* * *
Мир забывает тех,
кому не повезло.
И если ты промазал на дуэли,
забыл свой кортик на чужой постели,
упал с коня
или сломал весло –
спасенья нет.
Тебя забудет мир.
Без вздоха,
сожаления
и плача.
Свою удачу опроверг кумир.
Таков закон.
Да здравствует удача!
Небо осенью выше...
(Из поэмы «Одесская хроника», сентябрь 1941)
Небо осенью выше,
Лес – красивей,
Так я вижу его
что приходит пора,
что кружится листва,
В этот час,
начинают свой путь молодые опята.
И не жаль
Если осень,
Но только б не рано.
Пусть, как в жизни людей,
оголяются ветви берез и каштанов.
Но бывает...
а негнущийся дуб –
Что мне гнущихся прутьев
Мне б дубы да дубы
мне б сурового кедра янтарные соки,
вот того,
Осень!
Осень!
Дай мне, сердце, бескрайний полёт
собери все опавшие листья у веток.
Облетают рябины, облетают рябины...
А к чему мне рябины?
Я не про это...
Песня о друге
На всех и беда одна.
Море встаёт за волной волна,
А за спиной спина.
Здесь, у самой кромки бортов,
Друга прикроет друг.
Друг всегда уступить готов
Место в шлюпке и круг.
Его не надо просить ни о чём,
С ним не страшна беда.
Друг мой – третье моё плечо –
Будет со мной всегда.
Ну, а случится, что он влюблён.
А я на его пути,
Уйду с дороги. Таков закон:
Третий должен уйти.
есть у моря свои повадки.
Море может быть то зелёным
с белым гребнем на резкой складке,
то без гребня – свинцово-сизым,
с мелкой рябью волны гусиной,
то задумчивым, светло-синим,
просто светлым и просто синим,
чуть колышимым лёгким бризом.
Море может быть в час заката
то лиловым, то красноватым,
то молчащим, то говорливым,
с гордой гривой в часы прилива.
Море может быть голубое.
И порою в ночном дозоре
глянешь за борт – и под тобою
то ли небо, а то ли море.
Но бывает оно и чёрным,
чёрным, мечущимся, покатым,
неумолчным и непокорным,
поднимающимся, горбатым,
в белых ямах, в ползучих кручах,
переливчатых, неминучих,
распадающихся на глыбы,
в светлых полосах мёртвой рыбы.
А какое бывает море,
если взор застилает горе?
А бывает ли голубое
море в самом разгаре боя,
в час, когда, накренившись косо,
мачты низко гудят над ухом
и натянутой ниткой тросы
перескрипываются глухо,
в час, когда у наклонных палуб
ломит кости стальных распорок
и, уже догорев, запалы
поджигают зарядный порох?
Кто из нас в этот час рассвета
смел бы спутать два главных цвета?!
И пока просыпались горны
утром пасмурным и суровым,
море виделось мне
то чёрным,
то – от красных огней –
багровым.
Я старею, и снятся мне травы,
а в ушах то сверчки, то шмели.
Но к чему наводить переправы
на оставленный берег вдали?
Ни продуктов, ни шифра, ни грязи
не хочу ни сейчас, ни потом.
Мне сказали:
– Взорвёте понтон
и останетесь в плавнях для связи. –
…И остался один во вселенной,
прислонившись к понтону щекой,
восемнадцатилетний военный
с обнажённой гранатной чекой.
С той поры я бегу и бегу,
а за мною собаки по следу.
Все – на той стороне. Я последний
на последнем своём берегу.
И гудят, и гудят провода.
Боль стихает. На сердце покойней.
Так безногому снится погоня,
неразлучная с ним навсегда.
изображать солдатский наш уют;
не тем, что в двадцать два узнали цену
тому, что люди в сорок узнают;
не сединой, что, может, слишком рано
легла походной пылью на виски,
когда мы, жизнь примерив на броски,
считали мины, не считая раны;
не славой, что пришла к нам неспроста:
на бланках похоронного листа,
на остриях штыков под Балаклавой,
в огнях ракет рождалась наша слава;
ни даже тем, что, выйдя в путь тернистый,
мы научились жертвовать собой.
Мы тем гордимся, что последний выстрел
завещан нам отцовскою судьбой.
