Не умерщвлённый плотью дух

Георгий ЯропольскийВ прошлом году 21 ноября от нас ушёл большой поэт и виртуозный мастер художественного перевода Георгий Борисович Яропольский.

Таким он был для своих читателей, коллег по литературному цеху, для иноязычных авторов, чьим произведениям – и поэтическим, и прозаическим – дарил новую жизнь на русском языке и огромную, миллионную российскую аудиторию. Многие ощутили и пережили его уход как тяжёлую личную утрату. Я в его лице потеряла самого близкого человека, жизни без которого не представляла последние несколько лет. Но это случилось, и я живу. Ко всему-то подлец человек привыкает…

Прошёл год, и, постепенно собрав по кусочкам себя и свою разбитую жизнь в некую мозаику, весьма отдалённо напоминающую то, чем это было до… я могу уже думать и пытаться осмысливать во всей страшной окончательности феномен, имя которому Георгий Яропольский. Юра – как звали его друзья, и как привыкла называть его я. Моя синяя нота Ю.

 

Таким он был,

ушедший в небо друг[1].

 

Как сказать о нём? Как описать гору – все её скалы и распадки, складки рельефа, недра её – слоистые, наполненные рудами, минералами, пещерами и пустотами, лес, покрывающий склоны, зверей, населяющих этот лес? Такие сложные явления не охватишь одной формулой, тут надобны тома и тома, труд коллектива учёных…

Много раз я пыталась сделать это в стихах. В шутливом верлибре «Котокрокоёж», например:

 

Редкий представитель семейства неодомашненных.

Обитает в предгорьях Кавказа.

Проживает в глубоких, извилистых норах,

питается чем придётся.

Покрыт мягкими иголками,

у него брови домиком, очень грустный взгляд.

Не любит яркого света,

на поверхность выбирается только по ночам,

взлетает прямо из норы и сразу же

растворяется в непостижимых высотах.

Не поддаётся дрессировке.

Ценится за умение красиво петь.

В неволе теряет голос

и становится совершенно бесполезным.

Занесён в книги всех цветов радуги.

Остался единственный экземпляр на планете.

 

Руки прочь! Он мой.

 

И в более серьёзном «Зеркале»:

 

Даже когда ты не смотришь в зеркало,

в нём живёт твоё отражение.

Что оно делает, когда 

ты не обращаешь на него внимания?

Спит? Готовит обед, смотрит телевизор?

Гуляет в парке? Читает стихи?

 

Но вот ты подошёл

к прозрачному проёму – 

и оно уже здесь.

Смотрит на тебя глазами

сумасшедшего бога.

 

Такими глазами

смотрят на меня

твои дети.

 

Но всякий раз терпела поражение. Образ не давался, дрожал и дробился при попытке прикоснуться.

 

* * *

 

…а ты менялся, словно Божий свет,

ты протекал сквозь пальцы, ускользая.

Мы любим то, чего на свете нет,

мы ловим отзвук памяти о рае.

 

Нам не сгубить любовью мотылька

трудней, чем обнаружить ключ Кастальский.

И снова непослушная рука

хватает крыльев спаренные пяльцы.

 

И снова где-то падает звезда,

оплакивая бедного скитальца,

и остаются с нами навсегда

пыльцой блестящей тронутые пальцы.

 

И всё, что я могу – и тогда, и сейчас – это вспомнить какие-то частности, эпизоды, поразмышлять над отдельными особенностями неразделимого единства его личности и творчества.

 

Встань, застынь у ночного окна…

 

В любом поэте самое интересное это его творческий механизм. Как, откуда приходили к нему удивительные, прекрасные строки, объёмные, зримые образы, чеканные, точные формулировки, богатые, оригинальные рифмы? Маяковскому, например, для того, чтобы писать, требовались новые впечатления, поэтому он много путешествовал. Есенину для вдохновения необходимо было состояние влюблённости – отсюда его бесконечные романы. Мандельштам, по воспоминаниям жены, бормотал новые строки. «Мандельштам не писал своих стихов, а бормотал их. Он творил, как пифия, и в своём бормотании бессознательно открывал глубинные образы»[2]. Цветаева любила гулять («Ода пешему ходу»), она сочиняла на ходу, как будто заводила ногами свою «поэтическую машинку», и потом уже за столом (которому написан целый цикл стихов), воплощала в письменные строки «вышаганные» образы и мысли. И т.п.

