Молочный воздух стелется, зыбуч –
с овчинку небо и земля с коврижку,
и жмёт слезу из поседевших туч
О кто
не умирает в октябре!
Не навсегда – до следующего раза,
до льдистой вспышки света на ребре
Октава,
завершаясь нервным «си»,
лишает очевидности исхода:
не жди, не верь, не бойся, не проси –
ему сплошная облачность претит –
молочный воздух
нынче непроезжий.
И лишь слеза из тучи долетит,
чтоб утонуть
в кисельном побережье.
октябрь 2000
Возвращение к цикадам
где север.
Рыжий запах смолы и серы,
он плывёт на восток и юг
от геенны металлургии
(по законам драматургии
над цитатой
(но без кавычек),
осенившей фасад парадный:
мол, теперь и у нас
(теперь
площадь Павших
так архаична,
площадь падших
так заурядна,
задевает немного,
краем,
уголок на границе с раем
(белым стражником до небес
там Курчатов широколобый,
пополам разломивший глобус,
затихает в садах,
рассеян
меж корявых уральских яблонь
и клубящихся облаков.
Дым отечества там,
где север.
Я уеду на запад, ладно?
Ненадолго.
Недалеко.
В те края,
где в июле грозы
рассыпают цветы и звёзды
по холму с золотой травой,
где Сунукуль,
сонный младенец,
обнимает легко,
по-детски,
Окунусь в дремотные воды,
перепутаю дни и даты,
день и вечер,
когда в траве
музицируют с неохотой
разленившиеся цикады
и замру в немоте восторга
на неделю.
Сюда с востока
не дотянется серный вкус.
Но без горьких дымов и камня
мало горя наверняка мне.
к площадным перебранкам улиц,
к заключённым в гранит цитатам
вдоль урочища Челяби́…
…Я вернулась.
Мы все вернулись
к отмеряющим дни цикадам –
июль 2003
Роняю каплю времени. Она
по внутренней поверхности стакана
Как нежно полируют времена
суровые морщины истукана –
Бездумные!
Он их переживёт,
как непереживающий.
По счёту
роняю капли – ровно двадцать пять, –
и запах мятных перечных широт
вторгается муссоном.
Ну ещё бы
Глотну – и успокоится.
И вот,
помолодев и от морщин разгладясь,
равно отвергнет веру и хулу
и с новой силой в ереси впадёт,
в сомнения и поиск доказательств
ударится –
сползая по стеклу –
и в воду.
…Каплей времени тону
размеренно: серьёзная, живая –
Я медленно живу,
и потому
переживаю всё, переживаю –
и понимаю:
всё не пережить.
декабрь 2002
Перламутровый глаз
человека пожившего
из-под века сверкнёт и оценит попутчика…
Вот и август явился –
с последними вишнями,
И когда проясняется синее-синее –
между зноем лиловым,
дождями раскосыми –
на себя примеряет перо страусиное.
Дело к осени,
даром ли, нет – осеняющей
хладнокровной догадкой с дыханием севера:
ежедневно меняются даты.
Когда ещё
это знал.
Но почувствовал с болью осеннею.
И секунды становятся долгими-долгими,
а года мимолётными,
неразличимыми.
Вот и август пришёл –
по велению долга ли
Ничего не попишешь –
все камни разбросаны.
Собирай урожай и на скудность не жалуйся.
Напиши эти вишни.
До будущей осени
И – до нового августа
с этими вишнями,
открывая порой неслучайным попутчикам
перламутровый глаз
человека пожившего.
Осененного болью.
И дальше живущего.
август 2003
– Детка, а где твоя кукла другая,
новая и нарядная?
– Мамочка, я пока поиграю
старой, любимой, ладно?
…Тише, бедняжка, так не годится
плакать, моя красавица!
Завтра ты выйдешь замуж за принца –
он тебе, правда, нравится?
Много детишек будет, наверное,
может, целых двенадцать.
Будет он сильный, будет военный,
будет с врагом сражаться.
Ранят его, но совсем немного,
раз – и вылечим раночку…
– Детка, во что ты играешь?
