Игорь Чурдалёв

Игорь Чурдалёв

Четвёртое измерение № 9 (357) от 21 марта 2016 года

Искать искупления в острой печали…

Граффити

 

Вдумчиво жили прежде. Не сгоряча.

Без истеричных всхлипов и нервной дрожи.

Ладили стены из красного кирпича

крепче обета, проклятья и первача

так, что сносить их потомку себе дороже.

 

Остов ещё вздымается, как ни стар,

над чередою дней человечьих, куцых.

Корни пустил фундамент. Ветвями стал

рухнувший свод.

Утопает руина в кущах,

рвущих её, как медленный динамит,

аж все бурьяны рядом – в кирпичных клочьях.

 

Сбрендил сентябрь.

Неуёмней жарой томит,

золотом беден и листьев ронять не хочет.

– Дайте мне дней – умоляет он.

 

Бог подаст.

Ветер мольбой играет в полях широких.

Канем безмолвно в осень. Не молодясь,

просто не замечая урочных сроков,

как эти стены, которым что штиль, что вихрь,

лишь бы восстать над гнилью

и тьмой в подвале.

Зря ли развалины для миражей своих

юные граффитисты облюбовали...

 

Руны руин.

Шрифт изломан, как пьяный жест,

скомкан, как круг, кованный из квадрата.

Что вы, ребята, курите? Что за жесть

крыла вам крыши, съехавшие куда-то –

или взлетевшие? – юность всегда крылата.

 

Вам только критика и не хватало здесь.

Вот он является, зол, умудрён и сед.

Вот озирает фронт, на обломок сев,

тихо потеет ядом и копит желчь.

Видно, надумал травить, сокрушать и жечь.

Вот как сейчас резанет он, острей серпа...

 

Но всё молчит, потому что глядит в себя.

Видит угрюмый остов, кругом лежит

ясная осень. И в пику столь ветхим темам –

странную, яркую, следующую жизнь,

свежею кровью стекающую по стенам.

 

Переходящий

 

В общем, ему всё равно, какая погода.

В небо не смотрит, из дому выходя.

Он от природы – человек перехода,

а не дождя.

 

Впрочем, основа та же.

Под землю с воли

по траекториям праха, персти, пыльцы

те же нисходят –

клерки, торговцы, воры

и певцы.

 

Дедушка Дарвин хмурится –

но простит,

что в обезьяньих путаясь генокодах,

мы тяготеем к роду подземных птиц

с ветки на ветку скачущих

в переходах.

 

С умыслом выжить, страху наперекор,

бродит, пузырясь, мутирующая масса,

дремлет по ходу –

но скоро на переход,

на кольцевую или одну из хорд

круг эволюции режущих, точно масло.

 

– Да, дорогая. Нет, не там и не здесь.

Я где-то между –

до самой старости с детства.

То есть, я в переходе, но сеть здесь есть,

как и везде теперь. Никуда не деться.

 

Он переходит –

с мата на инглиш, с винды на мак.

С чипом в крови, он больше не платит налом.

Он бета-версия. В линзах безглазый мрак.

И капюшон аутиста натянут на лоб.

Он персонаж, прокачанный для броска

с борта на борт очередного судна.

Цель есть движение –

правит канон абсурда.

 

А по конечной накатывает тоска –

это пустое, дорога к ней не близка

по переходам – куда-то туда отсюда.

 

Бедняги

 

Есть бедняги, которых пленяет демон.

Он сгоняет к ним чёртовы тучи денег,

наливает им в плошки со дна – погуще

и поёт, что теперь они всемогущи.

 

У владык всегда свои заморочки.

Опасаюсь о них говорить грубо,

но на весь общак Бильдербергского клуба

не купить мелодии или строчки.

Продаются только одни подделки,

да жратва, да хлам, да срамные девки.

 

Все торгуются, пряча в кармане кукиш:

настоящего, мол, все равно не купишь,

потому что ему не цена – деньги.

 

Всякий большего хочет, лучшего ищет,

непременно иметь полагая целью.

И обидно имущим, что некто нищий

здесь решает, что дёшево, что бесценно.

Он умрёт голодным. Уйдёт под опись

скудный скарб –

предмет вожделенья сытых,

чтобы те выставляли его на Сотбис,

раз исправить уже ничего не в силах.

 

Плацкарта

 

Не уезжай.

В этих мутных и влажных просторах

есть ли далёкие цели, во имя которых

отчих пределов навеки покинуть не жаль?

На поездах, отбывающих в пропасть –

как водится, скорых –

не уезжай.

 

Но с шипением змея экспресс

прянул и двинул извечным путём.

Разве только

в тамбурах больше не курят

и тонкие стекла

не дребезжат в подстаканниках от МПС.

 

Той же дорогой уже не вернёшься назад.

Эти колеса не знают обратного счета

Не уезжай.

А уедешь – хотя бы дай знать

как там и что,

если там замаячит хоть что-то.