Ни один из перечисленных рецептов не применим к Юре. Он был домоседом и, хотя мужское начало проявлялось в нём весьма сильно, никогда не относился к женщине как к средству подстегнуть творческую потенцию, если уж влюблялся – то безоглядно, с полной отдачей. Для того чтобы вытащить его на прогулку, требовалось немало усилий, бормочущим его я тоже не припомню, свои стихи он не проговаривал вслух, они рождались в тишине. И тем не менее, Муза не покидала его, стихи приходили всегда.

Один из старинных приятелей очень точно назвал его «человеком окна». Действительно, образ человека у окна и – шире – окна вообще красной нитью проходит сквозь многие его важные, программные стихотворения. «В тёмном проёме стыть дирижёром», «Окно открыто в дождь», «На два мой мир расколот: / в тусклом ночном окне / вижу небесный город, / что отражён во мне», «Не думай о сроке, но, выглянув утром с балкона, / порадуйся молча проворности антициклона», «Но окно отразилось в окне». Самое, пожалуй, показательное в этом смысле стихотворение – «Влажная уборка».

 

Пыль всех дорог – сквозь щели рам оконных.

Я был везде, и я открыл закон

Неубыванья Пыли.

 

В моём скелете кальций тот же самый,

что был в скелете давнего врага

подобных измышлений.

 

В его зрачках ночное небо отражалось,

он отражён в зрачках погасших звёзд,

чей свет в морях рассеян.

 

И я курю шестую сигарету,

пуская дым в сноп солнца из-за штор,

где мечутся пылинки.

 

В их танце – мятный холодок предчувствий,

и земляной прохладой веет день,

 

но запах полироли – побеждает…

 

Да, именно так это и происходило – у окна он получал информацию из тех непостижимых сфер, где живёт поэзия. И было ещё одно необходимое условие – сигарета. Та самая, погубившая его в конце концов… Он курил по две пачки в день на протяжении сорока лет. Отказаться от курения не мог – «И я курю шестую сигарету»... Курение помогало ему в сочинении своих стихов, и в поэтических переводах. Вот как он сам описывает процесс работы над переводом одного из стихотворений Кайсына Кулиева: «Дело было ночью, за окном плескался нескончаемый октябрьский дождь, пачка сигарет неумолимо тощала, пепельница, напротив, полнилась, а лист бумаги медленно покрывался строками»[3]. Интересно, что когда он переводил прозу (а он перевёл более 20-ти романов современных англоязычных писателей), курил, напротив, меньше – только в перерывах для отдыха, когда вставал из-за компьютера, чтобы размять ноги, шёл на кухню, брал неизменную сигарету и коробок спичек, выходил на застеклённый балкон, в любую погоду открывал окно (благо, мягкий климат Нальчика это позволял) и курил, облокотившись на подоконник, наблюдая разворачивающуюся перед ним жизнь родного города.

 

Помню, как к нему пришли первые строки стихотворения «Дым». Мы сидели на кухне с двух сторон стола. У него было любимое место – между столом и холодильником. Он, как всегда, курил и, глядя на дым от сигареты, вдруг произнёс: «Сизые нити дыма струятся вверх, сизые нити дыма вдыхает Бог». И посмотрел на меня. Я онемела. Было понятно, что это – строка, и она – прекрасна. Совершенна. Так мы смотрели друг на друга некоторое время – он, читавший меня всегда, как открытую книгу, конечно, видел, что я всё поняла. Потом он сказал: «Вот видишь, а ты говоришь – курить вредно».