Гордимся мы, что в наш двадцатый век, –
на той земле, где дни не дни, а даты, –
в семнадцатом родился человек
с пожизненною метрикой солдата.
Гордимся мы, быть может, даже тем,
что нам о нас не написать поэм.
И только ты, далёкий правнук мой,
поймёшь, что рамка с чёрною каймой
нам будет так узка и так мала,
что выйдем мы из бронзы, из стекла,
проступим солью,
каплею,
росой
на звёздном небе –
светлой полосой.
Я такое дерево…
Всегда зелёный – и зимой, и осенью.
Ты хочешь, чтобы я был гибкий как ива,
Чтобы я мог, не разгибаясь, гнуться.
Но я другое дерево.
Если рубанком содрать со ствола кожу,
Распилить его, высушить, а потом покрасить,
То может подняться мачта океанского корабля,
Могут родиться красная скрипка, копьё, рыжая или белая палуба.
А я не хочу чтобы с меня сдирали кожу.
Я не хочу чтобы меня красили, сушили, белили.
Нет, я этого не хочу.
Не потому что я лучше других деревьев.
Нет, я этого не говорю.
Просто, я другое дерево.
Говорят, если деревья долго лежат в земле,
То они превращаются в уголь, в каменный уголь,
Они долго горят не сгорая, и это даёт тепло.
А я хочу тянуться в небо.
Не потому что я лучше других деревьев, нет.
А просто, я другое дерево.
Я такое дерево.
синела звезда
и ночью
её отражала вода,
чтоб мирным
был мир
заоконный,
чтоб тайный советник
дал тайный совет,
чтоб тень была тенью,
а светом был свет –
должны соблюдаться законы.
Закон раздвоенья
на влагу и сушь.
Закон тяготенья
двух родственных душ.
Всемирный закон
гравитаций
двух равновлекомых
взаимностью тел,
где центрофугальность –
еще не предел
в эпоху
цветенья акаций.
Закон треугольника –
грустный закон.
С ним каждый влюблённый,
пожалуй, знаком.
Закон непорочного круга.
Когда, распадаясь на время,
семья
опять возвратилась
на круги своя
законным приводом супруга.
Закон постиженья,
закон естества,
закон постоянства,
где – прочь голова
за шалость
невинной измены.
Закон воскрешенья
мужского ребра.
Закон возвышенья,
безльготно, Добра,
как пишут:
«без права замены».
Когда из далёких
и пряностных стран,
возвысив свой род,
не пришёл Магеллан,
свой путь завершив
вокруг света.
Оболган он был
и посмертно судим.
Но всё же
средь всех
оказался один
с судом и престолом –
один на один
товарищ его – Пигафетто.
Во веки веков
да возвысится он –
закон Пигафетто,
мой главный закон.
Затем и пишу я
про это.
Чтоб сын мой
и все, кто подобны ему,
за правду свою
уходили во тьму,
как совесть моя –
Пигафетто.
Прорубь
И вырубил прорубь,
а лёд – толщиною в три пальца.
Ты тоже попробуй.
Честнее нырнуть, чем трепаться.
И сразу всё ясно,
и по снегу ножки босые.
И будешь ты красным,
а может быть – белым и синим.
Шутили:
– Припайщик,
объелся ты, брат, беленою. –
Я странный купальщик.
Объелся я только войною.
Мне ночью не спится,
Я жёлтыми взрывами маюсь.
И, чтобы не спиться,
я с горя зимою купаюсь.
* * *
рыба ханского лакомства, но...
Не по мне эти кружева.
«Неграмоль» черногрудое
диво-вино.
От него не болит голова.
Но крылатое «р» в сентябре,
октябре, декабре –
вот что вяжет друзей у стола.
Крупных раков варю я
в душистом ведре,
их потом разрушая дотла.
Две-три стопки разгонных
и сразу – пивко!
Кто-то крикнет тревожно: пора!
И покатятся бубны
гульбы далеко,
мимо жён, до утра, до утра!
Слоны
Защищая свою крутизну,
не печальтесь, что губы разбиты.
Ни погонщику и ни слону,
как слоны, не прощайте обиды.
Шрам притерпится, боль отболит.
