Некруглый юбилей,
или Жизнь как совершенный подарок

Говорили, что если бы Даниил Иванович Хармс (по рождению Ювачёв) решил отпраздновать своё столетие, он бы его отпраздновал, сидя на шкафу. Почему на шкафу? Потому что не в кухне на табуретке и не в комнате на диване. На гардеробе парадоксальней. Оттуда видней, что вокруг происходит. Или происходило. Или собирается произойти. И в нынешнюю некруглую годовщину Хармсу было бы тоже видней.

Даниил Иванович, безусловно, бессмертен. Однако физически, так, чтобы шумный юбилей закатить, он давно уже отпраздновать не может ничего: умер в 1942-м в ледяной блокадной тюремной психиатрической больнице. Туда отправила его советская гэбуха, чтимая у нас кое-кем до сих пор. Зато мы возьмём и отпразднуем какой-нибудь некруглый его юбилей. И довольно-таки широко и в чём-то даже театрально. За что отдельное и крупное спасибо всем нам. Всем тем, кто любит и чтит выдающегося отечественного поэта и писателя. Необычайно остроумного мастера слова, который однажды сказал: «Прав тот, кому Бог подарил жизнь как совершенный подарок». И рассказал, как происходило вручение этого подарка: «Теперь я расскажу, как я родился и как обнаружились во мне первые признаки гения. Я родился однажды. Произошло это вот так: мой папа женился на моей маме в 1902 году, но меня мои родители произвели на свет в конце 1905 года, потому что папа пожелал, чтобы его ребёнок родился обязательно на Новый год. Папа рассчитал, что зачатие должно произойти 1 апреля, и только в этот день подъехал к маме с предложением зачать ребёнка».

 

Даниил Хармс в процессе творчества размывал границы между игрой воображения и изображением игры словами. Он, наверное, потому и придумал (и одновременно не придумал), что сразу после рождения его сперва хотели запихнуть туда, откуда он только что вылез, а затем поместили в какой-то инкубатор, где он провёл свои первые четыре месяца жизни, ибо, по его словам, «родился на четыре месяца раньше срока».

 

Он точен был в предсказании своей творческой особенности, которую проявил в первых детских письмах: «Милый Папа. Я узнал, что ты болен и попрасил Маму чтобы она тебе послала коробку конфет, от кашля и другие лекарства. Ты их принимай как закашлишь. Дети здоровы. Я и Лиза были больны но типерь тоже здоровы. У меня маленький кашель. Мама тоже ничего». И это детское послание созвучно с его произведениями, которые он, когда стал взрослым, писал для детей и публиковал в таких детских бумажных журналах, как «Чиж» и «Ёж»: «Иван Топорышкин пошёл на охоту, с ним пудель пошёл, перепрыгнув забор. Иван, как бревно, провалился в болото, а пудель в реке утонул, как топор».

 

Даниил ХапмсОн и для взрослых столь же приятно писал. Вспомним его единственную и относительно большую повесть «Старуха», его многочисленные короткие рассказы и небольшие драматические сценки, в одной из которых оба наших классика, Пушкин и Гоголь, спотыкаются друг об друга со словами: «Об Пушкина!» и «Об Гоголя!». А в финале другой его пьесы «Неудачный спектакль» маленькая девочка выходит на сцену и говорит: «Папа просил передать вам всем, что театр закрывается. Нас всех тошнит!» Из такого же самого известного очень известны его рассказы «Вываливающиеся старухи», «Случаи», «Оптический обман» и другие произведения, не очень большие по количеству слов. Не следует пересчитывать слова. Достаточно прочитать, к примеру, рассказ «Столяр Кушаков», завершающийся тем, что «Столяр Кушаков постоял на лестнице, плюнул и пошёл на улицу». Что ещё раз говорит о том, что, с одной стороны, плевать и ходить по улице умеет не только столяр Кушаков, а с другой, при так называемом «анализе творчества Хармса», доказать вообще ничего невозможно и смысла никакое доказывание не имеет. Остаётся «только понюхать». Тем более что «Некоторые помойки так пахнут, что за версту слышно, а другие, которые с крышкой, совершенно найти невозможно» («История», 8 января 1935).

 

Ещё более многозначительный смысл имеет заметка Даниила Ивановича «О Пушкине». В своём сравнительном анализе творчества Александра Сергеевича Хармс пошёл значительно дальше всех исследователей творчества Александра Сергеевича: «Пушкин великий поэт. Наполеон менее велик, чем Пушкин. И Бисмарк по сравнению с Пушкиным ничто. И Александры I и II, и III просто пузыри по сравнению с Пушкиным. Да и все люди по сравнению с Пушкиным пузыри, только по сравнению с Гоголем Пушкин сам пузырь».

