Кругосветка длиною в жизнь

Самые противоположные, противоречивые чувства он вызывал – от резкого неприятия до благоговейного восторга. Эксцентричный, экстравагантный, иногда забавный, но чаще печальный. Пришелец, будто случайно оказавшийся в нашей серой обыденности. Невероятно сложный и ошеломительно простой. Вечный скиталец, мечтающий вновь найти Родину и обрести себя. Поэт, музыкант, актёр. Александр Николаевич Вертинский. Каким же он был? Тут каждый ответит по-своему. Но ясно одно: многоликим, всеобъемлющим, разным. Одним из тех удивительных и невозможных, в душе которых Господь порою прячет свои бесконечные бушующие вселенные, отчего эти люди нигде не знают покоя, а мы лишь изредка можем разглядеть их одинокие паруса, белеющие среди бескрайнего морского тумана.

Кем был и остаётся Вертинский для меня? И я однозначно не отвечу. Но вошёл он в мою жизнь так, как входит всё необыкновенное. Потому что сначала было слово. Странноватое словцо, загадочное. «Тит». Причём, «дальний», который к тому же «звенит». Это родители какую-то музыку слушали. Мелькнуло словечко и пропало, даже в памяти особо не отпечаталось. А потом была тумбочка. Белая. С горой пластинок. И вот сколь не силюсь сейчас, пытаясь повспоминать имена на дисках, а проку никакого. Стёрлись имена, в прах рассыпались. Но одно – самое главное – осталось. Вертинский! Целых две пластинки! Стоило только поставить их на проигрыватель и опустить тихонечко иглу, как повседневность отступала, растворялась, таяла, будто и не было её – как в «Фанданго» у А. Грина. И  распахивалось окно в какой-то другой, настоящий, кипящий и цветущий мир, обступающий со всех сторон. И виделось, словно наяву: вот же они – все эти чудеса: розовое море, тропическая лазурь, сиреневые туманы, весёлые матросы и мёртвые корабли. Вот эта зачарованная, сияющая даль, в которой таинственно и прекрасно всё – даже смерть. Слушай, мечтай, смотри! И я смотрел, смотрел во все глаза, затаив дыхание, потому что пока звучит музыка, ты свободен!

Затёр я тогда эти пластинки до дыр, а многие песни выучил наизусть. «Танго «Магнолия», «Над розовым морем», «Лиловый негр», «Пани Ирена», «Матросы»… Как такое забыть? Расшифровал я и таинственного «тита». «В даль леТИТ, звеня» – вот, оказывается, что там пелось. Сожалел я только о том, что других песен Вертинского у меня нет. И в магазинах, как вскорости выяснилось, купить их невозможно. Так что вернулся я к творчеству Александра Николаевича уже в другие времена, много позже. И больше не расставался.

А песен, прежде мне неизвестных, оказалось много. «Как хорошо без женщин и без фраз», «Ваши пальцы пахнут ладаном», «Джимми-пират». Песни, как правило, Вертинский писал для своих выступлений сам, за редким исключением. Но какие же это были исключения! «Дорогой длинною», фразу из которой я уже приводил, или, скажем, «Матросы» на стихи Бориса Даева. Репертуар, как мы видим, подбирался весьма и весьма интересный, и успех, стоящий на трёх китах – таланте, труде и терпении – в результате пришёл. Да только вот путь к успеху никто розами устилать не спешил и судьба подарками не баловала. Более того, на первых порах она отняла всё и, показывая пряник лишь издали, нещадно отхлестала кнутом.

Родителей будущий великий шансонье потерял рано. Когда Александру исполнилось три года, умерла мама, ещё через два года скончался отец. Затем сказали о смерти сестры (ложное, лживое известие!), а после начались мытарства, которые, возможно, явились прологом к будущему странствию длиною в жизнь. Обитал он у тётки, которая его терпеть не могла, голодал и воровал («как из меня не вышел  преступник»? – задавался впоследствии вопросом Александр Николаевич), работал грузчиком, корректором, помощником бухгалтера, статистом в театре, продавал открытки. А в 1912-м в журнале «Киевская неделя» напечатали его первый рассказ «Моя невеста», за которым последовали и другие – «Папиросы «Весна» и «Лялька». И уж было начали о Вертинском поговаривать как о молодом, подающем надежды литераторе, но «нет пророков в своём отечестве», как иронично в мемуарах подметил он сам, а потому «надо было куда-нибудь уехать». Так, в 1913-м пылкий юноша, полный надежд, но без какой-либо специальности и без гроша в кармане оказывается в Москве. Здесь тоже попервоначалу пришлось несладко. Жил впроголодь, искал случайные заработки. Но унынию не поддавался, пробовал, искал. Появляются первые песни. «Минуточка» (это самая первая), «Жамэ», «Бал Господен», «Креольчик», «Оловянное сердце». Вертинский начинает выступать. И, в конце концов, в первый день нового мира, когда на календаре значилась дата 25 октября 1917 года, в тот самый день, когда в Санкт-Петербурге красные отряды брали Зимний дворец, Александр Вертинский – в новом (чёрном вместо белого) костюме Пьеро – даёт свой первый бенефис. Следующей ступенькой его блестящей карьеры стало выступление в Екатеринославе (современное название – Днепр) в огромном зале на 1200 мест. «Я думал, что меня разорвут. Зал дрожал от исступленных аплодисментов. Крики, вой, свистки, слёзы и истерики женщин – всё смешалось в один сплошной гул. Меня обнимали, целовали, жали мне руки, благодарили, что-то говорили», – так вспоминал об этом Вертинский.

