Отвращение к пошлости. Саша Чёрный

По отвращению к пошлости поэта Сашу Чёрного сравнивают с А. П. Чеховым. Разница между ними велика, похожести никакой, но оба на пошлость обрушивались с огромной силой. Чехов описал её в прозе во всех видах и проявлениях, вывел в «Даме с собачкой» классическое: «осетрина была с душком». Саша Чёрный стихами говорил о том, что вокруг, господа, «Обстановочка»:

 

Ревёт сынок. Побит за двойку с плюсом,

Жена на локоны взяла последний рубль,

Супруг, убитый лавочкой и флюсом,

Подсчитывает месячную убыль.

Кряxтят на счётах жалкие копейки:

Покупка зонтика и дров пробила брешь,

А розовый капот из бумазейки

Бросает в пот склонившуюся плешь.

Над самой головой насвистывает чижик

(Xоть птичка божия не кушала с утра),

На блюдце киснет одинокий рыжик,

Но водка выпита до капельки вчера.

Дочурка под кроватью ставит кошке клизму,

В наплыве счастья полуоткрывши рот,

И кошка, мрачному предавшись пессимизму,

Трагичным голосом взволнованно орёт.

Безбровая сестра в облезлой кацавейке

Насилует простуженный рояль,

А за стеной жиличка-белошвейка

Поёт романс: «Пойми мою печаль»

Как не понять? В столовой тараканы,

Оставя чёрствый хлеб, задумались слегка,

В буфете дребезжат сочувственно стаканы,

И сырость капает слезами с потолка.

 

О том, что Саша Чёрный написал эти и другие удивительные стихи, до 1960 года мало кто знал в советской стране. Не было никаких предпосылок, чтобы издавать произведения поэта, эмигрировавшего в 1920 году и ненавидевшего большевиков сильнее отечественной пошлости. Он, уезжая навсегда, пересёк границу с Литвой, направляясь в Каунас, оттуда в Берлин, а из Берлина в Париж, и о советском пограничнике вспоминал: «Какой-то малограмотный чекист, осматривая мой чемодан, выхватывал из него рукописи. Некоторые из них рвал, другие отбрасывал в сторону, а третьи оставлял. И все это только чтобы показать свою власть. Если бы у меня была сила, я бы ему перегрыз горло».

Корней Чуковский, выдающийся поэт, литературный критик и общественный деятель, знал Сашу Чёрного с первого десятилетия прошлого века. Знал он и Маяковского, который цитировал стихи Саши Чёрного и утверждал, что тот оказал на него «огромное воздействие». Чуковский добился, чтобы в «Большой библиотеке поэта», а затем и в «Малой библиотеке поэта» вышли стихи Саши Чёрного – «Сатиры» одного из крупнейших поэтов, прозаиков и переводчиков Серебряного века. Эти книги нигде купить было нельзя. Их можно было достать либо по большому блату в высших литературно-административных кругах, либо на «заднем книжном дворе» у человека в пальто и с настороженными глазами. Рублей за пятьдесят, восемьдесят или за сто (точно не помню). И всю эту «обстановочку» те, кто добыл хотя бы одну из этих книг, выучили наизусть. Как за полвека до этого выучивали наизусть стихи молодого Саши Чёрного, пришедшего в 1908-м на работу в самый весёлый, самый юмористический, самый остро-политический, самый сатирический «Сатирикон». Страной тогда единолично управлял «маленький человек большого роста». Время было монархическое, тоталитарное и ещё такое, как в стихотворении поэта:

 

Время года неизвестно.

Мгла клубится пеленой.

С неба падает отвесно

Мелкий бисер водяной.

 

С 1909 по 1912 было написано, наверное, все самое замечательное и великолепное из всего, что вообще написал Александр Михайлович Гликберг, ставший в детстве Чёрным: у его брата были волосы очень светлые, а у него очень тёмные. Черта осёдлости не позволила получить высшее образование. Он восполнил этот недостаток множеством прочитанных книг, откуда, по его признанию, впервые поглядел на него «Жестокий бог литературы». Из отчего дома отца-провизора рано и тайно уехал на поезде в Петербург. Там и прославился. В эмиграции вспоминал свою жизнь в родной Одессе, где памятника ему пока нет, но, говорят, «таки будет»:

«У меня не было детства! У меня не было юности! В книге моей жизни недостаёт этих двух золотых вступительных страниц. Детство, яркая, пёстро окрашенная заглавная буква, вырвана из длинных строк моего бытия! У меня не было ни детства, ни юности... У меня не было ни именин, ни дня рожденья! У меня не было свивальника, и для меня не зажигалась ёлка!.. У меня не было ни игрушек, ни товарищей детских игр! У меня никогда не было каникул, и меня никогда не водили гулять! Мне никогда не доставляли никакого удовольствия, меня никогда ни за что не награждали, меня никогда не радовали даже самым пустяшным подарком, я никогда не испытывал ласки! Никогда меня не убаюкивали ласкающие звуки, и никогда не пробуждал милый голос! Моя судьба залепила чёрным пластырем два сияющих глаза жизни – детство и юность. Я не знаю их света и их лучей, а только их ожоги и глубокую боль».

