Поэт и гражданин

Воспоминания современника

 

Часть 2

 

(Часть 1 см в № 22 (586) от 1 августа 2022)

 

* * *

 

После этого на долгие годы пришлось расстаться с возможностью слушать Евтушенко вживую. Окончание института, стройки, переезды. Романтика, как позднее выяснилось, наивная, во многом благодаря воздействию поэзии Евтушенко. Оставалось чтение стихов в газетах и журналах, слушание по радио, позднее – по телевидению. Однако и на концертах побывать пришлось неоднократно – в последующие годы, в Москве и в Ростове, в том числе не так давно. Так что дальнейшее описание сочетает все впечатления – и от чтения, и от концертов, встреч – в разные годы. Стихи, поэзия – это творчество живое, звучащее, даже если вы читаете текст. Мелодия звучит внутри вас. И конечно, содержание – о чём писал, о чём думал и что хотел сказать миру замечательный поэт Евтушенко...

Главным в формировании интеллигенции конца 50-х – первой половины 60-х годов, конечно, явился период после смерти Сталина, особенно после ХХ съезда правящей и всесильной КПСС. Несмотря на осторожную со стороны генсека формулировку «О культе личности и его последствиях», событие стало знаковым и главное – необратимым. Молодая творческая интеллигенция почувствовала свободу творчества и поверила в неизбежность перемен и в свои силы. «Дети ХХ съезда» – очень точное определение духа поколения входящих в новую жизнь. Оптимизм, уверенность в свои силы, возможность изменить жизнь и повлиять на будущее – владели умами. «Будем великими!» – призывал Евтушенко.

Без сомнения, талант поэта и его личность расцвели именно в этот период – с середины 50-х до середины 60-х на фоне той, первой перестройки, названной «хрущёвской оттепелью». 60-е – время подъёма и надежд.

Интерес к поэзии несомненно рос, особенно на фоне открытия молодыми в 55-м запрещённого Есенина, затем Булгакова в 61-м, позднее – Платонова, доступ к творчеству которых партийная власть позволяла постепенно, порциями. Это было обидно, болезненно и всякий раз воспринималось как неуважение к собственному народу, как казалось тогда, уходящее навсегда.

Стихи в России люди читали всегда. Но это всё чтение текстов в газетах, журналах и сборниках, в лучшем случае, иногда, – чтение с эстрады отдельных стихов актёрами в виде отдельных номеров в концертах. Распространено было исполнение поэтических произведений чтецами, в том числе специализирующимися именно на поэзии. Хорошо помню прекрасное исполнение поэзии – нашей и зарубежной – замечательным Вячеславом Сомовым. Слушал его несколько раз в Ростове. Встречи с поэтами организовывали в библиотеках, в вузах. Однако на глазах родилось и новое явление – звучащая поэзия в исполнении авторов.

После долгих мрачных лет ограничений и цензуры выходили молодые поэты перед большими аудиториями и читали свои стихи. Время выдвинуло плеяду новых, талантливых и энергичных, поэтов, среди которых явно выделялись: Булат Окуджава, читающий и поющий свои стихи под гитару, Андрей Вознесенский, Бэлла Ахмадулина, Роберт Рождественский. Но лидером, как мне казалось, да и сейчас кажется, всё-таки выглядел Евгений Евтушенко. Аудиторий в вузах, концертных залах, в Политехническом музее, в парках – уже не хватало. Поэзия в исполнении молодых, жаждущих перемен поэтов вырвалась на площадь Маяковского, а затем на арену Лужников. К поэтам присоединились прозаики – Василий Аксёнов со своими оригинальными рассказами и невыразимо яркий Фазиль Искандер. Появилась отличная сатира, вышедшая после долгих лет давящей идеологии на страницы «Крокодила» с новой командой и на 16-ю полосу новой «Литературной газеты», кардинально преобразованной Александром Борисовичем Чаковским.

Появилась истинная, блестящая публицистика, какой она и должна быть, на острие болезненных точек общества в толстых журналах, больше всего в «Новом мире» и «Знамени», но и в некоторых газетах, например, в «Известиях».