О чём пел он в те годы – такой открытый и бесшабашный в повседневной жизни и такой экзальтированный и безысходно-печальный в образе «белого» Пьеро? О любви и смерти. О том, как хрупка любовь, о том, что смерть забирает самых чистых, самых невинных. И, что особенно страшно, тех, кого любишь. Потому что любить по-настоящему, истинно, так, что не хватает воздуха и нечем дышать, можно лишь тех, кто светел и свят. А как раз-то они – подлинные и безгрешные – наиболее уязвимы. Будто б должны были они родиться совсем в других – благословенных – пространствах и временах, но Провидение отчего-то распорядилось иначе и забросило их к нам. И оттого они, не умея жить среди холодного цинизма и безликого равнодушия, погибают. Как балерина в «Аллилуйя». Как потом актриса Вера Холодная – сначала в пророческом «Ваши пальцы пахнут ладаном», а затем и реально.

 

И когда весенней вестницей
Вы пойдёте в синий край,
Сам Господь по белой лестнице
Поведёт Вас в светлый рай.

 

Зачем он помыслил о ней именно так? Нет ответа. Но, полагаю, подобных фатальных прорицаний Александр Николаевич больше никогда не делал, тем более не записывал, остерегался. Он не скрывал, что неравнодушен к Вере Васильевне. Какие уж тут секреты – Пьеро не должен уподобляться Полишинелю. Но, сказать по чести, я склонен считать, что их отношения не выходили за рамки платонической «любви небесной», которая, увы, так скоро и трагически оборвалась.

Но всё же, отчего героям его первых «ариеток», как Вертинский называл свои музыкальные новеллы, выпало столько страданий? Отчего Пьеро будто идёт по тоненькому канату любви над всепоглощающей бездной смерти? В чём же истоки этого пути? Видимо, в декадентской атмосфере тех времён, наполненных предвкушением скорых и неизбежных перемен. Кинематограф, трамваи, автомобили, граммофоны и фотография  уже становились привычными. Политические партии провозглашали лозунги о необходимости разрушения старых, обветшавших устоев; литераторы и художники искали и находили такие символы, образы и формы, такие слова и краски, что прежде никто о подобном и думать не смел; в салоны и рестораны врывались новые, доселе невиданные танцы – кэк-уок и матчиш; архитекторы экспериментировали в стилях модерн и неоклассика. Страна походила на «громокипящий» кубок. И всё это – бушующее, ослепительное, стремительно меняющееся – Вертинский вбирает в себя.

От Маяковского, с которым приятельствовал и даже щеголял порою с ним на пару в жёлтой футуристической блузе, Александр Николаевич взял склонность к эпатажу, правда, эпатировал по-своему. (Много лет спустя на стихи В. Маяковского возникнет песня «Сумасшедший маэстро»). От акмеистов научился искусству «точно взвешенных слов». Спустя годы он вернётся к их творчеству – создаст песни на стихи Ахматовой («Сероглазый король», «Темнеет дорога», «Её простое желание»), а из отрывка великолепного стихотворения Гумилёва «Я верил, я думал» сотворит удивительную, хрустальную «Китайскую акварель». (На строки восхитительного Н. Гумилёва есть ещё песня «Твой бокал»). Обращался Вертинский и к поэзии Георгия Иванова («Над розовым морем», «Уснувшие в Арктике»), Максимилиана Волошина («Бурлит Сент-Антуан. Шумит Пале-Рояль», «Голова мадам Сент-Ламбаль»), Фёдора Сологуба («Невозвратная колыбельная»), Тэффи («Жалоба девушки»), Марины Цветаевой («Степан Разин»), Игоря Северянина («Бразильский крейсер», «Классические розы») и, конечно, Александра Блока («Тебе, единственной», «У высокого берега»). Почему «конечно»? Да потому что в начале ХХ века Блок по праву считался самым значительным русским поэтом. Претендентов на трон тогда хватало – Серебряный век оказался, возможно, даже плодовитее Золотого, но Блок являлся фигурой поистине культовой, первым среди равных. Загадочность и романтизм Александра Александровича, ореол тайны, что окутывал его полумистический, несколько даже потусторонний образ, не могли оставить равнодушным молодого, ищущего свой голос поэта Вертинского. И он с радостью впитывает в себя блоковские «духи и туманы», берёт за основу эстетику символизма, в котором сплетены трагичность и буффонада, и на этом фундаменте начинает возводить здание творчества своего. А из «Балаганчика» приходит образ Пьеро. Но Пьеро у Александра Николаевича получился вовсе не уныло-меланхоличный, совсем не в духе commedia dell’arte, и даже не блоковский, а какой-то особенный, своеобычный – насмешливый, самоирония которого била через край и позволяла смеяться над всем и вся.