В 1905 году весь тираж его первого сборника был арестован по политическим мотивам и уничтожен исполнительными царскими функционерами. Автор сборника не видел. А стихи были в нем такого свойства, такие это были «Сатиры», что друзья сказали, что лучше на время уехать из России, чтобы не оказаться в тюрьме. Он уехал в Берлин. И там писал стихи и ненавидел пошлость (теперь немецкую), и на вокзале в Веймаре «в ожидании поезда» создал строки, как он умел, из крупных и мелких мелочей:

 

Светлый немец

Пьёт светлое пиво.

Пей, чтоб тебя разорвало!

А я, иноземец,

Сижу тоскливо,

Бледнее мизинца,

И смотрю на лампочки вяло.

Просмотрел журналы:

Портрет кронпринца,

Тупые остроты,

Выставка мопсов в Берлине...

В припадке зевоты

Дрожу в пелерине

И страстно смотрю на часы.

Сорок минут до отхода!

Кусаю усы

И кошусь на соседа-урода,

– Проклятый!

Пьёт пятую кружку!

Шея – как пушка,

Живот – как комод...

О, о, о! Потерпи, ничего, ничего.

Кельнер, пива!

Где мой карандаш? Лениво

Пишу эти кислые строки,

Глажу сонные щеки

И жалею, что я не багаж...

Тридцать минут до отхода!

Тридцать минут...

 

Вернулся из Германии в Россию в 1908 году. До 1913 года был в «Сатириконе», выразительно отличаясь от других писателей, поэтов, художников, работавших в этом журнале, откуда цезура вырезала целые страницы. Корней Чуковский, знавший всю эту компанию, в книге своей «Современники» вспоминал: «Вместе с ними, в их дружной компании, но как бы в стороне, на отлёте, шёл ещё один сатириконец, Саша Чёрный, совершенно непохожий на всех остальных. Худощавый, узкоплечий, невысокого роста, он, казалось, очутился среди этих людей поневоле и был бы рад уйти от них подальше. Он не участвовал в их шумных разговорах и, когда они шутили, не смеялся. Грудь у него была впалая, шея тонкая, лицо без улыбки… Даже своей одеждой он был не похож на товарищей. Аверченко, в преувеличенно модном костюме, с брильянтом в сногсшибательном галстуке, производил впечатление моветонного щёголя. Ре-Ми не отставал от него. А на Саше Чёрном был вечно один и тот же интеллигентский кургузый пиджак и обвислые, измятые брюки».

Но имя его было знаменито. Он был узнаваем на улице, и кто-нибудь из незнакомых журналистов с другой стороны Невского проспекта мог ему крикнуть: «Здравствуйте, Саша!». Он не был этому рад: «Чёрт меня дёрнул придумать себе такой псевдоним! Теперь всякий олух зовут меня Сашей».

Он рассказал об этом Чуковскому, а тот рассказал всем нам. А ещё рассказал, что Саша Чёрный писал ему письма и в единственном из сохранившихся сказал так, как если бы окончательно потерял себя: «… в общем так измотался, что минутами хочется уже ничего не писать, не издаваться… плюнуть на все и открыть кухмистурскую в Швейцарии».

Он был уже женат на умной и порядочной женщине, она была доктором философии и старше его на восемь лет. Жили счастливо. Не там, где сырость капала слезами с потолка и простуженный рояль за стенкой кто-то насиловал, а там, где не было никакой резной мебели, ковров и гобеленов, бюстов богов, лепнины на потолке, широких зеркал и канарейки в клетке. Не было и намёка на модное и расширяющееся мещанство, наихудшие образцы которого стали через много лет мещанством советским, во много раз более страшным. И грубая пошлость тревожила душу поэта, казавшегося всегда спокойным, как бы отрешённым, «каким-то другим» и вроде как не от мира сего.

 

Мещане с крылышками!

Пряники и рай!

Полвека жрали – и в награду вечность.

Торг не дурён.

«Помилуй и подай!»

Подай рабам патент на бесконечность.

…………………………………………

Бессмертье?