Цветаева считала, что стихи пишутся ради последней строчки, которая приходит – первой. Строки про сизые нити дыма вошли третьей и четвёртой в первую строфу стихотворения, которое Юра дописал в течение нескольких следующих дней. Он никогда не форсировал процесс рождения стихотворения. Иногда писал быстро, за несколько часов, иногда – долго – днями, неделями, месяцами. Бывало и так, что написанные несколько строк ждали продолжения годами.

 

Неожиданную аналогию его творческой и личностной особенности (привязанности к окну и нежелания перемещаться в пространстве, что, конечно же, связано) я нашла в книге Марка Шагала «Моя жизнь»: «…существенной являлась для Шагала коллизия: “дома” и “мира”. Впоследствии он напишет: “У художника есть необходимость быть “в пелёнках”. Он всегда находится где-то возле юбок матери, очарованный её близостью и в человеческом и в формальном плане. Форма – не продукт школьного обучения, а следствие этой погружённости в материнское начало”. “Сидеть запертым в клетке” и совершать все путешествия лишь в воображении – таково было его сильнейшее желание на протяжении всего творческого пути»[4].

Таким образом, получалось, что любое конкретное окно было для поэта в буквальном смысле слова окном в большой мир, а вернее – в два мира: наш обычный и тот, другой, (доступный большинству только после перехода), связь с которым у него, несомненно, была при жизни («Есть ветра меж ветрами, / что ведут себя так, / будто в щель меж мирами / задувает сквозняк»). Этого ему было вполне достаточно для того, чтобы жить, работать, творить. Всё остальное ему доставлял «чудный дар воображения», как он любил повторять то ли в шутку, то ли всерьёз.

Я так ясно вижу его с сигаретой на балконе – на любом из двух балконов в двух квартирах, в которых мы жили в Нальчике (на улицах Ватутина и Тарчокова), выходящих с разных сторон на один и тот же пустырь, который он шутя прозвал «имени Марины Кудимовой», наверное, за её строки «За рощу я и за пущу я, / заросшая и запущенная…» – так ясно, что, кажется, можно подойти, обнять, прижаться к плечу и услышать его мягкий бархатный «Муррр?», которым он обычно меня приветствовал…

Этот пустырь стал героем нескольких стихотворений, таких как «Просёлок» и «Пустырь как цитата».

 

Марина Кудимова возникла в моих бессвязных воспоминаниях не случайно, она была одной из немногих, с кем Юра мог разговаривать на равных. Иногда я думаю, каким одиноким должен был он себя ощущать, имея дело с окружающими его обычными, дюжинными людьми. Он был доброжелательным и чутким от природы, всегда подчёркнуто вежливым в общении – это одна из обязательных составляющих кавказского, восточного менталитета, в котором он был воспитан. И все люди – как часть нашего воплощённого мира – были ему искренне интересны. Но говорить на важные для него, животрепещущие литературные и философские темы на необходимом уровне глубины и сложности получалось буквально с несколькими людьми. К ним я могу отнести уже упомянутую Марину Кудимову, к сборнику поэм которой он написал большой комментарий, а потом она привлекла его к работе экспертом в проекте «Вечерние стихи». Алексея Макушинского, живущего сейчас в Германии. С ним Юра никогда не встречался, но они совместно написали виртуальный диалог о Филипе Ларкине «Глиняное небо». И, конечно, Сергея Сутулова-Катеринича, с которым они много работали в проекте «45-я параллель» – у них сложился великолепный творческий тандем. Я про себя называла таких редких, радостных для Юры собеседников «равновеликими».

 

Аргонавты на радиоволнах.

У него были сложные отношения со временем. С одной стороны, он как-то особенно обострённо ощущал его неумолимый ход («Стартовая страница», «Шагреневое время»), с другой стороны, часто повторял, что всё происходит одновременно – нет прошлого, нет настоящего, нет будущего. Эту идею он тоже часто развивал в стихах. Наиболее отчётливо об этом сказано в «Проекции времени»:

 

Всё – всегда и везде.

Аргонавты на радиоволнах.

