Перед атакой
Когда на смерть идут – поют,
а перед этим
можно плакать.
Ведь самый страшный час в бою –
час ожидания атаки.
Снег минами изрыт вокруг
и почернел от пыли минной.
Разрыв –
и умирает друг.
И значит – смерть проходит мимо.
Сейчас настанет мой черёд,
За мной одним
идёт охота.
Будь проклят
сорок первый год –
ты, вмёрзшая в снега пехота.
Мне кажется, что я магнит,
что я притягиваю мины.
Разрыв –
и лейтенант хрипит.
И смерть опять проходит мимо.
Но мы уже
не в силах ждать.
И нас ведёт через траншеи
окоченевшая вражда,
штыком дырявящая шеи.
Бой был короткий.
А потом
глушили водку ледяную,
и выковыривал ножом
из-под ногтей
я кровь чужую.
1942
Подрывник
К рассвету точки засекут,
а днём начнется наступленье.
Но есть стратегия секунд,
и есть секундные сраженья.
И то,
что может сделать он
и тол
(пятнадцать килограммов),
не в силах целый батальон,
пусть даже смелых
и упрямых.
Он в риске понимает толк.
Уверенно,
с лихим упорством
вступает он в единоборство
с полком.
И разбивает полк.
И рассыпаются мосты.
И падают в густые травы,
обламывая кусты,
на фронт идущие составы.
И в рельсах, согнутых улиткой,
Отражена его улыбка.
1942
Сапёр
Всю ночь по ледяному насту,
по чёрным полыньям реки
шли за сапёром коренастым
обозы,
танки
и полки.
Их вёл на запад
по просекам
простой, спокойный человек.
Прищурившись, смотрел на снег
и мины находил под снегом.
Он шёл всю ночь.
Вставал из лога
рассвет в пороховом дыму.
Настанет мир.
На всех дорогах
поставят памятник ему.
1942
Товарищи
Бойцы из отряда Баженова прошли по тылам 120 км, неся раненого.
Можно вспомнить сейчас,
отдышавшись и успокоясь.
Не орут на дорогах немецкие патрули.
По лесам непролазным
и в озёрах студёных по пояс
мы товарища раненого несли.
Он был ранен в бою,
на изрытом снарядами тракте...
Мы несли его ночью,
дневали в лесу.
Он лежал на траве,
не просил: «Пристрелите.
Оставьте».
Он был твёрдо уверен —
друзья донесут.
Стиснув зубы до боли,
бинтовали кровавые раны.
Как забыть этот путь!
Он был так безысходно далёк.
Голодали упрямо,
но каждый в глубоких карманах
для него
почерневший сахар берёг.
Мы по рекам прошли,
по нехоженым топким болотам.
Мы пробились к своим
и спасли драгоценную жизнь.
Это в битвах рождённый,
пропитанный кровью и
потом,
самый истинный,
самый русский
гуманизм.
1942
* * *
Прожили двадцать лет.
Но за год войны
мы видели кровь
и видели смерть –
просто,
как видят сны.
Я всё это в памяти сберегу:
и первую смерть на войне,
и первую ночь,
когда на снегу
мы спали спина к спине.
Я сына
верно дружить научу, –
и пусть
не придётся ему воевать,
он будет с другом
плечо к плечу,
как мы,
по земле шагать.
Он будет знать:
последний сухарь
делится на двоих.
...Московская осень,
смоленский январь.
Нет многих уже в живых.
Ветром походов,
ветром весны
снова апрель налился.
Стали на время
большой войны
мужественней сердца,
руки крепче,
весомей слова.
И многое стало ясней.
...А ты
по-прежнему не права –
я всё-таки стал нежней.
Май 1942
Победитель
Мускулистый, плечистый,
стоит над ручьём.
И светило восходит
за правым плечом.
И солдатских погон
малиновый цвет
повторяет торжественно
майский рассвет.
Он стоит у вербы
на родном берегу,
трехлинейку привычно
прижав к сапогу.
И от яловых, крепко
подбитых сапог
разбегаются ленты
проезжих дорог.
Он на запад ходил,
на востоке бывал
и свободу гранёным
штыком отстоял.
Победитель стоит –
крутолобый, большой,
с благородной, широкой
и чистой душой.
И его гимнастёрки
зелёный отлив
повторяет расцветку
и пастбищ, и нив.
Это он в сорок пятом
на дымный рейхстаг
поднял красный, крылатый,
простреленный флаг.
Он стоит над прозрачным
весенним ручьём,
и увенчана каска
рассветным лучом.
И родимых небес
голубые шелка
окаймляют штандарт
боевого полка.
После войны
Над нами тысячи стрижат,
как оголтелые, визжат.