Ни к одному из литературных течений, как мы знаем, Вертинский не примкнул. Пожалуй, они все ему чем-то нравились. Но стоит ли становиться под чьи-то флаги, если уже выбрал путь одиночки и тропу прокладываешь сам? Не лучше ль соединить опыт предтеч, взять из кладезя мудрости только то, что по сердцу, переработать и создать свой и только свой уникальный жанр, сплетённый из всех настроений, чувств и искусств современной ему эпохи? Так он и поступил. Причём, вышло всё как-то само собой, неосознанно, ибо какого-либо прагматизма Александр Николаевич был лишён. 

Но вернёмся к теме смерти в музыкальных номерах иронически настроенного молодого автора. Думаю, немалый след в юной душе оставила работа в санитарном вагоне во время Первой мировой. Мне доводилось слышать рассказы врачей, прошедших Великую Отечественную. Кровь и смерть снились им до конца дней. Так что тридцать пять тысяч перевязок, которые сделал «брат Пьеро» (а под этим именем он записался в состав), вспоминались ему ещё очень долго, на человеческие страдания насмотрелся он предостаточно. Но отчего смерть в произведениях Вертинского идёт рука об руку с любовью? Этого рассуждения о санитарном вагоне пояснить не могут. Тем более они не объясняют, отчего в «ариетках» умирают юные и прекрасные девушки. И тут, пытаясь найти ответ, я ступил на зыбкую почву предположений. Подтверждения своим догадкам я не нашёл, но как же можно отринуть такую интересную гипотезу, не рассмотреть её? Ведь фраза Эдгара По вспоминается сама собой! «Смерть красивой женщины, несомненно, есть самый поэтический замысел, какой только существует в мире» – вот эти слова. Да, я не обнаружил ни единой фразы о влиянии Эдгара По на творчество Вертинского; возможно, плохо искал, тут прошу меня поправить. Но что твердил попугай Флобер в песенке «Жамэ»? «Jamais» он и говорит, то есть – никогда! По-английски – Nevermore! А это прямая отсылка к «Ворону», причём сам текст песни внезапно обретает второй, неявный, скрытый от невнимательного слушателя и читателя смысл, превращается в ларец с двойным дном. А «ариетка» становится некой пародией, насмешкой, но, полагаю, не над великим стихотворением великого мистика, а над современностью, окружавшей тогда Александра Николаевича. Времена титанов канули в Лету, высоким чувствам и глубоким страстям больше нет места в мире, всё обмельчало, стало жалким, поверхностным, суетным. О чём мы плачем теперь? Не от того, что Ленор ушла навеки, а потому что «малютка», в комнатах которой на креслах «белеют блузки» просто ушла куда-то, отчего герою становится тоскливо, отчего ему жалко себя. А что ворон? Где этот «злобный дух», что своими выкриками губит последние надежды? Да нет уж никакого ворона, вместо него – кривляющийся попугай, повторяющий единственное заученное слово. Верно ли я угадал с Э. По – не знаю. Но то, что его фраза оказала огромное влияние на мировую литературу – несомненно. Тут припомнить можно и «Прощай оружие!» Э. Хэмингуэя, и «Три товарища» Э. М. Ремарка. Так почему же нельзя допустить, что и Вертинский не знал этого высказывания? Впрочем, я совершенно уверен, что знал, поскольку он был разносторонним, ищущим, широко образованным человеком.

После первого большого успеха начались гастроли. Тифлис, Одесса, Киев, Петроград, Ростов, Харьков, Таганрог, Феодосия, Ялта, Евпатория, Севастополь – вот далеко не полный список городов, где Александр Николаевич выступал с 1917 по 1920 годы. Побывал он и на Кавказских Минеральных Водах. Под стихотворением «Бал Господен» значится: «1917. Кисловодск». А о концерте, данном в Пятигорске, сохранились воспоминания Ф. Н. Медведева. К слову, побывал он на Водах и после возвращения.

Период «черного Пьеро» оказался краток – менее года, но выделить его следует особо, поскольку это момент переломный. Тот год… Да – велик был и страшен год по Рождестве Христовом 1917, от начала же революции первый (простите, взял на себя смелость перефразировать Михаила Афанасьевича, он, кстати, тоже учился в Первой Киевской гимназии, но поступил, когда Александра Николаевича уже успели отчислить за неуспеваемость). Несравненный, великолепный Блок в этом году не написал ни единого стихотворения, его Пьеро из «Балаганчика» уже в растерянности отложил свою дудочку, поскольку над страною витает дух грядущих «Двенадцати». Поворотным год оказался и для Вертинского. К молодому артисту приходят опыт и зрелость. А его «новеллы» становятся ироничнее, язвительнее, трагичнее. Он пишет одну из своих главных песен – «То, что я должен сказать». О, это уж не «ариетка». Это намного выше, масштабнее! Пожалуй, не создай Вертинский уж более ничего, то и тогда его имя навеки бы вошло в историю русского искусства.