Вам, двуногие кроты,

Не стоящие дня земного срока?

Пожалуй, ящерицы, жабы и глисты

Того же захотят, обидевшись глубоко...

 

Горький юмор, печальный и образный, как почти в каждой строке Саши Чёрного. Поэт мог сказать, увидев сибирского кота, лежавшего на столе: «Толстая муфта с глазами русалки». Он мог сказать о цветущей черёмухе: «Черёмуха пеной курчавой покрыта». А мог и так сказать:

 

Сбежались. Я тоже сбежался.

Кричали. Я тоже кричал.

 

А о монументальной тётеньке как торжествующем образе пошлости он говорил:

 

Лиловый лиф и жёлтый бант у бюста,

Безглазые глаза как два пупка.

 

И век давно другой, а монументальная тётенька вместе с таким же основательным дяденькой продолжают торжествовать и в современной разгульной пошлости. Лиловый лифт чрез век пронёсся и жёлтым бантом завязался на бюсте современности.

И столь же горький юмор в стихах его о том, настолько пошлым выглядит так называемое «слияние интеллигенции и народных масс»:

 

Квартирант и Фёкла на диване,

О, какой торжественный момент!

«Ты – народ, а я интеллигент, –

Говорит он ей среди лобзаний, –

Наконец-то здесь, сейчас, вдвоём,

Я тебя, а ты меня – поймём…»

 

И снова мы понимаем, что и в наш «век гаджетов и болтливой дряни» слияние это опять происходит, хотя в других формах, но похожих. Оно, собственно, не собиралось ни разу заканчиваться.

Февральскую революцию он принял с энтузиазмом, Октябрьскую – не мог принять и не принял. Лет за восемь до неё описал суть и смысл, нравственный разгром и сатанинское направление, не обнаружив существенной разницы между разнородными революционерами, то идущими нога в ногу под общее пение интернационала, то пишущими в газете «Правда» заведомую ахинею, то ползущими «гуськом под кровать»:

 

Жил на свете анархист,

Красил бороду и щёки,

Ездил к немке в Териоки

И при этом был садист.

 

После таких строк удручающее может сложиться впечатление, и кто-нибудь возразит: «Какой же это юмор?» Надо сказать: «Самый настоящий». Как его «Совершенно весёлая песня»:

 

Левой, правой, кучерявый,

Что ты ёрзаешь, как чёрт?

Угощение на славу,

Музыканты – первый сорт.

 

Он был большой поэт-сатирик и большой ребёнок. Так видел мир и, наверное, таким мир видел его, печально осознавая, что совсем не было у поэта детства. Но он его вернул, написав 25 сборников стихотворений для детей, в том числе «Азбуку», и несколько сборников рассказов для юных и взрослых читателей. Прозу (её значительную часть) он сочинил в эмиграции. «Библейские сказки», «Дневник Фокса Микки», «Солдатские сказки», «Чёрт на свободе»… И дети отлично знали, Фокса Микки, что это «первая собака, умеющая писать» и что Фокс Микки – «собака-поэт, умнее которой в мире нет». У Саши Чёрного своих детей не было. У него были все другие дети. Он их знал или даже не знал, позволяя им то, что не позволял взрослым: называть его Сашей.

Он умер в своём маленьком доме во французском Провансе в 1932 году. Помогал тушить пожар в доме соседа. Потом пришёл домой, лёг на диван и умер от сердечного приступа. А. И. Куприн, которого он знал ещё по Петербургу, в очерке о нём написал:

 

«Но вот пришла по телеграфу нежданная и горькая весть: «Саша Чёрный скоропостижно скончался». И ходят по Парижу русские люди и говорят при встречах: “Саша Чёрный умер – неужели правда? Саша Чёрный скончался! Какое несчастье, какая несправедливость! Зачем так рано?” И это говорят все: бывшие политики, бывшие воины, шофёры и рабочие, женщины всех возрастов, девушки, мальчики и девочки – все!

Тихое народное горе. И рыжая девчонка лет одиннадцати, научившаяся читать по его азбуке с картинками, спросила меня под вечер на улице:

– Скажите, это правду говорят, что моего Саши Чёрного больше уже нет? И у неё задрожала нижняя губа.

– Нет, Катя, – решился я ответить. – Умирает только тело человека, подобно тому как умирают листья на дереве. Человеческий же дух не умирает никогда. Потому-то и твой Саша Чёрный жив и переживёт всех нас, и наших внуков, и правнуков и будет жить ещё много сотен лет, ибо сделанное им сделано навеки и обвеяно чистым юмором, который – лучшая гарантия для бессмертия».

 

Владимир Вестерман