Слушал я не раз этих литераторов новой волны. Энергия обнажённых чувств...

Молодым поэтам разрешили ездить за рубеж. Это было не просто редкое, а уникальное для того времени и системы явление. Они обзавелись там дружескими отношениями с литераторами. Больше всего, как наиболее общительный и открытый, – Евгений Евтушенко. Американцы завистливо спрашивали у молодых поэтов: мы слышали, что вы читали стихи на футбольном стадионе? У нас если соберётся 200 человек в малоизвестный клуб – так мы уже рады!

Тогда и пришла мысль, потом стихи, потом книга – «Поэт в России больше, чем поэт». Этот образ гораздо глубже, чем может показаться на первый взгляд. Если быть точным, эту формулу надо расширить: «Литература в России больше, чем литература». С единственной поправкой, что это не было новым явлением. Достаточно читать письма писателей XIX века, переписку редакторов и издателей литературных журналов, чтобы убедиться в этом, в святой убеждённости в неоспоримый всеобщий авторитет литературы как силы, формирующей общественное сознание и являющейся единственным источником истины… Явление, которого не было, во всяком случае до такой степени, ни в одной другой стране мира. (Тут можно с печальной уверенностью добавить – и не будет, поскольку оно навсегда утеряно в новом за последний век обществе – втором пришествии капитализма в Россию…)

По сути выхода на арену общества периода оттепели молодых поэтов можно говорить много – это настроение патриотического подъёма ощущалось многими людьми, можно сказать, витало в воздухе.

Однако ключевой проблемой оставался уровень общественного сознания и, прежде всего, отношение к Сталину. Молодых романтиков оттепели, детей ХХ съезда, ожидало разочарование: наследие тоталитарной эпохи, к их искреннему удивлению, оказалось значительно сильнее и влиятельнее, чем им представлялось. И когда появились первые признаки сомнений в оценке общественной роли Сталина, проявившиеся в затянувшейся дискуссии на тему целесообразности его пребывания в мавзолее, Евтушенко пишет стихотворение «Наследники Сталина», значимость которого многократно возросла от того, что его опубликовала «Правда», главная, директивная газета, которая отражала генеральную линию партии, а это тогда означало – и страны…

Опубликовано оно было в октябре 1962 года, накануне празднования 45-й годовщины революции 1917 года:

 

Безмолвствовал мрамор.

Безмолвно мерцало стекло.

Безмолвно стоял караул,

на ветру бронзовея.

А гроб чуть дымился.

Дыханье из гроба текло,

когда выносили его

из дверей мавзолея.

Гроб медленно плыл,

задевая краями штыки.

Он тоже безмолвным был –

тоже! –

но грозно безмолвным.

 

Отразив значимость момента, Евтушенко высказывает опасение и тревогу, как бы предупреждая:

 

Мне чудится, будто поставлен в гробу

телефон.

Кому-то опять

сообщает свои указания Сталин.

Куда ещё тянется провод из гроба

того?

Нет, Сталин не умер.

Считает он смерть

поправимостью.

Мы вынесли

из мавзолея его.

Но как из наследников Сталина

Сталина вынести?

 

Прошло 7 лет после ХХ съезда, но сталинисты начали уже войну против Н.С. Хрущёва, которая затем разрасталась и в конечном счёте привела к его отставке. Поэт это чувствует и остро переживает:

 

Велела не быть успокоенным

Родина мне.

Пусть мне говорят:

«Успокойся...» –

спокойным я быть не сумею.

Покуда наследники Сталина

живы ещё на земле,

мне будет казаться,

что Сталин – ещё в мавзолее.

