Григорий Медведев

Григорий Медведев

Четвёртое измерение № 7 (607) от 1 марта 2023 года

Хватая пустоту

* * *

 

I got that summertime, summertime sadness.

 

Не уточняя по календарю,

я на затменное солнце смотрю.

 

Ветер усилился, и у реки

ивовые зазвенели листки.

 

Батюшков, милый, на той стороне

дай закопчённое стёклышко мне.

 

Чёрное пятнышко, через стекло

еле заметное, так ли росло?

 

Так ли в гортани годок за годком

время кошачьим скребло коготком?

 

Знаю, как старился свет и пустел.

Здесь у меня чернозём, чистотел,

 

чертополох и почти задарма

купленная жучковатая тьма.

 

На вологодском постое твоём

вместе о летней печали споём.

 

Солнце садится, и мутный поток

невозвратимо уносит листок.

 

* * *

 

Он не умел крутить «солнышко» на качелях

и боялся взрывать за стройкой карбид,

у него был тяжёлый советский велик –

от выросших братьев доставшийся инвалид.

 

К тому же он посещал воскресную школу,

где давали пряники и тёплое молоко,

ему никогда не хватало на жвачку и колу

и всё, что носил он, было слегка велико.

 

В наших краях считалось совсем беспонтовым

с такими дружить. У него было много книг,

мы сошлись на Стругацких, я брал том за томом

«Жука в муравейнике», «Град обреченный», «Пикник...».

 

Стёрлись его черты и обстановка комнат,

где мы читали о будущем на бумаге дрянной.

Я расспрашивал местных: напрочь такого не помнят.

Близлежащее время обогнуло его стороной.

 

Кем же он всё-таки был – товарищем по учёбе,

соседом ли, чья семья потом поменяла жильё?

Или моим близнецом, вросшим в меня в утробе,

нашёптывающим невнятно непрожитое своё?

 

Скоро каникулы кончатся, и в уходящем свете

сосредоточены лица и даже строги

у фантастических братьев, на ржавом велосипеде

поочередно наверчивающих неправильные круги.

 

* * *

 

Признаки противоборства

времени и красоты

(с пользой для стихотворства)

в воздухе разлиты.

 

Солнце ещё не скупится,

но подмешалась уже

будто свинца крупица

к золоту на витраже.

 

Около голубики

веской, как дробь №2,

бабочка в солнечном блике

трепетна, но мертва.

 

Золотом и латунью

на нехолодной земле

обрамлена летунья

с выщербинкой в крыле.

 

Свет истончаться будет

долго, уйдёт не вдруг.

Утром меня разбудит

паданцев гулкий стук.

 

Замершая в полутоне

до желтизны листва,

бабочка на ладони

трепетна и жива.

 

Без усилий с запястья,

невесома вполне,

вспархивает, не застя

этого света мне.

 

* * *

 

А. М.

 

Помнишь, как радовались каждому кругляку

медному в окиси зеленоватой,

в чёрном налёте, с надписью по ободку

с ятями и едва различимой датой.

Чаще всего они попадались весной,

когда почва осела слегка и подсохла.

Здесь, говорят, шатался народ у пивной,

осторожней, порезаться можно о стёкла.

Били бутылки, теряли копейки, потом

захлебнулись пропойцы волною Стикса.

Заведенье снесли, построили дом,

куда прадед наш въехал да пообвыкся.

Зябко в конце апреля, прозрачен сад,

неподвижны яблоня и рябина.

Двое мальчиков молча склонились над

тем, что время к берегу их прибило.

Много всякого нанесло добра:

гвозди и черепки, раковинки улиток

и, подороже золота-серебра,

горстку медяшек, листвой укрытых.

Что на эти оболы купим? Вчерашний день.

Ни рябины, ни яблони, только воздух

опустевший, только косую тень

промелькнувших ласточек острохвостых.

 

* * *

 

А моря нет, как не бывало...

