Асимметрия осени
Здесь до сих пор темнота живёт
в красно-кленовом дне.
Переведя все часы вперёд,
двигаешься вовне
из ледяной чешуи стекла
в вязкую густоту
тени, что с потолка стекла,
выпачкав высоту
«си» в «соль» и в низкоконтральтной «ми»,
музыку выгнув ниц –
это играет альтист Дани-
лов красногрудых птиц;
это щебечут они его
в инее октября;
это белесое ничего
стало на якоря.
Если вглядеться поверх очков
вчуже на тождество
млечных мерцаний Его зрачков
ночью под Рождество,
видно, как боль через сонм утех
плавно ведёт к концу,
чтоб отпустить первородный грех
матери и отцу…
Сад расходящихся троп(ов)
А за окном темно, как за семью ночами ночь, за стеклом – стекло:
холодно, воландно, жуть.
Слякоть лакая, воздух твердеет в лужах.
Чувство такое, что время обратно в пространство перетекло,
и – лёд.
Мой дольник не дружен, не сужен,
не мужен и полупростужен.
И ты говоришь: остынь, ночереет, поздно, проходит время.
Я спрашиваю у времени – оно говорит в ответ, что проходим мы,
остаются крупицы: дороти, баум, кэрролл, алиса, эми
уайнхаус и т. д., и т. п., etc и ещё из второго подъезда хмырь,
что вбивается палой листвой, задвигается терпкой луной куинджи,
курит толстого, бухает на пару с бродским, глумится,
крестится снизу вверх, будто костюм надевает – голлума,
гм, «человека разумного»,
нет-нет, да присунет дуре,
юродивой местной, варе,
любви до полузакрытых век.
Я ему: «Почему? Сад – один, мы всего лишь расходимся в тропах.
Ведь все люди живут к истокам своим, как мчит к поездам вокзал».
А он, выпустив из себя кольцо толстого:
– Дружище, попробуй не за тираж – за опыт,
а вообще-то, мне пофиг, остынь, не слушай, что я сказал...
Дальше воды
Ты у окна здесь, а я у окна весь
там, где тебя сухая осталась взвесь,
света осколки, радужная пыльца,
лужица у крыльца.
Ты – на проспект: улице свой респект,
свой поцелуй, вы/м/ученный конспект;
око я – за околицу на большак
пылью его дышать.
Тремоло рук, без /д/тела засохший крюк
в брюках, невыглаженность этих брюк;
шаркают мысли, палой листвой шуршат:
бьется в тисках душа.
Время идёт белых спокойных мух.
Там, где мечталось трёх, не осталось двух,
там – уходящие дальше немой воды
призрачные следы…
Маменька
маме
Маменька, что же ты помнишь всё то, что забыть пора?
Маменька, маменька, вдох твой слабенький.
Как стучится рассвет в окно, что с горой гора
не случится, как ни проси, и в бессонном колодце
сердца вечностью бьётся маленький
твой.
Маменька, что же ты гладишь ветры моих волос?
Маменька, руки мягоньки, маменька.
Съела ржа киноварь, да и запах о них унёс
отрывной календарь – до звезды схоронил. В болотце
сердца только цветочек аленький
твой.
Маменька, что же ты видишь там, в залетейской зге?
Маменька, ма… Пенька омотала ноженьки
мои. Ты омой их в своих слезах – соляной лузге,
не зови домой, я приду проводить. За воротца-
ми постою, непутёвый боженька…
твой…
Допустим, за
Выхожу из парадного, оглядываюсь и… стоп.
Не так. Вхожу из парадного, оглядываюсь, синицы
трещат, что Крещатик длиннее Тверской, стихотворных стоп –
пять основных, а остальных, что церквей в столице.
Жмурюсь от солнца, без солнца щурюсь: забыл очки.
Пытаюсь понять, как от за или не за (допустим, за) дёрнул шторы
зависит количество света, на набранные очки
в «Запорожье» смогу ли купить уши Бродского… скоро
Зима, конец фильма, кризис, пора отдавать долги
тому, кто массирует сердце, в аорту вливая по капле
сумерки, что к зиме более выстужены и долги,
что каждая жаба в этом болоте мечтает о цапле,
и чахле, и сдохле, и чтобы небо, не падать, стрела
и корона, кожу в огонь, трезвый вернулся Улисс…
Зябко, и в горле першит от ноябрьского стекла.