 

Я не знаю, зачем и кому это нужно,
Кто послал их на смерть недрожавшей рукой,
Только так беспощадно, так зло и ненужно
Опустили их в Вечный Покой!

Осторожные зрители молча кутались в шубы,
И какая-то женщина с искаженным лицом
Целовала покойника в посиневшие губы
И швырнула в священника обручальным кольцом.

Закидали их ёлками, замесили их грязью
И пошли по домам – под шумок толковать,
Что пора положить бы уж конец безобразью,
Что и так уже скоро, мол, мы начнём голодать.

И никто не додумался просто стать на колени
И сказать этим мальчикам, что в бездарной стране
Даже светлые подвиги – это только ступени
В бесконечные пропасти – к недоступной Весне!

 

Ничего подобного в те годы со сцены не пели. Никому прежде и в голову не приходило, что некий музыкальный номер может стать протестом. Да, антивоенная лирика существовала в русской поэзии давно, вспомним хотя бы «Валерик» М. Ю. Лермонтова, но – песня?.. Такое произошло впервые. И Вертинский стал, таким образом, первооткрывателем, основоположником целого направления в русском искусстве, продемонстрировав сбившемся с пути, потерявшим нравственные ориентиры людям и обществу в целом, что идеи гуманизма живы, что милосердие – ценность непреходящая.

Да, это произведение уже «ариеткой» не назовёшь. И балахон Пьеро отправляется в сундук с нафталином. Отныне Вертинский выходит к зрителям в чёрном фраке и цилиндре. Ему больше не нужна броня. Он не только предупреждён, но и сам предупреждает, а, следовательно, вооружён. В этом новом образе – «человека во фраке» – Александр Николаевич продолжает своё концертное турне по югу России. Появляются новые песни – «Всё, что осталось», «Сероглазый король», «Три пажа». А с нарочито затейливым, вычурным Пьеро он прощается «новеллой» «Трефовый король».

 

Ну конечно, Пьеро – не присяжный поверенный,
Он влюблённый бродяга из лунных зевак,
И из песни его даже самый умеренный
Всё равно не сошьёшь горностаевый сак.

 

А дальше… Впрочем, слово самому Александру Николаевичу. «До сих пор не понимаю: откуда у меня набралось столько смелости, чтобы, не зная толком ни одного языка <…> Сесть на пароход и уехать в чужую страну. Что меня толкнуло на это? Задавая себе этот вопрос сейчас, через столько лет, я все ещё не могу найти у себя в душе искреннего и честного ответа.<…> Но тогда что же случилось? Что заставило меня уехать? Очевидно, это была просто глупость. <…> Говорят, душа художника должна, как Богородица, пройти по всем мукам. Сколько унижений, сколько обид, сколько ударов по самолюбию, сколько грубости, хамства перенёс я за эти годы! Сколько неотвеченных фраз застряло у меня в горле, сколько проглоченных обид».

В общем, дальше была эмиграция. Константинополь, Констанца, Кишинёв. В следующий раз, когда он посетит Бессарабию в 1925 году, ностальгия станет невыносимой совершенно. К сожалению, единственное, что он мог тогда сделать – это выплеснуть свои переживания на бумагу, чтоб потом рассказать о своих чувствах всем нам – в романсе, в котором едва удерживает себя от ненужных на публике слёз.

 

Звону дальнему тихо я внемлю
У Днестра на зелёном лугу.
И Российскую милую землю
Узнаю я на том берегу.

А когда засыпают берёзы
И поля затихают ко сну,
О, как сладко, как больно сквозь слёзы
Хоть взглянуть на родную страну…

 

В Кишинёве Вертинскому пришлось ненадолго обосноваться в местной тюрьме, где у него отобрали все деньги – не угодил он одной актрисе, которая  оказалась любовницей кишинёвского диктатора – всесильного в Бессарабии генерала Поповича, не выступил на её бенефисе. Затем последовали Бухарест, Варшава, Данциг (Гданьск). В Сопоте Вертинский женился на Раисе (Рахили Яковлевне) Потоцкой (по другим сведениям – Потольской), брак с которой де-факто распался в 1930 году, хотя официально развелись только в 1941 году в Шанхае. В свидетельстве о браке и в новом паспорте её отчего-то записали – Ирена Владимировна. Пытаясь раскопать о ней какие-то достоверные сведения, я вдруг с удивлением отметил, что история вокруг «умненькой, хорошенькой» Ирины-Рахили весьма и весьма запутанная. Даже историки по сей день не в состоянии найти о ней что-либо определённое – в архивах, ну, не то чтоб зияющие бреши, но как-то пустовато. По некоторым, не очень достоверным сведениям, после развода она осталась в Шанхае, а в 1947-м на пароходе «Гоголь» её вывезли в СССР вместе с другими репатриантами (тот рейс был последним), по другой версии никуда она не уехала, и её следы теряются в Китае. Так или иначе, дальнейшая её судьба, увы, неизвестна. Причём не осталось даже фотографии, глядя на которую можно с уверенностью сказать: да, тут запечатлена Раиса. Злые языки, коих немало, утверждали и продолжают утверждать, что предали её имя забвению благодаря усилиям Лидии Владимировны (второй жены), что это она приложила максимум усилий к тому, чтоб стереть все сведения о Рали, как её называл сам Вертинский. Так ли это? Бог весть… Как бы там ни было, но песни «Пани Ирена» и «Женуленька-жена» («Песенка о моей жене») – о ней, о Раисе.