Мне эти стихи оказались близки ещё и потому, что я видел Сталина в мавзолее, лежащим с Лениным. До этого в разные годы я бывал в мавзолее с тётушкой Адой, не менее, чем дважды, вполне возможно, трижды. Она, старая и в то время искренне убеждённая коммунистка, Ада Артёмовна Меликова, считала это необходимым. Тем более, что по её партбилету со стажем с 1917 года, нас пропускали сразу, отдавая честь, в то время как масса стояла в длиннющей очереди, начиная с глубины Александровского сада в течение нескольких часов. Вообще посещение мавзолея в 40-е–50-е было в программе большинства, если не всех туристических маршрутов. Но значимость этого посещения, интерес к нему возрастали стократ именно потому, что там теперь рядом с Лениным лежал Сталин. Замечу, что было это в конце лета 1954 года.

Прошло 8 лет, и, прочитав это стихотворение Евтушенко, я тогда ещё удивился, насколько мои впечатления совпали с описанными поэтом: «Дыханье из гроба текло» и – «Он тоже безмолвным был... но грозно безмолвным».

Помню каждую секунду захватывающего наблюдения за лежащим в гробу Сталиным в мавзолее и свидетельствую: при взгляде на его лицо меня охватил страх и долго оставалось ощущение неосознанной тревоги... Замечу главное – посещение было в 54-м, ДО 56-го, до рубежного, знакового – ХХ съезда. То есть, когда я ничего абсолютно не знал о нём, как о тиране, и о режиме, как преступном. Ну, кроме чистых эмоций от переходящего все границы культа личности. 

Так вот, первое неприятное ощущение, что вызвало удивление: он был гораздо, в разы, больше Ленина, к которому привыкли. Вследствие того, что размеры тела Ленина, когда он лежал один, сравнить было не с чем, поскольку оно находилось далеко от посетителей и в полной темноте, теперь рядом оказался труп несравненно более «свежий» (это тоже разочаровывало: труп Ленина стал сразу наглядно бледным и безжизненным). Сталин же лежал крупный, казался полным, с трудом помещавшимся в красном гробу и очень свежим, почти живым. Абсолютное впечатление, что просто закрыл глаза и может их открыть в любую секунду. От этого хотелось постоянно, не мигая, смотреть на него, подспудно боясь, что он глаза откроет. При этом, я много раз рассказывал об этом близким людям, в закрытых глазах отчётливо ощущалась мрачная сила воли и жестокость (повторяю, ничего ещё о нём, кроме официальной пропаганды, я не слышал и не знал, кроме очевидно излишнего восхваления). Было опасение, что он откроет глаза и что-то ужасное произойдёт! Приходилось посекундно привлекать свою, воспитанную с малолетства, материалистическую и атеистическую трезвость, чтобы не впасть в сеанс гипноза...

Позже многочисленные материалы – печатная и радиоинформация, художественная литература, мемуары, рассказы людей, возвращающихся из лагерей, у нас дома – постепенно расставило картины прошлого и создало новую реальность с новыми надеждами…

 

Евгения Александровича всегда мучали общественные проблемы, и ни одну из актуальных, острых проблем он не обошёл: считал своим долгом внести свою лепту в её преодоление. Одна из таких тем – антисемитизм. Много на эту тему он писал, позицию свою высказывал однозначно и, как всегда, с сочувствием к людям. Но посещение Бабьего Яра – места массового убийства евреев фашистами в 1942 году – произвело на него особо сильное впечатление, о чём он написал поэму «Бабий Яр», пронзительные строки которой сразу завладели душами читателей:

 

Над Бабьим Яром памятников нет.

Крутой обрыв, как грубое надгробье.

Мне страшно.

Мне сегодня столько лет,

как самому еврейскому народу.

Мне кажется сейчас –

я иудей.

Вот я бреду по древнему Египту.

А вот я, на кресте распятый, гибну,

и до сих пор на мне – следы гвоздей.

Мне кажется, что Дрейфус –

это я.

Мещанство –

мой доносчик и судья.

Я за решёткой.

Я попал в кольцо.

Затравленный,

оплёванный,

оболганный.

И дамочки с брюссельскими оборками,

визжа, зонтами тычут мне в лицо.

 

Поэт ощущает полную сопричастность к трагедии и чувствует вину от имени своего народа:

 

Мне кажется –

я мальчик в Белостоке.

Кровь льётся, растекаясь по полам.

