Интеграция в культуру

Интеграция эмигранта в другую культуру (например, русского человека в культуру североамериканскую) представляется мне смешением разных потоков, как будто в торфяную реку вливается глинистый приток, и сверху видно, как на сотни километров эти потоки соседствуют и растворяются друг в друге, иногда так и впадают в море небытия, до конца не перемешавшись. Зона смешения этих потоков становится шире и шире, но чистота оригинальности обеих берегов, хотя бы тонкой плёнкой генетического приятия, остаётся. До самого конца дней своих эмигрант ведет себя как «Миссисипи с Миссури» или как «Обь с Ирытшом». Вместе и порознь, его река несет два потока различных культур, и душа человека выбирает из обеих частей потока самые необходимые капельки и струйки.

Культура – в широком понимании – включает не только литературу, музыку и искусство, а также уходящие корнями в историю модели поведения, нравственные стереотипы, педагогические и воспитательные приемы, традиции, обычаи, приметы, поговорки, кулинарные наклонности и многое другое.

Если я буду готовить мясо или рыбу, будьте уверены, что на моем разделочном столе появятся лук, укроп, иногда картошка. Франко-канадец передёрнет плечами при слове «укроп» и удивится, отчего нет розмарина и, главное, вина. «Майонез-то зачем?» – спросит он, впадая в полный ступор. Англо-канадец поинтересуется, в какие булочки я буду вкладывать это мясо, когда оно приготовится, и каким соусом буду его поливать перед тем, как створки этих булочек захлопнуть. А русский посетитель моего дома – будьте уверены! – спросит, постарается запомнить или установит под запись, как я это приготовил.

Милые старые приметы, в которые я не верю, но которые, на всякий случай, исполняю… Провожу ладонью по затылку против направления роста волос, снизу вверх, если чёрная кошка перебежит дорогу. Погляжу в зеркало, если вынужден вернуться, забыв что-то дома. Если вилка упадёт на пол, пробормочу: «Злая тётка придёт». Увидев растущий месяц, покажу ему купюру, чтобы остаток месяца быть при деньгах.

Знакомые американцы и канадцы смеются над этими невинными обычаями и говорят, что ничего подобного сроду не видали. Неправда, видали! Они тоже постукивают по дереву, чтобы не сглазить и бормочут: «Touch wood», а ещё держат пальцы скрещенными, чтобы не сорвалось, да и ещё кое-что. Когда я им напоминаю об этом, удивлённо соглашаются: да, другое культурное направление, другие корни, но тоже есть эти невинные предрассудки.

 

А вот пример более драматический. Не потому, что я его подглядел в больнице, вернее не потому, что я сам в эту больницу попал. (Кстати, и попал-то я по безрассудному русскому обычаю откладывать визит к врачу до последнего, пока уже совсем не припечёт). Так вот, лежу я себе полёживаю в «Дженерал госпитале» канадской столицы, терзаю доктора тщательно продуманными вопросами так, что он, бедный, прячется от меня и подсылает практикантов и интернов, читаю книжки, ем, что дают, гуляю по коридору в больничном халатике, и знакомлюсь с обстановкой и людьми вокруг.

В соседней палате лежит дядечка моего примерно возраста, лет сорок пять. Бородка с проседью, умное лицо, строгие очки. Он хорошо устроен в жизни, лежит в 2-местной палате, в «полулюксе», что свидетельствует о приличном доходе. Впрочем, я тоже в 2-местном «полулюксе» лежу, что свидетельствует о моём гипнотическом воздействии на медицинский персонал – лучше бы тоже о доходе свидетельствовало. Так вот, пациент этот, мистер Джонстон, всякий раз кивает мне головой, потому что считает меня ровней по положению в больнице, и мы с ним перебрасываемся фразами. Выясняется, что он лежит здесь с неустановленным диагнозом и очень огорчается по этому поводу. Вроде бы никаких серьёзных проблем у него нет, но в анализах какие-то отклонения, да голова побаливает иногда, да покашливает изредка, но совсем чуть-чуть, кажется, похудел на пару килограммов. И если он бежит по ступенькам вверх, то на 8 этаже ему делается не по себе, а раньше это было только на 10-м… Состояние мистера Джонстона очень подавленное, прежде всего оттого, что никто не знает, что с ним такое. Он разговаривает тихо, ему отказывает чувство юмора, семья приходит его навещать, и он подолгу сидит в семейном кругу, повесив голову.