 

А потом пройдут года, и, Вами брошенный,
Постаревший, жалкий и смешной,
Никому уже не нужный и изношенный
Я, как прежде, возвращусь к себе домой.

 

На деле же получилось, как говорится, с точностью до наоборот. Вовсе не Ирина бросила мужа, а… Но не мне их судить.

С «пани Иреной» тоже оказалось далеко не просто. Сочинилась эта песня – одна из самых главных, значимых в творчестве Вертинского – в 1930 году. И существует мнение, что – нет, вовсе не жене она посвящена, а некой баронессе Ирене Кречковской, которую Вертинский случайно встретил в варшавском кинотеатре «Palac» на улице Хмельной и влюбился. В любом случае, песенка о «Принцессе Ирен» вышла чудесная! Вслушайтесь…

 

Я безумно боюсь золотистого плена
Ваших медно-змеиных волос.
Я влюблен в ваше тонкое имя Ирена
И в следы ваших слёз, ваших слёз…

Нет, не читать это нужно, это надо слушать!

В 1923 году Александр Николаевич приезжает в Берлин. Германия, в которой они с женой прожили тогда около двух лет, как-то сразу по нраву ему не пришлась. В воспоминаниях он оставил об этой стране несколько колких и настолько остроумных замечаний, что, читая, мне местами казалось, будто б я нечаянно взял с полки «Трое в лодке…» Д. К. Джерома.

Совсем иначе он говорит о Германии конца 1932 года, когда к власти рвались нацисты. Тогда всё переменилось, в стране стало неуютно. Так что очередная поездка на родину Гёте и Шиллера, где он, как обычно, намеревался дать несколько осенних концертов, окончилась впустую. Мало того, что гастрольный тур был сорван, так ещё и визитёры внезапные нагрянули – члены «русского отдела» национал-социалистской партии. Предложили они Александру Николаевичу возглавить их движение, стать его духовным лидером. Стоит ли говорить, что просьба осталась без ответа, после чего он немедля «взял телефонную книгу, позвонил в бюро и заказал себе билет на парижский экспресс».

Но это было потом, а пока была Франция… С концертами он побывал во многих её городах, начиная с 1925 года она стала его домом. С какой же теплотой Александр Николаевич пишет о ней и её великолепной столице! «Я любил Францию искренне, как почти всякий, кто долго жил в ней. Париж покорял всех, покорил и меня. Его нельзя было не любить, так же как нельзя забыть его или предпочесть ему другой город. <…> Я до сих пор не знаю равного ему места на земле».

Здесь он встречает старых знакомых, заводит знакомства новые. Нет смысла пересказывать мемуары Александра Николаевича, ограничусь тем, что перечислю несколько имён. Несколько – но каких! Анна Павлова, Татьяна Рябушинская, Тамара Карсавина, Михаил Фокин, Вера Каралли, Матильда Кшесинская, Сергей Лифарь, Иван Мозжухин (благодаря которому Вертинский постоянно снимался в кино то в Париже, то в Ницце, то в Берлине), и, конечно же, Фёдор Иванович Шаляпин, с которым в эмиграции Александр Николаевич очень сдружился. Также в Париже он впервые встречает Чарли Чаплина и Марлен Дитрих. В следующий раз он увидится с ними уже в Голливуде.

С гастролями Вертинский объезжает всю Европу. Только в 1928 году он дал три концерта в Лондоне, шесть – в Париже, выступал в Ницце и других городах Франции, пел в Берлине, в Риге. Снова колесит по Польше – поёт в Варшаве, в Лодзи, Кракове, Познани, Белостоке. Он всё подмечает, напитывается впечатлениями, слушает. А в каждой земле свои особенные, неповторимые мелодии. «От Австрии остаётся на всю жизнь в памяти музыка вальсов, от Венгрии –  чардаши и страстные, волнующие мелодии скрипок, от Польши –  мазурки и краковяки, от Франции –  лёгкие напевы уличных песенок».

Да, везде его окружала музыка, оттого, должно быть, и песни рождались всюду. «Рiccolo bambino» и «Femme raffinée» появились в Париже, «Дни бегут» – в Вене, «Ты успокой меня» – в Дрездене, «Сумасшедший шарманщик» – в Бухаресте, «Ракель Меллер» – в Мадриде. И вот что интересно, чем ближе он подъезжал к границам Родины, тем чудеснее становились его новые песни. Возникали подлинные шедевры! «Танго «Магнолия» – это Бессарабия, «Танцовщица» и «Мадам, уже падают листья» – Данциг, «В синем и далёком океане» – Краков. Послушайте…

 

В синем и далёком океане,
Где-то возле Огненной Земли,
Плавают в сиреневом тумане
Мёртвые седые корабли.