Бесчинствуют вожди трактирной стойки

и пахнут водкой с луком пополам.

Я, сапогом отброшенный, бессилен.

Напрасно я погромщиков молю.

Под гогот:

«Бей жидов, спасай Россию!» –

насилует лабазник мать мою.

О, русский мой народ! –

Я знаю –

ты

По сущности интернационален.

Но часто те, чьи руки нечисты,

твоим чистейшим именем бряцали.

Я знаю доброту твоей земли.

Как подло,

что, и жилочкой не дрогнув,

антисемиты пышно нарекли

себя «Союзом русского народа»!

 

И поэт сочувствует жертвам, и всем существом ощущает свою ответственность:

 

Над Бабьим Яром шелест диких трав.

Деревья смотрят грозно,

по-судейски.

Всё молча здесь кричит,

и, шапку сняв,

я чувствую,

как медленно седею.

И сам я,

как сплошной беззвучный крик,

над тысячами тысяч погребённых.

Я –

каждый здесь расстрелянный старик.

Я –

каждый здесь расстрелянный ребёнок.

Ничто во мне

про это не забудет!

«Интернационал»

пусть прогремит,

когда навеки похоронен будет

последний на земле антисемит.

Еврейской крови нет в крови моей.

Но ненавистен злобой заскорузлой

я всем антисемитам,

как еврей,

и потому –

я настоящий русский!

Интернационализм он чувствует всем своим существом с детства и пронёс это через всю жизнь, остро реагируя на любое проявление национализма и антисемитизма. Попав в Ростов-на-Дону уже относительно недавно, в 2014 году, он посещает Змиёвскую балку, место массовой казни евреев, а затем с удивлением и возмущением вдруг узнает о позорном решении местных властей заменить надписи в мемориале «Змиёвская балка», как и в других местах расстрела евреев (из того, что знаю и помню: на углу ул. Советской и Нольной и в скверике возле недавно воздвигнутой греческой церкви и Донской публичной библиотеки. Возможно, есть и другие места). Суть замены в том, что о евреях не упоминается, вместо этого говорится о советских гражданах...

Очевидная ошибка и нечестность такой замены в том, что, хотя действительно наряду с евреями были расстреляны и люди других национальностей, только евреи были сознательно расстреляны из-за того, что они евреи. Не говоря о том, что многие казнённые тоже пострадали в основном из-за связей с евреями. А иначе получается, что геноцида не было?!

Сильно этим возмутившись, 80-летний Евтушенко пишет стихотворение протеста на эту тему, а затем, с ростовским композитором Игорем Левиным создаёт пронзительную ораторию...

Но вернусь в 60-е. После 65-го Евтушенко почувствовал, что с отстранением Н.С. Хрущёва период «оттепели», казавшейся ему и его друзьям-соратникам периодом долгожданной, но недостаточной свободы, окончился. Это было не сразу заметно, в это не верилось, но идеологическое давление на литературу и культуру стало обнажаться: «Новый мир» А.Т. Твардовского задержал издание романов А.И. Солженицына «В круге первом» и «Раковый корпус», на редакцию оказывалось давление. В 66-м нашумевший судебный протест писателей Синявского и Даниэля, несмотря на большую их поддержку в среде интеллигенции в то время, в которой Евтушенко принял активное участие, закончился их тюремным заключением, затем арестовали поэта Ю. Галанскова и публициста А. Гинзбурга. И Евтушенко становится на защиту преследуемых литераторов и при этом глубоко раздумывает над судьбами свободы и инакомыслия в России.

В «Монологе голубого песца» в аллегорической форме, представив себя в роли животного – «Я голубой на звероферме серой, но цветом обречённый на убой» – показывает страдание существа, рождённого в неволе, стремящего к свободе, но обречённого на рабство. После неудачного побега, аллегорический герой понимает:

 

Кто в клетке зачат – тот по клетке плачет,

и с ужасом я понял, что люблю

ту клетку, где меня за сетку прячут,

и звероферму – родину мою.

