* * *
Слово «возраст», конечно, женского рода.
Как и «зеркало».
Владлен Дозорцев
Я читаю тебя и себя не в первый раз.
Голубого сухого льда не пугает пламя.
Я согласна глотать эту злую словесную вязь.
Отрастающие волосы нести как знамя.
Только что я могу в нашем мире больших ножей.
Кривым зеркалом отразившем не меня, а моих мужей.
В старом замке у самого Черного моря.
В новом платье изящном, сшитом для горя.
Ты, чужой и сильный, не поднимай
Соскользнувшую с плеч мою вдовью шаль.
Потому что и я уже будто –
Ускользнула в ту степь, где ковыльно и людно
От скачущих с гиканьем «Сарынь на кичку»!
(Вы молчали ко мне, вы ни слова лично).
Это, видно, татаро-монгольское иго
Всех не то, чтоб рассорило – рассорило.
Потому что прошлое уже было.
Потому что я взрослая женщина, Боже.
...А старуха уже всё на свете может...
И когда я лягу в чужую кровать
Не любить, а ещё страшней – умирать,
Во мне маленькая девочка гукнет беззубым ртом.
Как виновата я перед ней.
Не пощадившая даже своих сыновей.
Оставлявшая жизнь и любовь – на потом.
О Родине и молоке
Куда сбежало молоко.
Анатолий Гланц
…здесь вода солонее, чем в Мёртвом море,
где жара лелеет чью-то радость,
что где-то кто-то помнит кого-то
(пусть по секрету).
Ты послушай, я тоже помню,
как сбегает родник, что в реке не тонет,
добежав впопыхах ручьём холодным.
На рассвете в окно смотрит клён зелёный.
В полдень внук сообщил, что уже влюблён.
А когда скатилось за молом солнце,
за меня замолвил – это не смешно –
судовой наш кок перед кэпом слово,
за неизвестно куда сбежавшее молоко…
А потом пришёл Толик Гланц и долго
всем рассказывал, куда молоко сбегает.
Вот зачем он про всё на свете знает?
Лучше бы писал в своей Америке
добродушные, как он сам, лимерики –
а он пишет истории про всё на свете…
Дядя Гланц, напиши стихи для Пети
Межурицкого про футбол, а для Феликса
Гойхмана про любовь,
и для всех для нас, у моря живших,
напиши про свободу и скажи, наконец,
почему мы теперь живем далеко,
где нет моря, нет мола, маяка нет и пляжа,
а только сбежавшее молоко?
Я тебе говорила
А. И.
Я тебе говорила? – Что жизнь права,
Не всегда предъявляя на нас права.
Где растёт – ты знаешь? – Разрыв трава,
Там живу. Он прячет меня средь листьев,
Рыжий бог ничейный с повадкой лисьей.
Он меня научает запоминать
Как отчаянный свист с тишиной рифмовать,
Как шептать в глубину печали – отбой,
Чтоб прилёг на песок головой прибой,
И затихла волна в голосах рассвета,
Напиши ещё раз мне слова «Про это».
Я тебе отвечу, когда зацветёт
Безнадёжный сирени водоворот.
Посмотрю я вдаль (как проходят мимо),
Повторю ответ свой неумолимо.
Глина человечья
Как хороши, как свежи были розы.
И. Тургенев
Может быть, ты даже не услышишь.
Не рифмую. Падая, скольжу
и себя по голубому полю
за руку, как девочку, вожу.
Говорит она – а кто там дышит...
Спрашивает так, как будто слышит,
что себе сама наворожу.
Я запуталась в ужасных пониманьях,
и, скорбя по ближним и по дальним,
я чему в себе, как раб, служу?
Это сон такой – вчера ты умер,
а сегодня мимо пронесли
в гвоздиками схваченном велюре
гроб, в котором – видишь? – нет души.
...Как же были розы хороши!
Но ладошки шелестят бумажно,
что кладбищенские нищие цветы.
В детстве женщины наивны и отважны,
а потом дрочат карандаши.
Пощади. Я слов уже не помню.
Грошик дай! Про небо напиши.
Суверенны наши дни и ночи,
Не дыши в затылок, не души
всхлипом нервным. Я не виновата,
что в тебе уже не вижу брата,
но врага. Что ж горе горевать…
Вспомнила: ты постелил кровать,
чтобы сладко было и комфортно
в геометрии пуховиков и бреда –
даже не пытаюсь срифмовать!
Но когда меня задели гробом –
проносившие к восточному участку
кладбища, чужие мужики, –
вслух подумала – наверно, было б сладко,
сразу прямо к Господу попасть!
Для кого-то вырытую пасть – (экскаватором) –
вдруг ощутить всем телом зрелой женщины,
по-детски неумелым...
Так неловко мне соединять
смыслы и отчаянье надежды –
с прямотой убойного невежды,
что послал меня на *уй и дальше,
рыжесть чёрной ямы приминать.
Глина, глина, глина человечья...
Замысел абсурден. Тема вечна.
Бесконечна солнечная сыпь
на могилах и на бледном лике –
так ветрянки поцелуи дики
на прекрасной шёлковой щеке...
Все вокруг знакомцы, но не те,
кто б меня поднял и брудершафтно
высосал могильный страшный ров,
объяснив: она не виновата, девочка,
с которой был готов...
Я в тебе не разглядела брата.
А увидела лишь проседи тоску.
Как глухарь, долдоня на току,
ты добавил, холодом слезясь:
– Если будешь плакать втихомолку,
если гроб закроют плотно крышкой,
станут твои ночи хороши.