И вот однажды, неделю спустя, я улавливаю какие-то необычные звуки, идущие из коридора. Звуки усиливаются и превращаются в возгласы, всё более членораздельные по мере приближения. Я выхожу в коридор и вижу лечащего врача мистера Джонстона, который несётся по коридору и, торжествуя, вопит: «Мистер Джонстон, мистер Джонстон, мы наконец знаем, что с вами! Мы установили диагноз! Мы нашли! У вас рак, рак лёгких, последняя стадия, вы через 3 месяца умрёте!» Я отшатнулся и сначала подумал, что неправильно понял. Ну не стал бы доктор разглашать такую жуткую информацию всему этажу госпиталя. Но тут вышел сам мистер Джонстон, прибежали нянечки-медсестрички-медбратики и диагноз «рак» стал очевиден. Я хотел было выразить соболезнование и надежду на возможное излечение, упомянуть вполне вероятную ошибку докторов, но сдержался, потому что… мистер Джонстон подобрался, слегка улыбнулся, выстрелил в доктора несколькими короткими вопросами – стадия, прогноз, да поточнее, сколько времени ему осталось, – и быстренько доктора выпроводил, договорившись, что они встретятся через день и обсудят план лечения.

После этого он подбежал к телефону и сделал несколько звонков. Затем в изнеможении откинулся в кресле, прикрыл глаза и сжал подлокотники руками. Губы его шевелились, как будто отдавая приказ, лицо приобрело волевой оттенок. Через час притихшие родственники расположились вокруг мистера Джонстона. До меня доносились обрывки фраз. «В страховую компанию я пока не звонил. Надо срочно вызвать нашего адвоката и нотариуса. Сделать распоряжения насчёт недвижимости и ценных бумаг. Надо внимательно проверить завещание. Бабушкины привилегии, которые на мне после смерти дедушки – перевести их на Кимберли. Паевой взнос пересмотреть. Регистрацию компании переделать. Позвоните тете Энн в Австралию. Сообщите дяде Майклу в Ирландию. Все должны собраться – подумаем, когда. Это надо успеть до того, как доктор предъявит официальное заключение биопсии. У нас всего несколько дней, надо всё успеть. Юридически я ничего не знаю, пока нет письменного заключения. Давайте подумаем, может быть мы просто съездим к юристу сами, а не будем вызывать его в больницу» И так далее, и тому подобное.

Семья разошлась, я решил подбодрить беднягу и зашёл к нему. Однако глаза его светились уверенностью, движения были сосредоточены, слова скупы и вески. Куда девалась его угнетённость и подавленность. Он похлопал меня по плечу… Это ОН соболезновал мне, потому что МОЙ диагноз ещё не был окончательно ясен. «Смерть – это часть жизни», – сказал он, и как здорово, что он умирает молодым, дееспособным и без чувствительных мучений. Осталось только грамотно распорядиться имуществом и провести остаток дней в достатке, а может быть и в путешествиях и пирах!

В сущности, совсем по Воланду, который успокаивал несчастного буфетчика из Варьете… Культуры сомкнулись на этой булгаковской фразе, в этом нелепом сценарии, из полного непонятия и неприятия родилась полная гармония. Хотел бы я так же встретить свой последний час? Или, по русской своей сущности, предпочел бы узнать диагноз конфидециально? Уверен ли я в том, что вообще хотел бы узнать такой диагноз? Вот ведь чёрт.

Чёрт, сошедший на землю, по Булгакову, сказал его устами эту правду. Или это Бог, который неизвестно, есть или нет, вложил эти слова в уста булгаковского чёрта? Великий мастер великой русской культуры в словах героя, этой культуре противостоявшего, обозначил отличную от русской, культуру страны, в которой я живу.

«Свежесть бывает только одна – первая, она же и последняя». Как я придирчиво обнюхивал продукты в советском пространстве, и как я их продолжаю обнюхивать в Канаде. Как я их выбрасывал там, если запах не оправдывал названия, и как я их бережно прячу в морозильник тут, чтобы назавтра отвезти в департамент здравоохранения на обнюхивание и заключение о том, что супермаркет, где такое продают, пора прихлопнуть. «Там» я заботился о сохранении собственного здоровья, а «тут» я хочу не допустить второго «там».

Смешение культур увлекает меня не только пробовать паэлью в Испании, гусиную печень в Париже, скорпионов и змей в Китае, но и посетить бастионы американских (и канадских) устоев. Попытаться полюбить гамбургеры и хотдоги, нерифмованную неритмическую современную поэзию, бестселлеры, заумную фантастику, фэнтези и ужастики. Попытаться понять и перенять лучшее от этих мистеров джонстонов и… не забыть то ценное, что годами выработалось, выбродило, как вино, и настоялось, как коньяк. Попытаться полюбить голливудские фильмы, надуманные, красивые, подтасованные, но безотказно выбивающие слезу и приводящие к торжеству справедливости. И не забыть при этом моих любимых советских мюнхгаузенов, суховых и горбунковых.