Их ведут слепые капитаны,
Где-то затонувшие давно.
Утром их немые караваны
Тихо опускаются на дно.

Ждёт их океан в свои объятья,
Волны их приветствуют, звеня.
Страшны их бессильные проклятья
Солнцу наступающего дня…

 

О себе он это пел, о себе… Ведь что бы ни писал истинный художник – хоть о глубоком космосе и далёких временах – он всё равно пишет о себе. Потому что галактики и времена – в нём. Полагаю, и в «Сумасшедшем шарманщике» в образе актрисы-обезьянки  он увидел себя:

 

Плачет старое небо, мочит дождь обезьянку,
Пожилую актрису с утомлённым лицом.

 

В 1930 и 1933 годах побывал Александр Николаевич в северной Африке и на Ближнем Востоке. Пел в Александрии, Бейруте, Палестине, в том числе в областях Эрец-Исраэля – в  Тель-Авиве, в Яффо, Хайфе, Иерусалиме.

А далее, в 1933-м, он оправляется в США. Что вело его туда, что ждало его там? Ничуть не сомневаюсь, что сам Александр Николаевич прекрасно понимал: никто его за океаном не ждёт. И ничто не ждёт. Кому нужен слепой капитан мёртвого корабля? Он и себе-то едва ли нужен… Он просто не мог остановить бег, который начал, поднявшись на корабль в Севастополе, бег, который мог бы завершиться только в единственном случае – когда и если он ступит на родную землю.

Он отплывал из Марселя под звуки своей песни, написанной на слова Тэффи.

 

К мысу ль радости, к скалам печали ли,
К островам ли сиреневых птиц –
Всё равно, где бы мы ни причалили,
Не поднять нам усталых ресниц.

 

Америка Александру Николаевичу не понравилась сразу. Бестактные репортёры, механизированные кухни, консервированная еда, всюду крикливое радио и назойливая реклама, всё суетливо, на ходу. «От Америки остаётся только ритм», - пишет он.

Но выбор давно сделан, шарманка играет. И сцена ждёт.

Концерты проходят в Нью-Йорке, в Бостоне, в Чикаго, в Филадельфии. Везде Вертинского встречают восторженно. И тут  русский дух! Но что удивительно – здесь в зрительном зале не только эмигранты, но и американцы, ни слова по-русски не знающие. И они аплодируют, и вызывают на бис! И вновь – города, города, города… И вновь – букеты, гонорары, поклонники. За кулисы к нему приходят Рахманинов, Зилотти, Балиев, Болеславский, Мясин, Баланчин, Фокин, Немчинова, Грета Гарбо, Бинг Кросби, Дуглас Фербенкс, чемпион мира по шахматам Александр Алёхин. Он вновь встречает старых добрых знакомых – Шаляпина, Бурлюка, Чарли Чаплина и прекрасную Марлен. Которая зовёт его в Голливуд. Зовёт… и увозит!

Нет, сниматься в «Фабрике киногрёз» Вертинский не стал. Он же помнил, каким бесславным фиаско закончилась попытка его друга Ивана Мозжухина освоиться в Голливуде, а учить английский, к которому чувствовал едва ли не отвращение, Александр Николаевич не захотел. Что же касается возможного романа с великолепной Марлен… Ох, какие только слухи о них не ходили… Вот и сам Вертинский в песенке (так и названной – «Марлен») пишет: «На ночь надо Вам попеть, с поцелуями раздеть». Так что «дым» был, видимо, не без «огня». Ироничная пьеска вышла, едкая. Но по нему ли роль верного пажа? Мог он укротить себя настолько, чтоб стать преданным слугой или секретарём? «Всё сносить, не рваться в бой и не плакать над судьбой»? Возможно. Но только на очень краткое время. Да и путеводная звезда уже снова звала в дорогу, увлекала за собой. Так что в конце октября 1934 года он решается на отъезд. И отплывает из Сан-Франциско в Китай. Через Гонолулу, где бирюзовый океан так чист и прозрачен. Он плыл и радовался одиночеству.

Почему же Китай он выбрал? Не Бразилию, скажем, не Аргентину, не Австралию? Оттого, что в Поднебесной большая русская колония? Да, бесспорно, без подобных рассуждений не обошлось. Но не мог не думать Александр Николаевич и о том, что это так близко к России, что Китай может стать не только очередным временным прибежищем, но и плацдармом к возвращению.