Я как рыба в воде –

в небывалых безвременных формах.

 

Время сжато. Оно

неподвижно. И спорить – предвзято.

Для меня всё равно,

что вчера, что сегодня, что завтра.

 

Ничего не ушло.

То, что есть, миновало, оставшись.

А грядущее зло –

и для нас ощутимая тяжесть.

 

Вся грамматика – бред.

Декораций картонные стены.

Никакой смены лет.

Смерть с рождением одновременны.

 

Те, кто был, не умрут.

А умрут – не уйдут. Для примера –

живы Цезарь и Брут.

Можно встретить Сафо и Гомера.

 

Точно так же и мы

не какая-то пригоршня пыли

под пятою у тьмы.

Только «есть», а не «будем» и «были»!

 

Бесконечное «есть» –

безразлично, в каком направленье!

Жизнь годами не счесть,

ибо все времена – параллельны.

 

Я об этом твержу,

проецируя время на плоскость...

 

Сначала я думала, что это просто фигура речи, метафора или какие-то фантазии, когда что-то очень желаемое человек выдаёт за действительное и постепенно сам начинает верить в свои придумки. Но после того как прочитала последний переведённый им роман Марка Хелприна «На солнце и в тени» (книга вышла уже после смерти Юры в начале 2016-го…), поняла, что он на самом деле так ощущал время. Вот это место:

 

Всю жизнь разглядывая предметы на больших расстояниях, он научился видеть и то, что невозможно увидеть физически, – находя подсказки в мимолётных изменениях цвета или вспышках, уделяя пристальное внимание контексту, сравнивая видимое с тем, что видел раньше, и соединяя образы, которые в меняющемся освещении расцветают и тускнеют, вздымаются и опадают, действуют синхронно или вразнобой. Для такого слияния, которое даёт самый эффективный способ зрения, необходимо обладать феноменальной памятью.

Всё, что увидел, услышал или почувствовал, он умел воспроизводить с такой достоверностью и интенсивностью, что эти вещи просто не выпадали из существования и не проходили. Хотя та точность, с которой он вспоминал текстуру, ощущения и подробности, могла пригодиться для салонных игр или учёных занятий, а на войне использовалась для разведки, он с самого начала понимал, что дар этот предназначался для самой главной цели, и только для неё. Ибо, вспоминая прошлое и останавливая настоящее, он мог открывать врата времени и через них видеть все якобы последовательно происходящие вещи как единый шедевр, лишённый границ и разделений. И даже не зная причин и целей этого феномена, он всё-таки понимал, задолго до того, как научился выражать это словами, что, когда врата времени открыты, мир насыщен любовью. Это не было умозрительными построениями эстета или теорией, почерпнутой на семинарских занятиях, ибо он видел это своими собственными глазами даже среди войны, тьмы и смерти.

 

Так ясно понять на чужом языке и выразить на родном сложную, весьма нетривиальную мысль он смог, я думаю, не в последнюю очередь потому, что для него в ней не было ничего особенного – он сам обладал этим редчайшим даром любви и памяти, позволяющим укрощать время.

Память у него была поистине феноменальной. Мне казалось, он помнил все стихи, которые когда-либо прочитал. Т.е. не все, конечно, а заслуживающие запоминания. Подборка Бродского на сайте «45-й параллели», например, составлена им из стихов, которые он знал наизусть. Не говоря уже об обожаемых им Пушкине, Лермонтове. Часто читал мне по памяти стихи Юрия Кузнецова, Дмитрия Кедрина, Алексея Королева, Александра Ерёменко:

 

Я добрый, красивый, хороший

и мудрый, как будто змея.

Я женщину в небо подбросил –

и женщина стала моя.