 

Можно ли было такой «литературоведческий анализ» опубликовать на страницах советской печати? Мог бы при этом главный редактор сразу застрелиться? Такой вопрос, и весьма каверзный. Такой вопрос и в богатейшем особняке А.М. Горького на Малой Никитской улице, где и Сталин, бывало, пару рюмок коньяка накатывал, не мог быть задан даже после восьмой бутылки коньяка. Это всё равно что усомниться, что «Даниил Иванович Хармс был самым выдающимся советским абсурдистом, но не был никогда советским знаменитым реалистом». Этой «официальной формулы» нет в записи в дневнике Хармса от 16 октября 1933 года, сделанной в понедельник. Но тем же понедельником датирована другая запись: «Нужно ли человеку что-либо помимо жизни и искусства? Я думаю, что нет, больше не нужно ничего, сюда входит всё настоящее».

 

«Письмо» Хармса (он же Шармс – Шардамс – Школа клоунов – а от рождения Ювачёв) оказалось первым его взрослым прозаическим произведением, опубликованным в бумажной нашей «Литературной газете». На 16-й полосе, тиражом 2 миллиона экземпляров ещё при советской власти. И при чтении его хохотала вся читающая «ЛГ» интеллигенция Советского Союза. Заканчивается «Письмо» необычайно оптимистично: «Я сразу, как увидел твоё письмо, так и решил, что ты опять женился. Ну, думаю, это хорошо, что ты опять женился и написал мне об этом письмо. Напиши мне теперь, кто твоя новая жена и как это всё вышло. Передай привет твоей новой жене».

 

Датировано произведение автором 23 сентября и октября 1933 года и в рукописи названия не имеет. Герои «Письма», естественно, лица, которые в СССР когда-то существовали. При полной неизвестности, кто они были такие и с какой целью, собственно, существовали. Тем не менее они философичны, грамотны, честны, невероятно глупы и ни в коей мере не могут быть причислены ни к советским, ни к постсоветским нормальным людям, которые (все и почти без исключения) имели своей целью жениться, чтобы удобней было всей семьёй строить для начала социализм, для продолжения коммунизм, а для конца капитализм. Если, конечно, не убьют за что-нибудь неизвестное.

 

Крупнейшие хармсоведы полагают, что «Письмо» носит все-таки автобиографический характер, а не какой-либо отвлеченный от жизни Шардамса или Школы Клоунов. Хотя вряд ли в каком-либо произведении Даниила Ивановича можно обнаружить что-либо конкретно автобиографическое. Кроме его дневника, некоторых заметок, «картинок с натуры», стихов, писем и им же написанной «Автобиографии». А поскольку, с другой стороны, всё, что он написал, наверняка в немалой степени отражало реалии происходившего и выражало конкретику, то парадокс тем более очевиден при самом сатирическом отношении курившего трубку автора к так называемому социалистическому реализму и его официальным «певцам» в условиях тотальной слежки друг за другом и последующей беготни: «Один человек гнался за другим, тогда как тот, который убегал, в свою очередь гнался за третьим, который, не чувствуя за собой погони, просто шёл быстрым шагом по мостовой».

Нет ничего очевидней «парадокса наличия» прямой (или косвенной) связи многих произведений Хармса с жизнью живого автора как поэта и писателя. Это, таким образом, ещё один «парадокс» Даниила Ивановича. Некий незабвенный абсурдизм, воссозданный им самим очень подробно и далеко не в одном варианте. И не один из любовных романов Даниила Ивановича был прерван им самим, но только один прервался в 1933 году, когда его оставила женщина, которая была актриса и была хороша собой, как уже было известно в том же году или даже было замечено раньше. И она была молода. И хотелось ей всего: богатства, славы, денег, положения в обществе, счастья, семьи, квартиры, детей и ролей. Она умела плавать в бассейне, носить красивые платья, бельё, чулки и туфли, а также, глядя в зеркало на себя, занималась тем, что подводила брови. Она и танцевала Клавдия Пугачёваочень хорошо. И она любила Даниила Ивановича. Очень любила. Но оставила его и уехала из тогдашнего Ленинграда в тогдашнюю Москву. А Даниил Иванович остался в Ленинграде и отреагировал на её отъезд своим письмом к ней. Он ей осенью 1933 года написал: «…не то, чтобы вы стали частью того, что раньше было частью меня самого, если бы я не был сам той частицей, которая в свою очередь была частью… Простите, мысль довольно сложная…» Вот так он ей и написал, этой женщине, которую звали Клавдия Васильевна Пугачёва и была она, следует повторить, молодой актрисой. Она же была и той, которая сказала Даниилу Ивановичу перед своим отъездом: «Прощайте, я уезжаю в Москву и там, возможно, буду с кем-нибудь близка». Оно ведь так и получается, когда красивая молодая женщина с подведенными бровями уезжает из Ленинграда в Москву, не выдержав надменного и пошлого вызова нищеты в условиях раздавшегося и раздувшегося во все стороны сталинского социализма.

