронную мышь.
* * *
Курочку-рябу кухарка несла.
Стыд отражался в луже.
Съели с тобою все ягоды зла,
мир не становится лучше.
Мальчики гибнут. А в Кремль-брюле
непросыхает начальство.
Бешенный бродит шакал по земле
и обращает в шакальство.
А над нагорным высоким плато
мирно кружит воробей.
Смотрит как пишет, сидя в пальто,
«Русское поле» еврей.
* * *
Я скажу тебе, мон-шер,
С прямотой,
Нализавшись некошерным,
Как портной,
Я бы Лизу по Лендлизу
Заказал.
Чтоб в Черкизово
С базара – на вокзал.
Что нам бредни, Мона Лиза,
Про заём.
Шаг с оконного карниза –
Водоём.
Брень-брень-бренди, шерри-бренди,
Асти-страсти...
Греки сбондили Елену.
Ах, еврейские напасти...
* * *
Платье вечернее. Мыслей прочтение.
Нам танцевать суждено и порвать
с юностью. И, обретая прощение,
гостю в гостинице не пировать.
Чёрная липа и рамы оконные.
Запонкой канул в неведенье страх.
И бесшабашно повис на руках,
мальчик, сжимающий прутья балконные...
Марине Гарбер
в голубизне широких глаз разящих.
День на земле спешит за горизонт,
но не для нас – парящих.
бокал кианти – сладко заблудиться.
Но холодок проходит вдоль крыла,
а солнце обжигает лица.
У Кордильер твой гребешок резной
я подниму по праву кавалера.
Так просто уронить его весной,
от Денвера паря до Делавера.
* * *
И осенней порою предстанет нагой
наша улица, узкой поднявшись дугой,
над озябшим районом, стволы-молодцы
поредевших деревьев, её за концы
непременно удержат, так в детстве вдвоём
мы вертели скакалку. В разбуженный дом,
шкодный ветер запрыгнет, и даст стрекача
по ступеням наш пёс, но сверкнёт горяча,
ограждая, строка, и закружит у люстр,
поднимая тебя пятернёй моих чувств.
Денвер
В этом сити, где тесно отвесным домам
и просторно озонным бульварам,
посвящаю рассветы высоким холмам
и зеркальным от гроз тротуарам.
И, когда надрывает карманы ветрам
над бильярдной брильянтовый град,
говорю, что подходит к Скалистым горам
даже в зной привозной виноград.
Удивляюсь, в масштабе семь раз к одному
наблюдая, окрашеный стул.
Конь из камня взошёл на него потому,
что под стулом индеец уснул.
Тёплый кофе бездомным дают ли в постель,
иль за ворот кладут эскимо?
Это просто не ведает яркий отель,
и тебе не об этом письмо.
Валентине Синкевич
На звук обернёшься – старик ковыляет с клюкой.
Бежишь от судьбы, а её настигающий росчерк
грозит, словно конная сотня, вдали за рекой.
Давно ли на школьную мы выбегали линейку.
И, вот, комсомольское сердце пробито в угоду стихам.
От долгой ходьбы, на лесную присядешь скамейку,
которую кто-то несёт за тобой по пятам.
Табличка на ней. И, английским себя занимая,
прочтёшь и поклонишься чьей-то судьбе.
«Погиб за рабочих?» И женщина глухонемая,
сидящая рядом, в ответ улыбнётся тебе.
* * *
И зовущих детей уносило купе.
Выбираясь из зала вокзала запруженного,
по баулам ступая и скользкой крупе,
я садок поднимал над собой с канарейкою.
И проход заслоняя спиной, бормотал,
мне на ухо нелепости негр, телогрейкою
вытирая до блеска фигурный металл
двери, стиснутой людом. В просвет её крошечный
торопилась и птичья душа.
И в бидончике квас расплескался окрошечный –
я под мышкой буханку держал.
И цыганка цеплялась за лиф полной женщины.
Инвалид мутным глазом косил.
И «Ты помнишь, Алёша, дороги Смоленщины?» –
чернокожий по-русски спросил.
* * *
Бессонница. Гудзон. Тугая кобура
ночного патруля. Фонарь. Аптека.
Чернилам черновик оплакать, что у века
не выдрал из хвоста гусиного пера.
И всюду мрак, всё тот же сон докучный.
Пустынный тянется вдоль переулка дом.
В картонный чемодан собрать стихи «до кучи»,
чтоб чокнутый маньяк пырнул меня ножом.
А люди чёрные (ведь не Москва за нами),
лишь полицейский «бьюик» фарами обдаст
фигуру распростёртую, сбегутся муравьями.
«Хорош гусь!» – скажет «коп», когда вспорхнёт Пегас.
Настанет час, – печальный, говорят.
Из кобуры бутылку «Арарата»
достанут и короткими ночами
мне сложат два крыла – гусиных – за плечами.
* * *
Развалиться на диване, помечтать, валяя ваню,
погружаясь в небосвод, под больной сложив живот
книгу и, снаружи глядя, день прошедший зашивать
белым лыком, что поуже – то попроще забывать.
Вспоминать родных, тревоги колокольчиков-сердец...
Стережёт мои дороги власть сатурновых колец.
Кто мне будет улыбаться из последних верных сил?
И при жизни ли воздастся осквернителям могил.
Где сокрытая темница, камень резчиком забыт.
А в столице раздвоится дуб, в котором гвоздь забит.
И в скворечнике высоком голубь раненый живёт.
И крылом под правым боком согревает свой живот.
Игорю Михалевичу-Каплану
свой смычок, когда цикорий звёзд клевал полночный грач.
обречённостью возвысил одиночество ветрил,
иль заглядывает вечность сквозь озонную дыру...
просто бьют крылами кони и несутся без удил.
просто от случайной боли вашим небом проплыву.
Судьбы календарь не делил на счастливые числа.
Талмуд не читал и не верил в чужие приметы.
Вответных словах не искал потаённого смысла.
Плывя, не заметил, что вечная песенка спета.
Представ перед чёрной дырой неземного колодца,
к тщедушной груди прикрепив одиночества камень,
у глади морской воспеваю всходящее солнце,
которое будят дельфины, причёсывая плавниками.
* * *
Скамейка приставлена спинкой к безоблачной дали,
а мне предлагают присесть на сырой чернозём
мой дед, инвалид, разрешивший потрогать медали,
и Сашка, убитый в бессмысленной драке ножом.
И с крыши часовни осыпалась вдруг черепица,
чтоб слух ощутил глубину наяву,
слетела на землю зелёная мёртвая птица
и, как рукавица, упала в траву.
– Спасибо за то, что пришёл нас проведать.
Вот свежая рыба. А сколько сорвалось с крючка!
А мы без тебя не садились, и вовсе, обедать,
хоть Сашка не прочь заморить червячка.
В глубокой тарелке замешаны тёмные краски.
И кролик приблизился к пальцам разутой ноги.
Бывает, живому смертельно захочется ласки.
И Сашка подвёл под глазами у деда круги.