 

Затмение

 

В наших широтах затменье не было полным

Половинка солнца продолжала слепить,

так, что никто ничего так и не понял.

Жизнь катилась, не умеряя прыть.

Только птицы метались, подняв тревогу,

в стайки сбиваясь, вопили «беда, беда!»

да наждачной рябью покарябало Волгу,

трудно освобождающуюся ото льда.

А толпы шагали строем, не поднимая лбов,

на которых явственно – более или менее –

обозначалось: деньги, война, любовь

и – затмение.

 

Но подступала ночь, как безумный дервиш,

шляющийся по весям, напугать стремясь,

и вопрошала:

– Что ты делаешь, с кем ты делишь

лозунги хором и водку и в ногу марш?

Убереги одиночества дар бесценный.

Слезы – от ветра – в щеки свои вотри.

Двигай домой по аллее люминесцентной,

столь же холодной, как и ты внутри.

Все тебе до фонаря – даже смета

за электричество. Именно потому

не выключаешь в прихожей света,

чтобы не возвращаться в тупую тьму.

Ужинай, как святой – мёдом с акридами.

Сон занавесит разум, тайны тая.

И поплывёт перед глазами полузакрытыми

жизнь – полу-придуманная, полузабытая,

как бы твоя.

 

Весна в зоопарке

 

Кажется, выходные прошли не зря.

Талыми струйками зиму почти что смыло.

И мы бродили по лужам среди зверья,

прячась от дикости и озлобленья мира.

 

Чётко налажен честный животный быт,

каждой из тварей место своё в котором.

Только не определившийся овцебык

вялую жвачку жуя, размышляет – кто он.

 

К вечеру подморозило. Чахлый снег

выжжен помётом под шапито небесным –

крытых вольеров не хватает на всех.

Темные грифы примёрзли к своим насестам.

 

А в застеклённых джунглях – возня и гвалт,

бестий диковинных шастанье деловое.

Нас отличает от них лишь уменье лгать,

да чуть иная манера рыка и воя.

 

Отбывали в сумерках – к ужину и ко сну.

Пали в перины, поторчав за столами,

перед панелью, всё сулящей грызню,

всё мельтешащей растерзанными телами.

 

Чудесная жизнь

 

Общителен я не очень

и доступа нет чужим

в мою студёную осень

в мою чудесную жизнь –

чтоб шла она, на спешила,

весь гвалт далеко послав,

насвистывая фальшиво

мотивчик Wonderful Life.

 

А впрочем,

не поздно ль прятать

от мира, тая и впредь,

что я разучился плакать

и не научился петь.

Леса не оценят позы,

поля не поймут спроста́ –

пусть дождь мне заменит слезы,

а птицы меня простят.

 

Опять по золоту про́сек

туман ползёт из низин

в мою прозрачную осень,

в мою прекрасную жизнь,

которая в чащах свищет,

кружит листву дотемна,

поёт – и никто не слышит

того, что поёт она.

 

Experience

 

Я менее минуты пробыл вне –

и возвратился, странно улыбаясь:

не конвульсивно, но светло, спокойно,

как бы вполне осознанно – настолько,

что даже дама-реаниматолог,

вернувшая меня таким разрядом,

что от груди полдня несло палёным,

спросила без иронии –

– Что видел?

 

Но я не видел ровно ничего,

ни тьмы, ни света, ни теней в туннеле,

ни дайджеста зазря пропавших лет,

а канул в абсолютное Ничто –

такой и мнится полная свобода

душе, способной быть или не быть.

 

Стоял октябрь, кристальный и бездонный.

Тем утром с неба рухнул ранний снег

и воздух тёк в меня, как мёд студёный,

а слаще ничего под небом нет.

 

Без лишних черт и тайн и линий к спектру

открылся свет, приняв меня назад.

Есть многое, Гораций, что не к спеху

узнать – как мест, куда не опоздать.

 

А здесь – нам жить наперекор летам,

покуда нас до обуха не сточат.

Лишь грустное лицо моё не хочет

терять улыбки – обретенной там.

 

Mea culpa

 

Из чувств, что тобою как порох и спирт сожжены,

в конце выживает одно только чувство вины,

не жгучей уже, остывающей вместе с душою.

 

Среди фейерверков пылающих зла и добра

оно несгораемо в принципе, словно зола,

на поле, где тешились пиротехническим шоу.

 

Не грея, но блёстко оно прогорело дотла –

и в этом вина, что душе не хватило тепла

для тех, кто любили её, берегли, выручали.

 

Но поздно скулить им вдогонку: простите меня,

друзья и подруги, ушедшая к Богу родня.

Осталось искать искупления в острой печали.

 

Хранить её, словно обет – и в боях и в пирах,

нести её бережно и осторожно, как прах

всего, что угасло, что не согревая блестело.

 

Вот так, ни на миг передышки не притормозив,

валун одиночества на гору катит Сизиф,

без жалоб, поскольку привычка – великое дело.