И я вернулся, жалкий и побитый,

но только оказался в клетке вновь,

как виноватость сделалась обидой

и превратилась в ненависть любовь.

 

Поэт чувствует неотвратимость судьбы:

 

Гляжу на эскимоску-звероводку,

По мне скользит ласкательно рука,

и чешут пальцы мой загривок кротко,

но в ангельских глазах её – тоска.

Она меня спасёт от всех болезней

и помереть мне с голоду не даст,

но знаю, что меня в мой срок железный,

как это ей положено, – предаст.

 

И теряет всякие надежды на спасение, поскольку безысходность неотвратима:

 

Она воткнёт, пролив из глаз водицу,

мне провод в рот, обманчиво шепча...

Гуманны будьте к служащим! Введите

на звероферме должность палача!

Хотел бы я наивным быть, как предок,

но я рождён в неволе. Я не тот.

Кто меня кормит – тем я буду предан.

Кто меня гладит – тот меня убьёт.

 

Такая убийственная, отчаянная безысходность не присуща Евгению Евтушенко от природы. Он оптимист, он, объехавший много стран и встретившийся со множеством политических деятелей, писателей, поэтов, почувствовавший воздух свободы полной грудью, не может поверить возвращению мрачных времён. Да, ужасные трагедии происходят, например, убийство молодого президента Кеннеди, с которым он был знаком лично. Но это не может остановить общее движение к прогрессу человечества. Он надеется, верит в это…

Интернационализм вообще был для Евтушенко совершенно естественным состоянием, им наполнены многие его стихи и поэмы. Сильное впечатление, особенно от чтения в исполнении автора, произвела на меня его баллада «Я хотел бы», где поэт как бы подводит итог своих размышлений об интернационализме, о братстве людей, о равенстве, свободе... Все эти простые, теперь кажущиеся наивными, мысли в ней переплетались с верой в справедливость, которая возможна, если все люди захотят этого и объединятся...

 

Я хотел бы

родиться

во всех странах,

быть беспаспортным,

к панике бедного МИДа,

всеми рыбами быть

во всех океанах

и собаками всеми

на улицах мира.

 

Так начинается это длинное стихотворное повествование, сплошь состоящее из заклинаний, сложенных в цепь мелодических периодов.

 

Я хотел бы

в моей ненаглядной проклятой

вселенной

быть репейником сирым –

не то что холёным левкоем.

Божьей тварью любой,

хоть последней паршивой гиеной,

но тираном – ни в коем

и кошкой тирана – ни в коем.

И хотел бы я быть

человеком в любой ипостаси:

хоть под пыткой в тюрьме гватемальской,

хоть бездомным в трущобах Гонконга,

хоть скелетом живым в Бангладеше,

хоть нищим юродивым в Лхасе,

хоть в Кейптауне негром,

но не в ипостаси подонка.

 

В настойчивом стремлении убедить, выставляя аргумент за аргументом, поэт отодвигает объяснение причины этих заклинаний, которое, наконец, выражено в последних – ключевых – строчках следующего фрагмента:

 

Я хотел бы лежать

под ножами всех в мире хирургов,

быть горбатым, слепым,

испытать все болезни, все раны,

уродства,

быть обрубком войны,

подбирателем грязных окурков –

лишь бы внутрь не пролез

подловатый микроб превосходства.

Не в элите хотел бы я быть,

но, конечно, не в стаде трусливых,

не в овчарках при стаде,

не в пастырях,

стаду угодных,

и хотел бы я счастья,

но лишь не за счёт несчастливых,

и хотел бы свободы,

но лишь не за счёт несвободных.

 

Эти странные волны заклинаний, помню, при первом прочтении, а затем прослушивании, вызвали у меня странные иронические ассоциации с послевоенными детскими контактами с блатной уличной пацанвой. Я поделился с товарищем по поводу этих стихов Евтушенко: «Знаешь, что это мне напомнило? Как пацан, стремясь убедить в правдивости своего рассказа, и, чувствуя, что ему не верят, проговаривал и часто повторял клятву: “сука буду!” – и проводил ногтем большого пальца вдоль оскаленных зубов...»