– В Бога.В доброго Бога, мамочка!
декабрь 2001
Растворяется дверь.
Растворимость её возрастает
с приближением к выходу
в новые среды и сферы.
Намечая надрыв,
за спиной надрывается стая,
Этот хор,
проникающий в уши из чёрных отверстий,
этот хорь,
проникающий в курскую область, где куры
обмирают в блаженном своем предвкушении зверства
и его эпикриза,
подписанного Эпикуром, –
этот хор
ничего не добавит уму и печали.
И подобно иным,
стоголосым и тысячеликим,
он останется там,
или, как говорят, за плечами,
словно пройдённый путь –
променад перед новым, великим,
нет, не шёлковым.
Ни каравана, ни хора, ни стаи.
Одинокий старик,
заблудившийся в Виттовой пляске.
Одинокая девочка
старые книги листает
Одинокое дерево –
где ему сладить с великим –
засыхает крестом,
и, конечно, он груб и увесист.
Кто один перед богом,
тому не до разных религий.
Крест уже на плече,
а на небе повис полумесяц
и звезда,
шестиглавая или неважно какая, –
вот под ними пойдёшь –
и увидишь, чего не заметил,
иногда постигая
и даже порой изрекая,
но и только. И только.
Хотя уходил не за этим.
август 2004
Полосатые простыни,
хлопая на ветру,
с каждым годом всё меньше похожи на паруса
во дворе, где я родилась,
где и умру,
где всё меньше слов удаётся сорвать с ветвей
этих клёнов,
один из которых садили мы
с дедом Шурой
(теперь зимою от них светлей,
Меньше слов – и неба.
И как рассказать, кому,
что всё ближе дом напротив –
день ото дня,
и всё туже, туже старых домов хомут,
В этом месте,
где шаг неверен, а голос груб,
по полгода лежат снега с золой пополам,
и всё те же бьются простыни на ветру,
Старый двор,
забытый богом аэродром,
где сороки вертикально стартуют вверх,
о, родной хомут,
о, каменное ядро,
Волочить вас ежедневно – тяжёлый труд:
не беги, не отрывайся, не воспари,
только рвись,
как эти простыни на ветру
да слова
о жизни, смерти и о любви...
Там, где танк несокрушимый
у ворот французской школы,
Дремлет парк, носящий имя
Валентины Терешковой
(первой дамы-космонавта)
сорок лет по принужденью.
А меня любил взаправду.
А меня любил с рожденья.
Он раскидывал аллеи
в дар сандаликам стучащим,
пару гипсовых оленей
выводил ко мне из чащи,
ворожил на карусели,
провожал почти до дому,
так любил, что в день весенний
уступил меня другому.
А потом, немного позже,
схоронил своих оленей.
Я теперь в него не вхожа.
Я теперь его жалею.
Не о нём шептала богу,
о другом судьбу просила...
А живу через дорогу.
И уехать я не в силах.
В каких степях, лесах,
на побережье
каких морей
мой беззащитный бог
невинно улыбается,
как прежде
по синеве моих воспоминаний,
безоблачных, безбедных, неземных?
Я так давно его не понимаю,
что он спокоен,
обо мне забыв –
забыв с тех пор,
как сам в лихую степень
возвел беду и страхи за родных.
Все побережья, все леса и степи
В ночном окне,
в чернеющем портрете,
в зрачковых сферах спит моя земля:
забытый дом, рождённый в тридцать третьем,
Та вот она!
Безбожная, хмельная,
под черным платом прячет седину.
Я так давно её не понимаю,
От этих мест мой бог бежал как мальчик –
да что ему!
Ведь он других кровей.
Но здесь вчера гоняли рыжий мячик
под синевой моих воспоминаний,
в моих лесах, степях,
на берегу
такой любви,
что я не понимаю –
к чему,
но от неё не убегу.
2005
Старый январь, серокаменным льдом облицован,
вздрогнет однажды, уже на исходе;
уже не
горбясь от тяжести под небосводом свинцовым,
Вскрикнешь тут!
(«Силы небесные, вы заплутали!»)