Друзья мои, (недруги ведь не станут это читать?) извините за следующий абзац… Всё предыдущее я написал, поставив 4 бока свиных ребрышек в духовку, и пока они готовились, обсыпанные специями для греческого маринада, я всё это писал, а потом я послал детей за виски, и они привезли бутылку 1,14 литра ржаного канадского виски… вы понимаете, друзья мои? Канадского ржаного. Почему ржаного? А он не воняет сивухой, как американский, шотландский и прочий всякий другой. Американцы любят сивушный запах самогонки, они просто брагу не пробовали, а я больше не хочу. Почему 1,14? Это какое-то там ровное количество унций… Почему рёбрышки? Ужасно вкусная штука, если её макать в… русскую горчицу и заедать помидорами «с куста, на веточках», которые зимой продаются в Канаде по 89 центов за фунт. Рёбрышки приготовились, были съедены и запиты, и я продолжаю писать – своё «эссе», как говорят «тут», – свой очерк, как сказали бы «там».

 

Я, наверное, длинно пишу. Обстоятельно, как писали «русский» писатель Чарльз Диккенс или не менее «русский» Анатоль Франс. Я пишу о жизни без малейших отклонений, как писал «русский» писатель Эрнст Хэмингуэй, и очень сентиментально и в то же время с циничным оттенком, как писал очень русско-германский писатель Эрих Мария Ремарк. Я не буду сравнивать себя с настоящими, без кавычек, русскими Достоевским или Гоголем, потому что если:

а) я пишу хуже их, то они же гении, а я – кто? простой советский доктор наук;

б) пишу так же, как они, то потому что я же повторяю то, что они уже написали;

в) пишу лучше их – то это естественно, я же стою на их плечах…

Но то, что я пишу – это то, что я думаю и ощущаю, и может быть кому-нибудь, похожему на меня, будет полезно узнать, что он будет ощущать со своей русской культурой в этом североамериканском обществе. Даже людям с иной культурной подоплёкой может быть любопытно узнать, что чувствуют люди моего склада ума и характера, на не освоенной русской культурой территории.

Я еду в американской машине и слушаю канадское радио, я в восторге от некоторых передач и ток-шоу. Но на мп3 плеере «Сони» стоит диск с песнями Визбора, а кто-нибудь в России сейчас слушает Бритни Спирс на мп3 плеере фирмы «Красный Коммунар»? Наверное, только мало кто слушают Визбора и тут, и там. Такие родные интонации, слова и чувства. «Католическая церковь на высоком берегу».

А почему он произносит «церьковь»? С мягким знаком после «р»? Моя бабушка по материнской линии, знаменитая учительница Агния Григорьевна Орлова, произносила так же: «церьковь», «вверьх». Почему знаменитая? Спросите у её учеников и у тех, кто её, беспартийную, к ордену Ленина представлял. А почему она с этим самым орденом, всё равно говорила: «Истинный крест»? Почему она так произносила это «вверьх»? А почему меняются слова? Мои родители говорили «зало», и наши учителя в школе так говорили, но мы уже говорили «зал». Когда я понёс свои стихи в редакцию журнала «Урал» и их на удивление согласились печатать, мне сказали: «отдАл – нет такого слова, правильно – Отдал» и в словаре трудностей русского языка так и значилось: «Отдал, не отдАл». А теперь почему-то по словарю правильно «отдАл», а «Отдал» – устаревшее…

А как говорил мой дедушка? «Э-хе-хе, пресвятая богородица, грехи наши тяжки, спаси и помилуй нас». Не оторваться мгновенно от корней своих, от культуры своей. Он и воспитывал меня, учил играть на пианино, а его учила ученица Нейгауза. Он закончил три университета, знал греческий, латинский, немецкий, французский и на пенсии учил английский, на 1-й мировой войне получил три Георгиевских креста и был представлен к четвёртому, потом был адвокатом, прокурором и председателем областного суда, он даже избежать сталинских репрессий сумел, потому что сохранил протокол собрания, на котором после революции солдаты выбрали его командиром полка… Как же мне не вспомнить его, я же впитал его прибаутки и песенки, я же нёс в сердце его обещание когда-нибудь рассказать мне такое, о чём пока ещё и заикаться нельзя…

Конечно, я вспоминаю.

 

Гулин-джан, Гулин-джан,

Дело понимай,

Вместо фунт полфунт давай

Ничего не знай!

 

Конечно, я вспоминаю.

 

Чинно Алгебру несли в гробе из журналов,

По бокам её брели вереницы баллов.

Радикалы по бокам, словно как кадеты,

Шли по росту, по рядам, празднично одеты…

 

Конечно, я продолжаю вспоминать.

 

Когда Ной вышел из ларца,

Увидел Господа-творца.

Творцу приятен жертвы дым,

Рече к нему: «Благоволим.

Зане ты праведен еси,

Чего не хочешь, то проси!»