Если же серьёзно, то здесь, конечно, наглядно страстное желание познавать мир в любых его пространствах и проявлениях (кроме естественного желания «любить всех на свете женщин», даже – «хотел бы я женщиной быть – хоть однажды»...), – но главным, конечно, остаётся неистребимое желание помочь всем людям, независимо от «любой ипостаси», «лишь бы не в ипостаси подонка».

Поэтому и завершение – пафосное, но абсолютно искреннее:

 

Я хотел бы на всех баррикадах твоих,

человечество,

драться,

к Пиренеям прижаться,

Сахарой насквозь пропылиться

и принять в себя веру

людского великого братства,

а лицом своим сделать –

всего человечества лица.

Но когда я умру –

нашумевшим сибирским Вийоном,

положите меня

не в английскую,

не в итальянскую землю –

в нашу русскую землю

на тихом холме,

на зелёном,

где впервые

себя

я почувствовал всеми.

 

Между тем, рано начав печататься, и, став уже к 56-му – году ХХ съезда – известным поэтом, он показал себя смелым, решительным защитником критиков власти и борцом против неё за демократические преобразования и права человека. На такие протесты были способны немногие. В 57-м Евгений Евтушенко выступил в защиту романа Дудинцева «Не хлебом единым», за что был отчислен из Литинститута, в 61-м защищал скульптора Эрнста Неизвестного и вступил в полемику с самим генсеком Н.С. Хрущёвым (что до этого было абсолютно непредставимо) по проблеме свободы творчества, затем, в середине 60-х, защищал писателей Синявского и Даниэля… Список таких акций можно продолжить. Новый повод для протеста наступил неожиданно.

В августе 1968-го Евтушенко, находящийся в то время в заграничной командировке, узнает о введении советских войск в Чехословакию. Он сильно переживает, поскольку совсем незадолго до этого в советской прессе открыто обсуждался опыт политических и экономических реформ, а точнее, первых шагов на этом пути. Даже «Правда» и «Известия», самые главные газеты страны, писали о таких реформах в положительном ключе. Помню, например, очерк «Мой друг такси» о пражском опыте введения частной инициативы в работе городского транспорта. В связи с такими публикациями у него состоялись разговоры с чешскими друзьями – буквально за несколько дней до событий в Праге. Он поддерживал идеи, изложенные в ставшем знаменитом манифесте «2000 слов» Адама Михника... И вдруг – советские танки на улицах Праги!

Когда ему позвонили, он сильно разволновался, дал телеграмму Брежневу, много других телеграмм, звонков сделал. Но главное – написал отличное, искреннее и очень важное стихотворение: «Танки идут по Праге»:

 

Танки идут по Праге

в затканной крови рассвета.

Танки идут по правде,

которая не газета.

Танки идут по соблазнам

жить не во власти штампов.

Танки идут по солдатам,

сидящим внутри этих танков.

Боже мой, как это гнусно!

Боже – какое паденье!

Танки по Яну Гусу,

Пушкину и Петефи.

Страх – это хамства основа.

Охотнорядские хари,

вы – это помесь Ноздрёва

и человека в футляре.

Совесть и честь вы попрали.

Чудищем едет брюхастым

в танках-футлярах по Праге

страх, бронированный хамством.

Что разбираться в мотивах

моторизованной плётки?

Чуешь, наивный Манилов,

хватку Ноздрёва на глотке?

Танки идут по склепам,

по тем, что ещё не родились.

Чётки чиновничьих скрепок

в гусеницы превратились.

Разве я враг России?

Разве я не счастливым

в танки другие, родные,

тыкался носом сопливым?

Чем же мне жить, как прежде,

если, как будто рубанки,

танки идут по надежде,

что это – родные танки?

Прежде, чем я подохну,

как – мне не важно – прозван,

я обращаюсь к потомку

только с единственной просьбой.

Пусть надо мной – без рыданий –

просто напишут, по правде:

«Русский писатель. Раздавлен

русскими танками в Праге».

 

Продолжение следует

 

Александр Акопов