Андрей Болдырев

 

Море есть, но не видно отсюда –

заслоняют Воронеж, Ростов –

журавлиного пункты маршрута,

остановки ночных поездов.

 

И бывает, что в пыльном предместье

как-то вдруг, ни с того, ни с сего,

ты подростком за тысячу двести

километров почуешь его.

 

Различишь, ещё не узнавая,

глуховатый ракушчатый звук.

Рядом станция здесь узловая

пропускает составы на юг.

 

Как в плацкарте – на пёрышках вострых

под щекой – неустойчивый сон.

За Азовом меняется воздух,

насыщается солью озон.

 

Поутру задувает с пролива,

ещё тусклые звёзды видны,

и покачивается крапива

слева у станционной стены.

 

* * *

 

Котик на дороге прямо

спит. Машины там ему

не мешают, что ли? Мама,

я чего-то не пойму.

Просто он устал, не надо,

не смотри туда.

В электробусе прохлада,

а снаружи духота.

Еле-еле едем в длинной

пробке. Мальчик близорук.

Мимо окон тополиный

пролетает пух.

Кот разлёгся, где нагрето,

на Большой Серпуховской,

глаз, как будто бы от света,

щуря воровской.

 

* * *

 

Ну что, поговори со мной,

моя печаль, моя попутчица.

Попотчуй песенкой простой

о том, что счастья не получится,

привычную свою пропой.

Та-там-та-там-та-там живу…

Надеждами себя не балую.

Поскольку осень – здесь листву

всё время поджигают палую.

Белёсый дым слегка горчит,

и дождь ладонью шестипалою

в такт старой песенке стучит.

 

* * *

 

С возвышенья, с холма

я вижу реку, дома,

близкие купола,

низкие колокола,

серые небеса.

Если закрыть глаза,

здесь XVII век:

только шуршащий снег,

лай, перепалка ворон,

ветер и перезвон

сверху один для всех.

Неспокойный весьма

век – всё смута, резня;

заметай-ка, зима,

и его, и меня.

 

* * *

 

Я смотрю из окошка трамвая,

как вторая идёт моровая,

и моя поднимается шерсть.

Братец жизнь меня учит и братец смерть.

Я котёнок с улицы Мандельштама.

Отвези меня, мама,

в Ванинский порт, брось во терновый куст,

будто чучелко смоляное.

Только б не слышать косточек гиблый хруст

и всё остальное.

 

* * *

 

Возле комбината горка

метров двадцать пять.

На ногах бы съехать – только

мне не устоять.

Предсказуемый в застылом

воздухе полёт –

навзничь тылом и затылком

о декабрьский лёд.

Небо серое и город

не Аустерлиц.

Сверху раздается гогот

сопричастных лиц.

Сколь сильно в подглазьях жженье!

Но открылось вмиг,

что поэзия – скольженье

с горок ледяных.

В равновесии ли дело,

в крепости ли ног,

ни опоры, ни предела,

свищет ветерок.

Нараскатана крутая,

хорошо с такой

в сумерках лететь, хватая

пустоту рукой.

Горка возле комбината,

фонарей там нет.

Не спеши пока, не надо,

уходящий свет.

 

* * *

 

Так обречённо в феврале,

как накануне казни,

снега стоят по всей земле

от Яузы до Клязьмы.

И некуда бежать от них,

клеймёных, ноздреватых,

от пытаных снегов своих,

да поздно горевати.

Так думал неудельный князь

страны своей заплечной,

с картонным ярлыком катясь

отсюда до конечной.

Потом он брёл, косился вверх,

где вскоре вновь прописан

окажется подножный снег –

на бланке тёмно-сизом.

 

* * *

 

Вот что тебе досталось –

лёгкие на помине

эти нежность и жалость

с косточкой в сердцевине.

Поговорить о них не с кем.

Летней ночью недлинной

под проливным смоленским

мокнет пух тополиный,

платье на толстой леске.