 

Бывало, когда мы с полными сумками продуктов возвращались из магазина, начинал большими кусками цитировать Тредиаковского и Хераскова или Йейтса и Китса – в оригинале…

 

Несуществующий господь…

 

«Истинная поэзия свойственна людям религиозным. Безбожник не может быть поэтом», – написал Андрей Тарковский в «Мартирологе». Это в полной мере относится к Юре. Мощно и исчерпывающе о религиозности его стихов сказал его друг философ Александр Царикаев в статье «Поэзия богоутраты». Юра избегал говорить о таких интимных вещах, как вера, не только в личном общении, но даже в стихах, где степень открытости у него всегда – высочайшая («Быть увиденным в каждом изгибе, / на просвет, до пылинки, дотла – / это то, что когда-то эксгиби- / ционизмом латынь прозвала. // Так рождается стихотворенье...»). Но написанные им четыре «неканонических Евангелия» – от Иуды, Пилата, Магдалены и Марии – и стихотворное переложение «Апокалипсиса» св. Иоанна говорят сами за себя. Библия всегда была у него под рукой, и довольно часто цитаты из неё он брал в качестве эпиграфов.

Думаю, тут уместно вспомнить высказывание Ольги Седаковой: «Поэт вообще стихийно религиозен, но эта стихийная религиозность … обычно трудно соединима с церковной жизнью, с догматикой, дисциплиной, “окормлением” (то есть руководством)». Может, и вправду, поэту, постоянно ощущающему сквозняк, задувающий из того – другого – мира, нет необходимости обращаться к посредникам при общении с Отцом Небесным?

 

– Поэт живёт наедине со смертью,

Что им делить? Меж ними только Слово,

которое когда-то было Богом,

а стало – так, безделицей из букв.

 

Он любил бесконечно и ценил каждую минуту нашей обычной – земной, материальной – жизни, как мало кому дано. Каждая мелочь была для него важна:

 

Вся рутина, подробности, скрепки, горелые спички,

пузырьки и флакончики на подоконнике в ряд –

это признаки жизни.

 

Самые неэстетичные явления или некомфортные условия были для него частью реальности и потому уже заслуживали внимания и приятия. Кто ещё мог написать, например, такое: «Стоял сентябрь. Сияла грязь красиво…»? Недавно, рассматривая репродукции картин Саврасова, я вдруг поняла их внутреннее с Юрой родство. Грязь, слякоть тоже могут быть прекрасны – в стихах Яропольского («Из жидкой грязи травка вырастает – ей неоткуда больше вырастать») или на картинах Саврасова.

 

Юра умел находить красоту и удовольствие в том, что у других обычно вызывает только раздражение: «Но изо всех раскопов / надо извлечь добро…» Сам шутливо признавался: «ибо часто сильнее, чем душу, / я в себе ощущаю скелет!» Но приоритеты в его жизни были расставлены по-мужски чётко и однозначно: первым делом – самолёты – дело превыше всего; смотреть в небо важнее, чем под ноги, даже если рискуешь упасть. Возможно, в примате духа его больше всего убеждал собственный опыт – ведь состояние вдохновения было неотъемлемой частью его жизни с юных лет до самого конца.

* * *

 

Откуда эта сила прёт?

            Ответь, Исайя!

Она нам раздирает рот,

            того не зная.

 

Тщедушнее бурундуков

            своим обличьем,

мы ускользаем от оков

            и толпы кличем.

 

Поэт пророком наречён,

            пророк – поэтом,

но мы-то, хилые, при чём

            в раздолье этом?

 

В любом убогом существе

            проснуться может

то, что, не бывши с ним в родстве,

            его изгложет.

 

Тогда он станет стоить двух.

            Первооснова:

не умерщвлённый плотью дух,

            в нём – сила слова!

 

Лера Мурашова

 

Иллюстрации: фотографии Георгия Яропольского разных лет,

картина А. К. Саврасова «Проселок»,

картина Александра Исачева «Апостол Петр»,

икона «Святой великомученик Георгий Победоносец».

 

[1] Мурадин Ольмезов

в переводе Георгия Яропольского

[2] Григорий Померанц. «Слово-Психея»

[3] Из статьи «Гимн Ибрагиму»

[4] Н. Апчинская, «Послесловие»к автобиографическому роману Марка Шагала «Моя жизнь».