Как угорелые, стремглав
весь день бросаются стрижи
в заброшенные блиндажи,
в зелёную прохладу трав.
Они купаются в росе,
они росой опьянены.
По Кишинёвскому шоссе
мы возвращаемся с войны.
Вокруг трава до самых плеч,
такая, что нельзя не лечь.
Вода в ручьях на всём пути –
пригубишь и не отойти.
И по заказу старшины
то солнцепёк, то ветерок.
Мы – из Европы. Мы с войны
идём с победой на восток.
...Как сорок первый год далёк!
1945, Бессарабия
Рассвет
Я засыпаю на закате
и просыпаюсь на заре.
Под небесами
в хвойной хате
хлопочут птицы на горе.
Идет кабан на кабана,
ковыль дымится на ветру.
И отступает тишина
за перевалы поутру.
Как порванные небеса,
лежат озёра синие.
Люблю леса осенние!
И с поводка спускаю пса.
И он ползёт по бережку.
Потом прыжок –
и он в пруду.
Он тянет утку,
на ходу
выплевывая пёрышки.
Я жду его под ивами,
как на земле ничьей.
С глухими переливами
течёт ручей.
Я достаю два кремешка
и высекаю искру.
Снимаю сумку с ремешка
и вынимаю миску.
Готовлю ужин на двоих.
Горит костёр у ног моих,
вокруг трава в золе.
И я среди ветров степных,
среди собратьев кочевых –
как равный на земле.
1946
Смерть бойца
Хороним друга.
Мокрый снег.
Грязища.
Полуторка ползёт на тормозах.
Никак правофланговый не отыщет
песчинку в затуманенных глазах.
Торжественная музыка Шопена.
Нелютая карпатская зима.
И люди покидают постепенно
с распахнутыми окнами дома.
И тянется по улицам колонна
к окраине, до самого хребта.
Лежит он, запелёнатый в знамёна.
Откинуты в полуторке борта.
А на поляне вырыта могила,
а на поляне громыхнул салют,
а чья-то мать уже заголосила,
а письма на Урал ещё идут,
а время невоенное.
И даже
не верится, что умер человек.
Ещё не раз стоять нам без фуражек —
такой уже нелегкий этот век.
Уходят горожане постепенно,
и женщины, вздыхая, говорят:
– Погиб герой!
В бою погиб военный!
Как им скажу,
что не убит солдат,
что трое суток в тихом лазарете
он догорал,
он угасал в ночи,
ему глаза закрыли на рассвете
бессонные, усталые врачи?
Ну как скажу,—
привыкли за три года,
что умирают русские в бою.
И не иначе!
Грустная погода.
Но запевалы вспомнили в строю
о том, как пулемётные тачанки
летали под обвалами свинца.
И снова говорили горожанки:
– Так провожают павшего бойца...
1947
Урожай
Светлеет запад и восход
по расписанью ночи.
И золотистый небосвод
ветрами обмолочен.
И горный округ озарён
скупым свеченьем зёрен,
распахнут с четырёх сторон
и, как амбар, просторен.
Гуцулы сходят с облаков
в долину строить хаты.
Летят под перезвон подков
во все колхозы сваты.
И на базарах дотемна
не утихает гомон.
Ты не увидишь из окна,
как этот мир огромен.
Ползут гружёные возы,
покрыты белой пылью,
Как радуга после грозы,
приходит изобилье.
Эпилог
Я прошёл не очень много
и не очень мало:
от привала до привала,
от границы до границы,
от криницы до криницы,
от села и до села.
И была моя дорога
и трудна и весела.
Что скрывать:
бывало грустно
и тревожно одному.
В древней крепости у Хуста,
в низких тучах, как в дыму,
я решил: пора домой,
пошатался по дорогам;
я решил: окончен мой
путь по каменным отрогам.
Но меня окликнул вдруг
фольклорист из МГУ:
– Поломалась бричка, друг!
Помоги!
– Что ж, помогу...
Колесо, разбрызгав дёготь,
в пыль свалилось па шоссе.
Я бы мог его не трогать,
и поймут меня не все:
я забыл о дальнем доме,
позабыл обратный путь.
Бричка в цокоте и громе
понесла под облака.
Мы лежали на соломе,
захмелевшие чуть-чуть.
Кони встали на подъёме,
как меха раздув бока.
И клубился пар горячий,
будто горн у них внутри.
Только утро звёзды спрячет
и почистит медь зари,
фольклорист очки снимает,
умывается росой.
Всё на свете понимает
фольклорист из МГУ –
хворост с грохотом ломает,
ходит по лесу босой
и записывает песни
на некошеном лугу.
Песни те, что записали
на некошеной траве,
грянут в лекционном зале
в шумном городе Москве.
Встанут, небо подпирая,
из-за песенной строки
люди сказочного края –
пахари и горняки.