Как бы ни были поводы жёстки,
никому не прощайте обид.
Защищайте свои перекрестки.
Есть особый изгиб у спины,
принимающий вызов обрыва.
И особая власть у разрыва.
Не прощайте обид, как слоны.
Без любви: ни щепы, ни следа.
Ни чужим, ни своим и ни званым.
Ни тоски, ни слонят, ни саванны.
Как слоны: никому, никогда.
* * *
Никакого насилия.
Всё уже не моё.
Оставляю вам синее
и малиновое.
Остановку конечную
в затенённом краю.
И зелёных кузнечиков
с бойкой сабелькою.
Никуда не сворачиваю.
Всё достойно приму.
Но пока – заворачиваю
в лаваши бастурму.
* * *
Нужно, чтоб кто-то кого-то любил.
Это наивно, и это не ново.
Не исчезай, петушиное слово.
Нужно, чтоб кто-то кого-то любил.
Нужно, чтоб кто-то кого-то любил:
толстых, худых, одиноких, недужных,
робких, больных – обязательно нужно,
нужно, чтоб кто-то кого-то любил.
Лось возвращенье весны протрубил,
ласточка крылья над ним распластала.
Этого мало, как этого мало.
Нужно, чтоб кто-то кого-то любил.
Чистой воды морякам под килём,
чистого неба летающим в небе.
Думайте, люди, о боге, о хлебе,
но не забудьте, пока мы живём:
нет раздвоенья у супертурбин,
нет у земли ни конца, ни начала.
Мозг человеческий – как это мало.
Нужно, чтоб кто-то кого-то любил.
Мир стоит на голове,
дыры дырами латает.
Рыбы по небу летают,
птицы ползают в траве.
Стало тесно на земле.
Есть вопросы – нет ответов.
И в кровавой полумгле
меньше лбов, чем пистолетов.
Кто сказал, что так и надо –
в черноте чеченских битв
светлые часы молитв
проверять кругами ада?
* * *
Я старомоден, как ботфорт
на палубе ракетоносца.
Как барк, который не вернётся
из флибустьерства в новый порт.
Как тот отвергнутый закон,
что прежней силы не имеет.
И как отшельник, что немеет
у новоявленных икон.
...Хочу, чтоб снова кружева,
и белы скатерти, и сани.
Чтоб за морями, за лесами
жила та правда, что права.
Хочу, чтоб вновь цвела сирень,
наваливаясь на заборы.
Хочу под парусом, за боны
и в море всех, кому не лень.
Хочу, чтоб без земных богов
и, презирая полумеру,
за оскорбление – к барьеру.
Считай четырнадцать шагов.
Хочу, чтоб замерла толпа
пред Биргером и пред Ван Гогом.
Чтоб над арканами монголов
смеялся дикий конь гарпан.
Чтоб нам вернули лошадей.
Чтоб наши дети не болели,
чтоб их воротнички белели
и было всё, как у людей.
Чтоб ты жила, чтоб ты плыла.
Чтоб не скрипел военный зуммер.
Чтоб я, не заживаясь, умер,
окончив добрые дела.
Е.Ф.
Топчу набежавшие тени,
презрев небеса.
Опять начинаю с сирени
и шью паруса.
В убранстве из битой посуды
пойдём налегке.
Опять начинаю с Пицунды.
С тебя на песке.
Полковники
В России испокон веков
ещё так не бывало, чтоб
такое множество полковников
себе пускали пулю в лоб.
Не осуждая, не оправдывая,
и я б, пожалуй, жить не смог
с распятой офицерской правдою!
Но пулю б эту поберёг.
Недальновидные и сытые,
забыли, видно, как слепа
поднявшаяся в рост толпа
с полковниками не убитыми.
Трубач
Петру Тодоровскому
Ах, это певчая судьба:
звук доставать со дна.
Такая участь ей дана –
солдатская труба.
Трубач – один, трубач – ничей
в рассветах ножевых.
Их очень мало, трубачей,
оставшихся в живых.
Зато какая это честь,
и слава, и игра –
трубить решительную весть
своим полкам: «Пора!»
* * *
Ах, как я кричал когда-то:
вашу мать... концы и кранцы...
Бродят по военкомату
одноногие афганцы.