На первых порах он живёт в Харбине, откуда в 1935 году перебирается в Шанхай. Первый концерт состоялся в «Лайсиуме» – театре на 600 мест. Публика встретила его настороженно. Но затем… Приведу здесь отрывок из воспоминаний Юстины Крузенштерн-Петерец. «Вертинский пел все свои старые вещи – и «Маленькую балерину», и «Бразильский крейсер», и «Мадам, уже падают листья». <…> Это был какой-то калейдоскоп, в котором у публики голова шла кругом. Аплодисменты превращались в овацию, артист бисировал без конца и потребовалось несколько настойчивых «административных» звонков, чтобы закончить концерт. Расходясь, все спрашивали друг у друга – когда будет следующий».

Окрылённый успехом, Вертинский открывает собственное кабаре «Гардения». Однако финансовым чутьём он не обладал – дело прогорает. А значит, надо возвращаться к прежним трудам, к тому, что всегда выходило у него лучше прочего. И он продолжает петь. В кабаре «Ренессанс», в летнем саду «Аркадия», в кафешантане «Мари-Роуз». А вокруг, как обычно, циркулируют слухи. Поговаривают о его новой влюблённости – в актрису и поэтессу Ларису Андерсен. И это, скорее всего, правда. Шепчутся, что эмигрант он какой-то странный, что-то в нём порою проскальзывает нечто чуть ли не советское. И это тоже отчасти верно. Злословят, что он и Шаляпин, с которым они снова увиделись в Шанхае, уже далеко не те, обмельчали. И, увы, это тоже правда. Качают головами: какой же это граф Данила в «Весёлой вдове» – голоса не хватает, внешность не та. Он только смеётся: «По крайней мере, я показал, как нужно носить фрак».

В эти годы он живёт, словно по инерции, не зная, не понимая, зачем. Смысл его существования исчерпан, земной путь пройден, дальше двигаться некуда. Поскольку неодолимым препятствием высится на его дороге стена. И не какая-то там Великая Китайская, он её, должно быть, и перелез бы, а государственная граница, отделяющая его от милой Родины. Не знаю, возможно, он так бы и угас – в одиночестве и тоске...  Но здесь будто какие-то Высшие Силы внезапно смягчились, решили: всё, хватит! Довольно испытывать и мучить этого нелепого Пьеро! Он уж всё искупил, он отныне – прощён! И Небеса посылают ему ангела.

Её звали Лидия Владимировна Циргвава (тогда, в свои 17, разумеется, просто  Лила), разница в возрасте между ними была огромна. Ведь Александру Николаевичу на момент их встречи исполнилось уже 51. Мать Лидии совершенно решительным образом воспротивилась зарождающимся отношениям. И понять её, в общем-то, труда не составляет. Нет, в самом деле, как, за что, можно полюбить этого певца, этого паяца, к тому ж он много старше не только Лиды, но старше и её самой – Лидии Павловны! Всё это верно, верно… Но разве можно разрушить союз, порукой которому само Небо? И Вертинский это тоже понимает. Оттого и скажет о своём ангеле: «Мне её послал Господь Бог».

Вертинский наконец-то разводится с Ирен и заключает брак с Лидией. Сначала они венчаются в кафедральном соборе Шанхая, а затем официально регистрируют отношения в посольстве СССР в Токио. «Неравный брак», – снова сплетничают за спиной. Но они любят друг друга. А что думает весь остальной мир – важно ли это? Пересуды нисколько их не смущают. А в 1943-м свершается по тем временам нечто неслыханное, можно сказать, происходит чудо. Советское правительство после трёх отказов даёт разрешение на въезд в Советский Союз. Вертинского не нужно упрашивать. Его мечта сбылась. И со старшей дочерью – трёхмесячной Марианной, появившейся на свет в 1943 году, – Вертинские уезжают в такую неизвестную и чужую, но такую до боли родную страну. Кругосветка, длиною в жизнь подошла к концу. Осенний лист, сорванный бурей, упал на родную землю, чтоб уж более её не покидать. 

В Союзе разговоров и кривотолков тоже избежать не удалось. Что, в общем-то, неудивительно. Фигура Вертинского за период эмиграции выросла до масштабов поистине вселенских, популярность его выходила за рамки всех и всяких границ, пластинки, без всякого преувеличения, рвали из рук. Утверждали, что, мол, привёз он с собой миллионы, что закупил для раненых целый вагон медикаментов, что получил он немалое вознаграждение за сотрудничество с НКВД. Словом, много чего говорили. Безосновательного и вздорного, пустого. А, между тем, он вернулся почти с пустыми руками. Имея в своём багаже только имя. Даже и на детскую коляску деньги не сразу нашлись. И выход из сего отчаянного безденежья представлялся ему лишь один – продолжать петь. Учитывая ещё и то, что 19 декабря 1944 родилась вторая дочь, второй его ангелочек – Анастасия. И он берётся за работу.