Взглянешь наверх,
на воздушную прорубь,
на свет ли
Божий – но этот, уместный, к примеру, в Италии,
здесь – как последний.
Вот так и глядишь – как в последний.
Так и шаманишь: «Меня не коснётся...»
Коснётся!
И не позволит ни спрятаться, ни застрелиться.
...Щедрый Всевышний подарит по новому солнцу
январь 2004
* * *
...Ворона во дворе
замерзла и промокла,
но тоже утеплить пытается гнездо.
Вороне что-то Бог
в не лучший из сезонов
послал. Но мир жесток
и неорганизован –
А там
живёт и суетится
ворона-старожил, стареющая птица.
Нам с ней который год готовиться к зиме,
бояться холодов,
зачем-то ждать покрова
и стайками следов
одно, другое слово
для тех, кто наверху,
и грамоте обучен,
и сыплет первый снег
из первой снежной тучи
на палую листву – пока не надоест.
Да кто там, наверху, читает наши знаки!
И кляксами ползет по вымокшей бумаге
изменчивый октябрь.
И чёрные коряги
несут в печальный путь
унылый цинк небес.
И вот уже готов
к зиме наш дом картонный.
В преддверье холодов
я слушаю гортанный
пророческий рассказ вещуньи во дворе
о том, что в холода
и мерзнут, и черствеют
и люди, и еда –
и как осточертеют
Рассказ её суров,
но голос хладнокровен.
В гнезде меж двух стволов
она со мною вровень –
и видит всё как есть,
и говорит как есть.
И птица – не орел, и дерево – не древо,
и я уже давным-давно не королева –
октябрь 2004
Маленькая сюита для Голоса и Голоска
– Что можешь ты,и что ты раньше мог,
когда дождём рассыпался внезапно,
когда,
как ошарашенный щенок,
кленовой гривой встряхивал с азартом,бежал по крышам как по мостовым,
пугал не громом,
так огнём небесным?
Теперь оцепенением своим
пугаешь,
как решеньем неизвестным.Неясный день.
Невольный конвоир
чужих минут –
и только взглядом цепок.
Все сметные сокровища твои,
бесценные,
уходят за бесценок,
и остается ветер да песок...
и ангельский, должно быть, голосок?..
– Ветер, ветер, ты могуч.Пушкин, Пушкин, ты везуч –
не узнал, не дожил,
рано голову сложил.
– Один не уходил, другой вернулсяи в первом так себя и не признал.
Живут на свете два весёлых гуся,
которым уготована резня.Что можешь ты, создатель мелодрамы, –
вернуть своих валетов козырных
на десять лет,
на десять килограммов,
на десять тысяч радостей земных?Все то, что ты умеешь, но не вправе, –
за то, что, неумению назло,
получится...
Шуршат песок и гравий,
идут часы и кормит ремесло.
Что можешь ты, когда – на волосок,
когда слабеет даже голосок?
– Сядешь тихо в уголок –погляди на потолок,
голубой-голубой,
с облаками над тобой...
июнь 2005
Жить!
поэма
Вячеславу и Александру
...И, казалось, все обезболено:
сорок лет на улице Ловина;
сорок первый пришёл не вдруг:
уплыла под ногами почва.
Почва – это совсем не то, что
...Уплывал силуэт приталенный,
горсть монеток – их посчитали мы,
прежде чем в стопу уложить,
стопки битые, но хрустальные, -
и какими ещё деталями
Сигареты нервно изломаны,
незастегнутых пуговиц олово –
бог деталей – из пошляков.
Но одна деталь – безусловная:
есть на свете улица Ловина
И гудит белый свет, что колокол
в голове, мигренью проколотой.
а чему туда не попасть,
то в печёнках и прочем ливере –
разве только возьмёт и выберет,
Выстрел, сделанный неврастеником...
Выметали детали веником
из-под шкафа да из угла.
Неудобно перед соседями
за осколки одной трагедии?
1. Покой и воля
На свете счастья нет, но есть покой и воля...
А.С. Пушкин
Ах, какие друзья окружали!
И старик отыскался, Державин,
и заметил, и благословил.
Ах, как нужен в России Державин –
чтоб заметили да поддержали...