 

Опустим здесь свидетельства тех, с кем, наверное, была близка Клавдия Васильевна в Москве: не наше дело. Хармса эти свидетельства тоже мало занимали. Ведь теперь, оставшись один, он мог писать ещё больше, чем в присутствии любимой женщины. Что он и стал делать. И много написал. Переживая такие жестокие реальные явления, как удручающее безденежье и пошлая нужда, возникшие по причине полного отказа печатать что-либо сочинённое поэтом и писателем Даниилом Ивановичем Хармсом. Он ведь просто писал то, что хотел, и не скрывал, что от всего прочего «его просто тошнит». Он курил, любил выпить водки, ходил с трубкой в зубах, шляпе и в длинном пальто по каменному Ленинграду и открыто признавал: «Когда я вижу человека, мне хочется ударить его по морде. Так приятно бить по морде человека!» Он, естественно, острил, зная о влиянии его остроумия на окружающих: «Все вокруг завидовали моему остроумию, но никаких мер не предпринимали, так как буквально дохли от смеха».

 

В некоторых его произведениях той поры и в тех, что были созданы раньше и позже, слышны смешные и печальные отголоски того, что думал Даниил Иванович и о женщинах, и о любви, и обо всём на свете. Он думал всегда откровенно. В его, «хармсовском», парадоксальном «смысловом и внесмысловом» жонглировании словами и фразами, персонажами и их феерическими приключениями. И выпадали старухи из окон, и какой-то рыжий и конопатый «убивал дедушку лопатой», и спотыкался Пушкин об Гоголя, а Гоголь об Пушкина, и автор сидел на шкафу, и почти всё это находилось за пределами вероятного и вообразимого. Не без безжалостного отношения к героям этих произведений, их человеческому облику и идиотизму поведения. И подавал он это весьма ёмко и забавно. Вот рассказ «Лекция». В нём есть такое начало:

«Пушков сказал:

– Женщина – это станок любви.

И тут же получил по морде».

А в рассказе «Помеха» есть нечто другое:

« – У меня очень толстые ноги, – сказала Ирина. – А в бёдрах я очень широкая.

– Покажите, – сказал Пронин.

– Нельзя, – сказала Ирина. – Я без панталон».

 

Дальнейшие и очень существенные разночтения Хармса с советской властью в понимании жизни, любви, труда, творчества, прозы, поэзии, будней, праздников и всего остального не позволили ему ни творить дальше, ни жить тоже дальше. Ему не простили его отчётливой словесной клоунады. Его убили за то, что он, кроме всего смешного и забавного, имел личную и нахальную дерзость быть до крайности смелым, выдающимся художником, почувствовав не без самоиронии своё «величие и крупное мировое значение». Он был чужой, как верно сказано, эстетически. За это его нигде не печатали, нигде не публиковали, но друзья иногда куда-нибудь звали и, по словам его, однажды Евгений Шварц «пригласил меня к себе на обед». Никого он не ставил выше себя. Совсем никого. Кроме тех, кто был ниже его по творческому своеобразию, не столь парадоксален по поведению и никогда не взгромождался на гардероб: «Я вот, например, не тычу всем в глаза, что обладаю, мол, колоссальным умом. У меня есть все данные считать себя великим человеком. Да, впрочем, я себя таким и считаю… Потому то мне и обидно, и больно находиться среди людей, ниже меня поставленных по уму, и прозорливости, и таланту, и не чувствовать к себе вполне должного уважения… Почему, почему я лучше всех?»

 

Потому что лучше многих понял и выразил дальнейший ход событий в жизни и литературе, оставшись как бы вне их и став известен широкому кругу читателей сперва в объёме «Письма» незадолго до бесславного конца советской власти, затем уже после её конца во всём объёме рукописного наследства, включая отдельные буквы, слова, выражения, а также целые строки с «намеренными орфографическими и синтаксическими ошибками». Потому что был он один такой, Даниил Иванович Хармс, он же Ювачев, Шармс, Шардамс и Школа Клоунов. Потому что хармсовский абсурд в наличии и величии своём – значительная, многозначительная, сверхзначительная часть нашей жизни, а то и почти вся она, и мы о ней говорим: «Ну прямо по Хармсу. Ну прямо по тому месту, где девочка говорит: «Нас всех тошнит». И по тому месту, где сам Хармс произносит: «На меня почему-то все глядят с удивлением. Что бы я ни сделал, все находят, что это удивительно».

 

За несколько лет до своей гибели в ледяной психиатрической больнице он в одном из писем к Клавдии Васильевне, которую бесконечно любить продолжал, написал: «Когда траву мы собираем в стог, она благоухает. А человек, попав в острог, и плачет, и вздыхает, и бьётся головой, и бесится, и пробует на простыне повеситься».

 

Говорят, что, когда пришли его арестовывать, Хармс сидел на шкафу…

 

Иллюстрации: Даниил Хармс: его фото, портреты, друзья, возлюбленная, книги…

 

Владимир Вестерман