Едва успев приехать, а шёл, как мы знаем, суровый 1943-й, он начал гастрольную деятельность – с пианистом Михаилом Брохесом, своим бессменным аккомпаниатором в СССР. Они выступают в госпиталях, посещают Кавказ, Сибирь, Среднюю Азию, Украину, Прибалтику, Дальний Восток. Александр Николаевич снова, как и в юности, снимается в кино. Многим он запомнился по роли князя в «Анне на шее» с блистательной Аллой Ларионовой. А за роль в фильме «Заговор обречённых», где он сыграл кардинала Бирнча, Вертинский в 1951 году удостаивается Сталинской премии. За границей его уж давно именовали «жертвой режима», появлялись публикации с некрологами, о том, что он расстрелян, писали, что он куплен советской властью, называли исписавшимся пенсионером. А он… Он был счастлив! Несмотря на то, что за четырнадцать лет пришлось дать по стране около двух тысяч концертов, отчего дома его видели нечасто, а дочери росли без его тепла и поддержки. Зато, когда Александр Николаевич возвращался после гастролей в свою квартиру на Тверской, в дом входила бесконечная радость – всё своё время, всего себя в эти редкие дни он отдавал дочкам. А поэтому не мог не рассказать о своих ангелятах и со сцены. Да, ставшие крылатыми строчки, в которых он вроде бы сожалеет о минувшей беззаботности («Доченьки, доченьки, доченьки мои! Где ж вы, мои ноченьки, где вы, соловьи?»), как раз из песни «Доченьки», но и фраза «…залезли мне в сердце девчонки, как котята в чужую кровать!» тоже оттуда.  

Он умер 21 мая 1957 года в гостинице «Астория», на 69-м году жизни. Марианне исполнилось тогда тринадцать, Анастасии – двенадцать, Лидии Владимировне – всего тридцать три. Перед ними ещё простиралась длинная-длинная жизнь. Но уже без него…

Хотя… как без него? Он остался – с ними и с нами. И он всегда будет с нами – в своих «ариетках».

Влияние на нашу культуру его, казалось бы, легкомысленные песенки оказали неимоверное! Начиная с киноленты «Котовский» 1942 года, где актёр в роли Вертинского исполняет «Безноженьку». (Кстати, от фильма «Котовский» тоже тянется ниточка – к «Кин-дза-дза»; такие воздействия одних произведений искусства на другие выстроены по принципу домино; интересно было бы когда-нибудь отследить подобные цепочки). Потом Высоцкий в образе Жеглова в «Место встречи изменить нельзя» напевает «Лилового негра». При этом Владимир Семёнович и на своих концертах иной раз пел Вертинского, а многие знают, что припев «Парня в горы тяни, рискни» –  это мелодия из «Над розовым морем». А затем кто только Александра Николаевича не перепел! Гарик Сукачёв, А. Ф. Скляр, Жанна Бичевская, В. Шахрин, И. Богушевская, Г. Самойлов, Marc Almond, О. Погудин, Е. Камбурова, Е. Смольянинова, и ещё многие и многие! А Валерий Ободзинский и Борис Гребенщиков записали целые альбомы.

Многим он не по душе – был и остаётся. В первую очередь, из-за своей нарочитой манерности, даже некоторой жеманности, излишней театральности. Но ведь наигранность, выбеленное лицо, нарисованные изломанные брови, кукольный балахон с кружевным жабо и длинными рукавами – это лишь броня, защищающая от жестокости мира, доспехи дарующие свободу, дающие право говорить правду, какой бы горькой, отталкивающей или страшной она ни была. Что взять с шута, с юродивого? С клоуна с картонным мечом? Со скомороха – из  песенки «Аллилуйя»? Помните же «Федота-стрельца» Л. Филатова? «Изловить бы дурака да отвесить тумака, ан нельзя никак – ведь рассказчик-то дурак! А у нас спокон веков нет суда на дураков!..» Да если подумать, и не страшен им людской суд, ведь сам Господь стоял у изголовья их колыбели, когда они родились, а по окончании земных путей Он подаёт им руку, уводя по белой лестнице в свою светлую бесконечную высь.

Одни Вертинского не понимали, ругали, другие боготворили и носили на руках. Он водил знакомства с королями, магараджами, великими князьями, миллионерами, дружил с музыкантами, художниками, актёрами. Заблудившийся странник, потерявший надежду, пилигрим, утомлённый бесконечной дорогой, которая так долго вела его в никуда… Всюду чужой, но везде абсолютно свой. Наверное, для многих он так и остался загадкой.

Но – о чудесный, чудесный Александр Николаевич! –  я, пожалуй, наконец-то догадался, откуда во мне эта внезапная радость от Ваших песен из белой тумбочки, понял, кем Вы были и остаётесь для меня… Другом! Потому что в детстве мы читали с Вами одни и те же книжки, скажем, «Таинственный остров» и «Всадник без головы». Потому что теперь можно так запросто посидеть в Вашем веселом холостяцком «флете». И слушать рассказы о странствиях Ваших и Вашей души – в бананово-лимонном Сингапуре, в степи молдаванской, в синем и далёком океане, где-то возле Огненной земли…

Ветка дикой магнолии тихонько стучит по стеклу… Океан за окном о чём-то поёт и плачет… Мы слушаем. Мы затаили дыхание… Говорите же, Александр Николаевич, говорите…

 

Олег Паршев