 

И никогда не забуду…

 

Пупсик, глаза твои горят,

Пупсик, милей, чем шоколад,

Пупсик, наш милый Пупсик,

Ты всем так мил, нас покорил.

 

А эти романсы… «Мой уголок я убрала цветами…», «Как с чайкой охотник, шутя и играя, он юное сердце навеки разбил…» Я же до сих пор помню все слова и все мелодии, я их играл на пианино и готов сыграть теперь. Кому-нибудь это нужно ещё? Дочери моей, которая ни единого дня не ходила в русскую школу, но без малейшего акцента говорит по-русски и слушает мои стихи и стихи поэтов, посещающих мой дом? Которая и канадскую школу не хочет закончить, потому что уже работает и получает двести долларов за вечер? У неё замечательный «бойфренд», владелец компьютерной фирмы, он не пьёт, не курит, но стесняется прийти к нам в гости, потому что и он не закончил канадскую высшую школу. Что бы говорили обо мне, если бы я не окончил советской школы, или окончил бы всего 8 классов? Считали бы отбросом общества? Правда, такого общества, где все что-то «считают» о ком-то и где все заботятся только о том, что о них подумают другие люди.

 

Стихи ведь тоже лингвистика и культура. Невероятно похожими в переводе являются столь далёкие друг от друга русский и английский. Не в буквальном переводе, а в тенденции метафор, впрочем, об этом я напишу в следующий раз, а не сегодня, после рёбрышек и виски. Проникновение слов из языка в язык… такое вот: «Хани, закрой окно, а то чилдренята простудятся», всякий «спэнглиш» (контаминация английского и испанского) на меня не очень действуют. Но кластерами, блоками, реминисценции одного языка в другой меня захватывают настолько, что даже в стихи прорываются.

 

Вот такое, например:

 

Ржав да рыж,

Далеко ль до лыж

В ноябре-то?

Молоком бела

Угольком сожгла

Сигарета.

Чем глядеть окрест,

Покидай насест,

Свой куриный best

Through the ages,

Through the time of fall

Сбереги глагол,

Be courageous.

 

Да-да, надо именно что «сберечь глагол». Тот глагол, что достался мне с рождения, один из лучших глаголов планеты, которым пользовались до меня, и будут пользоваться после, такой чувствительный к суффиксам и интонациям. Без нехороших слов и с нехорошими словами, без бога, веры и традиций, и с ними, с большой буквы и с маленькой, тот глагол, который является частью культурного потока и несёт с собой отпечатки великих сказителей древнего, создает среду для сказителей настоящего и будущего. Через них, в свою очередь, протянутся нити из прошлого в будущее, когда, согласно Лобачевскому, все параллельные линии в бесконечности сомкнутся, – так сомкнутся и параллельные культуры, да только мы не доживём до этого, или доживём только в нашем продолжении – через культурное наследие наше.

Утешимся же сегодня возможностью внезапных сверканий в параллельном течении языков и культур, когда одно-единственное слово способно вызвать или переменить настроение. Я вам сейчас приведу пример – это стихотворение я написал два дня назад. Представьте себе бесконечную ленту дороги через стекло 3-тонного грузовичка, на рассвете, в 5 утра, чёрт-те где в канадской глуши, когда совы чуть ли не бьются в стекло, а сотовый телефон показывает нулевую возможность эфира.

 

Между ближним и дальним светом

полинялого сна кассета,

лоскутки предрассветной замши

да лохмотья туманов павших,

да глухое ворчанье ночи,

да звезды предпоследний росчерк.

 

Обвисает на ветках дизель,

по карнизам бубнит «К Элизе»,

То ли Моцарт, а то Бетховен,

бестелесен и безгреховен,

и порхает горячий выхлоп

на кустах и сугробах рыхлых.

 

Я и музыка весь, и – ухо,

я соната, баллада, фуга,

я аккордами ночь расстроил

в диссонансы своих героев,

и смотрю, как в рассветном мраке

уплывает дорога fucking…

 

Простите мне, дорогие друзья, это нехорошее, но так к месту вырвавшееся слово, которое не требует перевода. Оно здесь более к месту, чем любое другое слово из русского языка. Оно за мгновение произнесения переносит мои русские стихи на ночную канадскую дорогу, за которой нужен глаз да глаз.

Когда я в советской английской спецшколе учил язык, я часто ловил себя на том, что мыслю на английском. Теперь часто ловлю себя на том, что я думаю на русском. Там я был русским человеком, знающим английский язык, а здесь я – канадский поэт, пишущий по-русски. Вернее, на русском языке, потому что русскими мои нынешние мысли и шаблоны поведения уже вряд ли назовёшь.

Долой надуманность, зависть, чернуху и надрыв, и да здравствуют свет, радость, беззаботность и отсутствие необходимости опасаться!

 

Сергей Плышевский