Их суровые медали
однозвучны и негромки.
Их клевать не перестали
похоронки, похоронки.
...Знать бы, что чему основа
что бедою отбелило.
Может, не случилось снова
то, что было, то, что было.
Может, кануло б с концами
и ушло дурными снами
то, что делалось с отцами
и что с нами, и что с нами.
Не пришедших на свиданье,
тех, кто с горечью повенчан,
одарите за страданья
и воздайте за увечья.
Но куда что подевалось,
будь я проклят, в самом деле.
Глупые навоевались.
Умные разбогатели.
Талант
Ещё не зная, что тебя влечёт
на рифы неизведанных открытий,
кто поселился, ангел или чёрт,
в душе, поднявшей паруса отплытий,
ещё на изначальном рубеже
ты в поисках глубин идёшь мористей,
а тень сомненья расползлась уже
по коже неоформившихся истин.
Но, скрытой одержимостью влеком,
внеклеточной и внематериковой властью,
прозрения накатывая ком,
себя ты чьей-то ощущаешь частью.
Талант надличен.
Как ты ни зови,
как ни тащи за хвост кота удачи –
кровь под ногтями и крыло в крови.
Коль страсти ближе –
горечь правды дальше.
Талант надличен.
Нет ни вечных льдов,
ни тайною задушенной ошибки.
Уже давно под тяжестью годов
заждались нас
пророчества пушинки.
Талант надличен.
Лишь хватило б сил,
всё отметая, над тщетой вчерашней
встать у холмов безвременных могил
и ощутить, что ничего не страшно.
крахмальное кружево,
Крошево вьюг.
Кружится сцена,
и круг её кружится,
Клоунский круг,
Крутятся,
как карусельные лошади,
Дней жернова,
Крутится паперть
и плаха на площади,
паперть и плаха на площади,
и - голова...
Наши надежды,
и наши желания,
Зимние сны --
Ах, набирайтесь
терпенья заранее,
Ждите весны:
Только весною
в снегу обнаружится
Горстка травы,
Только весной
кто-то кружится, кружится,
Кружится – без головы...
* * *
Пока пути чисты,
господь, друзей храни,
и я не жгу мосты
и не гашу огни.
У жизни на краю
не ёрзаю, не лгу.
Живу, пока могу,
пока могу – пою.
* * *
Благословляю виденье слепца,
Бессонницы свои благословляю
И мученичеством объявляю
Невыносимо горький век отца.
Тебя благословляю – кромка льда –
Последнюю прижизненную кромку.
Стихов незнаменитую котомку
И отданные мною города.
Благословляю связки всех мостов,
Насильственно разорванные мною.
Клянусь моей единственной войною,
Что к исповеди я предстать готов.
Содрав надежд озябшую кору,
Свои плоты топлю, а не сплавляю.
И ничего с собою не беру,
И всех, с кем расстаюсь, благословляю.
Плоть травой прорастет
За молчанье – молчание.
как давно это было.
Плащ вишнёвого цвета,
кинжал и колет.
– Ты любила? –
и шея на плаху:
– Любила, –
И душа вознеслась.
И любви не теряется след.
Вера выше всех доказательств.
На лбу – троеперстье.
– Отрекись, протопоп. –
И запёкшимся ртом:
– Никогда. –
Плоть травой прорастет.
Но жив аввакумовский перстень,
чтоб для всех страстотерпцев
обернулась судьбою беда.
Скачут кони без всадников.
Оскорбивший наказан.
Как давно это было.
К сожаленью, давно.
Обострённое чувство греха
водит душу на казнь.
Плоть травой прорастет,
если праведным было зерно.
Г. Гельштейну
Спешите делать добрые дела,
пока ещё не склёвана рябина,
пока ещё не ломана калина,
пока берёста совести бела.
Спешите делать добрые дела.
В колёсах дружбы так привычны палки,
в больницах так медлительны каталки,
а щель просвета так порой мала.
А ложь святая столько гнёзд свила,
анчары гримируя под оливы.
У моря всё отливы и отливы,
хоть бей в синопские колокола.
Пока сирень в глазах не отцвела,
и женщины не трубят в путь обратный,
да будут плечи у мужчин квадратны!..
Спешите делать добрые дела.