Не томился. Не на посылках.
Ах, какие суровые ссылки
Кишинёв да Одесса!
Какой
стихоплет не мечтал бы об этом!
Он бы нынче сказался поэтом
Ах, какие глаза у Наташи!
Позабыты графини – даже
стал примерный муж и отец.
...Только счастья-то нет на свете –
и кибитку погонит ветер
и шепнёт: «Ты бы поостерёгся.
Что ж от счастья-то сам отрёкся?
Я твоей не водил рукой!
Да и сам бы подумал, что ли:
как же так – и покой, и воля?
Обернётся ли зайцем пугливым,
белым всадником молчаливым,
века, пройденного на треть...
Счастья нет. Только ветер в поле,
у поэта покой да воля:
«...Я совершенно ничего
не понимаю», – отвечала.
«Я совершенна», – слышал он
И совершенная рука
крутила совершенный локон
в салоне счастья напрокат.
Покой и воля ненароком,
как два отпетых подлеца,
Но май был выпит до конца.
А совершенству нет предела.
Барабан, барабан с трубою
сердце в плен забирают с боем.
Время грузится, не щадя,
на куранты пудовой гирей.
Остановлен полёт валькирий,
И в такой же – парадной – форме,
и на том же, парадном, фоне
я иду, как в аду атак.
Сердце, сердце, не понимаю,
как с тобою дожил до мая,
Так же ухало в сорок третьем.
Так же думалось: не помереть бы, -
и, по молодости, моглось.
Жизнь с войною столкнулись лбами,
а потом превратились в память
И живу я, седой, беззлобный,
и не верую в мир загробный,
каждый год взимающий дань.
Я бы, может, ушёл бы тоже,
но какой пример нехороший
...Одуванчики. Тёплый ветер.
И, пока благодарны дети,
стерпим горе иных побед,
и ещё нам, друзья-подруги,
новый май поцелует руки
Хрупок песочный мир.
Впрочем, какая разница –
мальчик ли виноват,
или подружка тоже.
Он отобрал совок
и, убегая, дразнится.
Так убегают миг,
время и память. Позже
так убегает жизнь.
И, убегая, дразнится.
Боже, как хороша,
даже когда резка...
Мальчик не виноват.
Это она, проказница,
Зеркала отражают годы.
По утрам говорят: «Не годен».
Юмор черпаю из газет.
Как живу – хорошо, легко ли
в королевских своих покоях
Как живёшь?
А ты не ответствуй.
Это лишь одно из приветствий.
Я не смею ответить – как.
Получаю в окно записки
с чёрной меткой.
То вьётся близко
Рано утром – вороньи бдения
в королевских моих владениях.
Всё каких-то требуют кар.
Но живут, да ещё с птенцами,
как-то сводят концы с концами,
в белый день из гнезда взлетает
прямо к солнцу –
и воск не тает,
и свободен размах крыла...
Чёрный ангел, уйди с дороги!
Как живёте?
Живём как боги.
...Утром вымою зеркала.
Так бродить себе, да сутулиться
между западом и востоком,
где котами пропахли улицы
и тревогой весны,
поскольку
скоро март.
И звенит решительно
то ли капля в конце падения,
то ли в школе по месту жительства
и, захлопнув свои задачники,
зачирикали-засвистели
сероглазые быстрые мальчики,
бледноликие,
словно тени
Я люблю тебя, жизнь,
И надеюсь, что это взаимно.
Песня прошлого века
Облаками по ветру,
ракетою на керосине,
дураком на игле,
что зовётся надеждой – как баба –
за какие потери,
не снившиеся Хиросиме,
я люблю тебя, жизнь,
и надеюсь, что это не слабо?
За какую весну,
по которой глаза отсырели –
не от ранней грозы,
так от поздно сошедшего снега –
я тебя обниму,
задыхаясь от первой сирени,
я к тебе на войну
буду тайными тропами бегать?
Я тебя не пойму,
как мальчишка, сбежавший с урока
(он за это получит свое неизбежное «плохо»)...
Я люблю тебя, жизнь.
Без взаимности. И без упрека.