...Мы прощаемся.
И снова
мне, выходит, по пути
с агрономом в плащ-палатке.
– Не могли бы подвезти?
И по сёлам Верховины
мы кочуем до утра.
А потом на переезде
приглашают шофера:
– Едем с нами на бумажный
комбинат!
– Едем лучше на солотвинскую соль!
– Ты ведь не был в заповедниках
Карпат!
– Пригласить тебя к дорожникам
позволь!
И опять по Закарпатью
я скитаюсь до утра.
...Мы прощаемся.
И снова
мне, выходит, в путь пора.
Нет конца моей дороге
и не ждёт меня порог!
Видно, снова в эпилоге
Начинается пролог.
1946–1947
* * *
Мы не от старости умрём, –
от старых ран умрём.
Так разливай по кружкам ром,
трофейный рыжий ром!
В нём горечь, хмель и аромат
заморской стороны.
Его принёс сюда солдат,
вернувшийся с войны.
Он видел столько городов,
Старинных городов.
Он рассказать о них готов.
И даже спеть готов.
Так почему же он молчит?
Четвёртый час молчит.
То пальцем по столу стучит,
то сапогом стучит.
А у него желанье есть.
Оно понятно вам?
Он хочет знать, что было здесь,
когда мы были там...
1946
* * *
Я пришел в шинели жёстко-серой,
выданной к победному концу,
юный, получивший полной мерой
всё, что полагается бойцу.
Для меня весна постлала травы,
опушила зеленью сады,
но опять из-за военной травмы
побывал я на краю беды.
Сон мой был то беспробудно жуток,
то был чутче гаснущей свечи,
жизнь мою спасали много суток
в белом, как десантники, врачи.
На Большую землю выносили
сквозь больницы глушь и белизну,
словно по завьюженной России,
первою зимою, в ту войну.
Смерть, как и тогда, стояла рядом,
стыл вокруг пустынный, чёрствый снег,
кто-то тихо бредил Сталинградом,
звал бойцов, просился на ночлег.
Все мои соседи по палате,
в белоснежных, девственных бинтах,
были и в десанте, и в блокаде,
и в других неласковых местах.
Мы врага такого одолели –
никому б его не одолеть,
на войне ни разу не болели,
а теперь случилось заболеть...
1952, последнее стихотворение
* * *
Нас не нужно жалеть, ведь и мы никого б не жалели.
Мы пред нашим комбатом, как пред господом богом, чисты.
На живых порыжели от крови и глины шинели,
на могилах у мёртвых расцвели голубые цветы.
Расцвели и опали... Проходит четвёртая осень.
Наши матери плачут, и ровесницы молча грустят.
Мы не знали любви, не изведали счастья ремёсел,
нам досталась на долю нелёгкая участь солдат.
У погодков моих ни стихов, ни любви, ни покоя –
только сила и зависть. А когда мы вернёмся с войны,
всё долюбим сполна и напишем, ровесник, такое,
что отцами-солдатами будут гордиться сыны.
Ну, а кто не вернётся? Кому долюбить не придётся?
Ну, а кто в сорок первом первою пулей сражён?
Зарыдает ровесница, мать на пороге забьётся, –
у погодков моих ни стихов, ни покоя, ни жён.
Кто вернётся – долюбит? Нет! Сердца на это не хватит,
и не надо погибшим, чтоб живые любили за них.
Нет мужчины в семье – нет детей, нет хозяина в хате.
Разве горю такому помогут рыданья живых?
Нас не нужно жалеть, ведь и мы никого б не жалели.
Кто в атаку ходил, кто делился последним куском,
Тот поймёт эту правду, – она к нам в окопы и щели
приходила поспорить ворчливым, охрипшим баском.
Пусть живые запомнят, и пусть поколения знают
эту взятую с боем суровую правду солдат.
И твои костыли, и смертельная рана сквозная,
и могилы над Волгой, где тысячи юных лежат,
это наша судьба, это с ней мы ругались и пели,
подымались в атаку и рвали над Бугом мосты.
...Нас не нужно жалеть, ведь и мы никого б не жалели,
Мы пред нашей Россией и в трудное время чисты.
А когда мы вернёмся, – а мы возвратимся с победой,
все, как черти, упрямы, как люди, живучи и злы, –
пусть нам пива наварят и мяса нажарят к обеду,
чтоб на ножках дубовых повсюду ломились столы.
Мы поклонимся в ноги родным исстрадавшимся людям,
матерей расцелуем и подруг, что дождались, любя.
Вот когда мы вернёмся и победу штыками добудем –
всё долюбим, ровесник, и работу найдём для себя.
1945
© Семён Гудзенко, 1942–1952.
© 45-я параллель, 2012.