Будешь самой сладкою малышкой,
у которой вовсе нет души.
P. S.
– Почеши, – ответила, – под мышкой.
Очень чешется, будь поцем, почеши.
* * *
М. Гефтеру
Чьи стихи ты мне читал под вечер,
я спрошу, но ты не отвечай мне.
Всё равно я позабуду имя.
Впрочем, если ты мне утром скажешь,
что Сесар Вальехо о герольдах
пел и плакал, – слёзы я запомню.
Имя для меня совсем не важно.
Я свое давно не вспоминаю.
А детей зову «моя малышка»,
«мой малыш». Тебя же, мой любимый,
называю просто «мой любимый».
Тонок плащ был у того герольда,
и герольд продрог. А взгляд был чёрен.
Бедный, бедный дон, не помню имя,
всё искал кого-то, чтоб забыться.
Ещё пока люблю
1
Я с тобой была такой,
что ты меня не замечал.
Я могла быть моделью художника:
Афродитой, восставшей из пены.
Жанной Д’Арк, взошедшей на костёр.
Ты же был со мной тем, кто близко.
Только рядом. Никогда вместе.
…ты сводил меня с ума взглядом…
…ты слагал – не для меня – песни…
Но когда я уходила в себя –
ты себе не находил места.
И тогда ты приходил в храм.
2
Я стояла в храме том, когда шла месса.
Тогда небо над костелом билось низко,
словно стая взлетевших сизарей.
И ты спрашивал испуганно: «Где же,
где мне ждать тебя? У чьих ты дверей?».
…Я могла быть где угодно –
где Петр ключ хранил от райских ворот,
или там, где вообще нет запретов.
Ты меня не окликай теперь.
Не надо.
Среди всех тебя не отличаю.
Когда я в облаках витаю.
Когда в небе свободно парю.
Я тебя почти не вспоминаю.
3
Я тебя теперь всё реже
люблю.
Меж горем и удачей
Моя душа опять отчуждена
от вечных бед
и повседневных плачей.
Здесь, где жива,
меж горем и удачей,
шумит река.
Всё так, а не иначе –
когда плывут
вдоль линии руки
то перистые облака,
то кучевые.
Мне не лениво берегом реки
скользить и видеть –
домики растут
среди долин.
Окошки кружевные.
Но каждый двор постыл.
И нелюдим.
Чужая музыка звучит
по вечерам.
Я замираю до утра
и выше
взгляд поднимаю.
Там разлом иной,
и свет иной –
растут другие крыши.
Они, похоже,
вовсе не для тех,
кто чтит родню.
Но празднует разлуки.
И верует,
что любит отчий край,
в котором дом и смерть –
библейский рай.
С налётом скуки.
Нет удодам из Йокогамы!
(попытка ревности)
1
Ты рифмы поищи...
Пришёл удод, что смыслы,
словно семечки, крадёт.
Он птица вящая:
под крышею чердачной
кричит: «Уйди! Жизнь есть
наоборот!»
Наоборот события текут
и выпекают смысл
из опасений.
Произошёл удод из потрясений,
а страх сейчас
из рифм произойдёт.
Какого чёрта твой корабль
идёт в Японию?
Мне снятся недотроги.
У них в разводах алых кимоно
и раздвижные кукольные ноги.
Удоды явно с ними заодно
и тоже щеголяют в кимоно.
Японки щурят узкие глаза
и повторяют шёпотом:
«Мы – за, мы за–
зываем ночи напролёт,
и ты не жди,
как он тебя не ждёт», –
жизнь есть движение наоборот…
Его корабль в Японию идёт.
2
Слова лихи.
Лиха беда начало.
В конце пути уже иллюзий мало.
В конце пути пустыня, пустота...
Стоит верблюд, за ним стоят слоны,
в моих видениях свободны и вольны.
Я вижу берег. И ещё – барханы.
И там, и здесь сыпучие пески.
Мне помыслов навязчивых тиски
сжимают медленно ладонями виски.
Двойной зажим: верблюд стоит и слон.
В конце пути – припрятано начало:
бессоннице пришел на смену сон.
Я на верблюда села – и пропала...
3
А спишь ли ты, в японудушумать,
сумел ли кимоно с удода снять?
Не возвращайся ты из Йокогамы,
удодства в дом я не смогу принять.
Век не видать тебе Одессы-мамы,
сто лет тебя Одессе не видать.
* * *
Глядела из окошка. Ворожила.
Боярышник по вечерам пила.
А Пушкинская голову кружила
и мостовую платьями мела.
Что ни подол – то выдох восхищенья,
то вихрь случайностей, водоворот страстей ...
На перекрёстках светофор, как чайник,
вскипал от невозможных скоростей.
* * *
Фиолетов, неловок и жалок
резкий крик затихающих галок.
Тёмен выдох сквозного жилья.
Долго едем – а кто и откуда?
Долго едем – пошто и куда?
Мы по-птичьи стремились к полётам.
Мы забыли, как куры, про это.
Дом добротен,
надёжны засовы,
в очаге жадный прикус огня.
...По углам раскатились колёса,
в каждой спице по птице храня.
* * *
Когда мне плохо – сквозь сердце
прорастает подснежник.
В изголовье кровати дышит букет в стакане.
Сын не любит смотреть на него:
«Мама, эти цветы пахнут землёй».
* * *
Слова даны нам только для того,
чтобы один не понимал другого.
О, беззащитность в ожиданье слова...
Слова даны нам только для того,
чтобы один не покидал другого.
© Ольга Ильницкая, 2001 – 2016.
© 45-я параллель, 2016.