Домой выхожу из (допустим, за) дёрнутых шторами улиц…
МестоимениЯ (В конце аллеи)
in memoriam М. Я.
У меня его брови, голос, его глаза.
Ничего, что и то, и другое слегка светлее.
В глубине его взгляда сворачиваясь, как гюрза,
отпускаю к тебе слова о вашем конце аллеи.
У меня его руки. Пальцами всю тебя
перебираю, как он макассар или, того нежнее,
палисандр; памяти твоей мочку пристально теребя,
слушаю, как ты помнишь о вашем конце аллеи.
У меня два его дела, начатых без меня,
и об этом, не вру, я больше всего жалею:
без ме-ня...
Но когда я их делаю, а что скорее, они – меня,
я и он улетаем куда-то к концу аллеи.
И когда я смотрю на тебя, говорю с тобой, прикасаюсь им –
хоть совсем не так им дурачусь, грущу, болею, –
ясно вижу, насколько там счастливо вам двоим,
в этом вашем из всех, прекрасном конце аллеи...
Не напрасно
Б. Бергину
Тот Карабас, Борис, что раздает нам роли,
кажется, только он в курсе сценария, в курсе
того либретто, что мы на последнем курсе
будем сдавать – немые актёры боли.
Крепко привязаны камни к душе – награда
за жизнь на сцене; он ходит, гремит ключами,
дергает ниточки, каждому подключает
маленький эмулятор личного, Боря, ада.
Плачет Пьеро, Боря, волосы у Мальвины
прежде чем выпасть, резко позеленели,
и жалюзи иллюзий, души ламели –
истины улетели, прокисли вина.
Борис, пшеница, злаки, крупа, каменья:
время приходит ноты собрать в аккорды.
Рядом, Борь, рядом боль и любовь и гордо –
дорого, и над городом тянет тенью
волглых от слёз тенет и от крови красных;
разно не значит – розно, не значит – поздно.
Падают люди – падают в небо звёзды.
Падают в небо, значит, всё не напрасно…
Океан
Океан – его пространство,
вернее, отсутствие его пространства,
вернее, трение отсутствия его пространства
об отсутствие другого пространства –
другой океан.
Бабочки, божии коровки,
жучок в коробке,
блестящий шарик,
костюмчик на праздник
слегка короткий…
Кто-то взрослый, не глядя, ставит
чашку на стол, чашка падает, и оттуда –
океан… Его амплитуда
в ласковых пальцах перебирает
его пространство,
вернее, отсутствие его, пространства,
а если точнее, то трение
отсутствия его пространства
об отсутствие
другого пространства…
другой океан…
Птицы, которых…
Когда б вы знали, из какого сора
растут стихи…
А. Ахматова
Рыбы, которых нет…
Е. Н.
Это – такие птицы, которых – есть.
Я их летаю, значит их точно – есть.
Даже, когда скрывает седая шерсть
облака прелесть крыл, приземлений персть.
Я поднимаюсь выше вышин, и там
крылья расправил синий гиппопотам;
в клюве зажал небес голубую сеть.
Там он, но синь на сини не разглядеть.
Я опускаюсь глубже глубин, и здесь
жабрами дышат птицы живую взвесь
(Господи, да прости мне мои клише)
неба – того, что родинкой на душе.
Это во мне в огне и в тебе вовне
может быть оттого, что на самом дне
небо заждалось между ростральных глыб
синее птиц, и зверей, и цветов, и рыб…
Снежная доля
В этой местности снег был лоялен к шагам пешехода
потому, что он в принципе болен лояльностью. Сука-природа
уготовила совести снежной нелёгкую долю:
быть, как правило, чистой над волчьею ямой, на выбритом поле
хлеборобами; сучьих детей укрывая от плахи,
их собачьего детства следы, то бишь, детские страхи
сохраняя под крайнею плотью дубовых колодин,
рисовать на тюремной стене светлый Образ Господень…
© Сергей Гринёв, 2015–2016.
© 45 параллель, 2016.