* * *
Будет город, маленький такой,
огороды, заросли крапивы,
водокачка, свалка за рекой
режет взгляд, но смотрится красиво.
Будет город в дымке голубой,
где поэт, отчисленный с филфака,
перетянет прошлое строкой
и такое вытворит, собака.
Будешь ты, как птица-попугай,
подпевать, на чём-нибудь да тренькать.
Заходи, ботинки не снимай.
Осторожно! там у нас ступенька.
Так считай же громко до пяти,
чтоб открыть глаза, нахмурить брови,
чтоб себя здесь больше не найти,
чтобы всё опять – до первой крови.
Чтобы всё – и колокол, и свист
по тебе в потёмках у барака,
и у церкви пьяный гармонист
«ямщика» наяривал и плакал.
огороды, заросли крапивы,
водокачка, свалка за рекой
режет взгляд, но смотрится красиво.
Будет город в дымке голубой,
где поэт, отчисленный с филфака,
перетянет прошлое строкой
и такое вытворит, собака.
Будешь ты, как птица-попугай,
подпевать, на чём-нибудь да тренькать.
Заходи, ботинки не снимай.
Осторожно! там у нас ступенька.
Так считай же громко до пяти,
чтоб открыть глаза, нахмурить брови,
чтоб себя здесь больше не найти,
чтобы всё опять – до первой крови.
Чтобы всё – и колокол, и свист
по тебе в потёмках у барака,
и у церкви пьяный гармонист
«ямщика» наяривал и плакал.
* * *
Нам бы всё – разобрать, спионерить,
да с фонариком чтоб в туалет.
Ты не помнишь – а запер я двери,
Ты не помнишь – а запер я двери,
не оставил утюг или свет?
Или всё, что ни делалось – на спор,
чтоб до смерти прикладывать лёд,
а по праздникам – страшные астры,
а по праздникам – страшные астры,
и надеяться, что повезёт.
Вот и ёжик блуждает в тумане,
иль господь поправляет софит.
Это я только думал, что ранен:
Это я только думал, что ранен:
паф-паф-паф – оказался убит.
Эти страсти, земные мордасти,
барабанные дроби минут.
И меня разберут на запчасти,
И меня разберут на запчасти,
на запчасти меня разберут.
* * *
Стихи – история болезни.
А он, простите, не заразный?
Позеленел нательный крестик.
И кто-то в душу так и лезет
отвёрткою крестообразной.
Вот мой лирический герой,
в трусах и шлёпках, без виньетки.
Ему б опять – советский строй,
гитару, «Город золотой»,
глазок замазывать соседке.
И память, как защитный слой,
шкряб-шкряб монеткой.
Плыви, лиловая тоска.
Цветная нить, ужасный почерк.
А время – пяточка-носочек…
Заначка где-то между строчек
черновика.
* * *
К душе, говоришь, приложить холодок.
Ещё не ложились, последний глоток.
Во рту и на улице сухо.
На сдачу подсунут билет «спортлото».
Ты в клетчатой кепке, отцовском пальто –
жених, сигарета за ухом.
Не помнишь, когда это было, в каком
ты путался с девочкой рыжей.
Как плакала – купим машину и дом,
поженимся – двигалась ближе.
Ты после курить выходил на балкон,
а там – раскладушка и лыжи.
Закончится всё – разбежишься по льду,
с макушки полярную снимешь звезду
и вытрешь ладонями губы.
И с краю присядешь, а смерть-стрекоза
к тебе подкрадётся, закроет глаза,
а ты – Вера?.. Наденька?.. Люба?..
* * *
И женщина, которую девчонкой
ты дёргал за косички в первом классе,
тебя не узнаёт. И плач ребёнка
ещё бессмыслен, но уже прекрасен.
Перемотай на самое начало.
Запоминай обратно эти лица,
где сердце не разборчиво стучало
и в книге жизни склеены страницы.
Она пройдёт, как будто не заметит.
Не дёргайся! Ну что бы ты сказал ей?
Что помнишь. Что у вас могли быть дети
красивые с зелёными глазами.
* * *
На порожках курить и смотреть на родную спецшколу,
на безумные окна спортзала, заделанный лаз.
Наливать по чуть-чуть, запивать если-что-пепси-колой.
Ну – за нас!
Как тихушница-жизнь шарит в сердце, брюзжит о расплате:
подрисует усы, бородёнку, добавит морщин.
А когда-то на задней-презадней расписанной парте
жил-был мальчик один.
Жил-был мальчик один. Он зимою подкармливал осень.
Он мечтал о щенке, он хотел духовое ружьё.
Не любил молоко и любил, как жужжит «Смена-8»,
и без плёнки снимал на неё.
Остывает мгновенье, потом выцветают чернила
или, может быть, стало на улице раньше темнеть.
Перегнуться, повиснуть вот также на шатких перилах,
плюнуть вниз и смотреть.
* * *
Разговорчивый водитель.
Здесь – налево, дальше – прямо.
Календарь с иконкой, вымпел
ставропольского «Динамо».
Всё о бабах и футболе,
и ни слова о погоде.
Мать в больнице, дети в школе,
со второй женой в разводе.
По семейной сохнет лодке.
Всю дорогу матерится.
После смены выпьет водки –
на том свете лишь проспится.
Дети, взяв самоучитель,
возмужают: всё в порядке.
Сняв на память папин вымпел,
продадут его «девятку».
Мир не то, чтоб опустеет –
здесь могла бы быть реклама.
Он и там, поди, болеет –
за небесное «Динамо».
Здесь – налево, дальше – прямо.
Календарь с иконкой, вымпел
ставропольского «Динамо».
Всё о бабах и футболе,
и ни слова о погоде.
Мать в больнице, дети в школе,
со второй женой в разводе.
По семейной сохнет лодке.
Всю дорогу матерится.
После смены выпьет водки –
на том свете лишь проспится.
Дети, взяв самоучитель,
возмужают: всё в порядке.
Сняв на память папин вымпел,
продадут его «девятку».
Мир не то, чтоб опустеет –
здесь могла бы быть реклама.
Он и там, поди, болеет –
за небесное «Динамо».
* * *
Постарайся меня не забыть,
если нет больше силы любить
и прощать переезды-пожары.
Нам и здесь не снискать благодать,
нас в чистилище станут шмонать,
загонять наши души на нары.
Всё унылый, пропащий народ,
где поэзия – типа рот в рот.
Мальчик-девочка, парой, за ручки.
В общем, так – не закончить дела
и, склонившись над краем стола,
передёрнуть затвор авторучки.
если нет больше силы любить
и прощать переезды-пожары.
Нам и здесь не снискать благодать,
нас в чистилище станут шмонать,
загонять наши души на нары.
Всё унылый, пропащий народ,
где поэзия – типа рот в рот.
Мальчик-девочка, парой, за ручки.
В общем, так – не закончить дела
и, склонившись над краем стола,
передёрнуть затвор авторучки.
Снежинка
I
Как будто это было не со мной,
(и было ль, вообще, на самом деле)
но армия мне снится до сих пор.
Забор кирпичный, царские казармы –
под крышей надпись – тыща девятьсот
шестой. А на дворе двадцатый век
последние донашивал шинели.
Огромный плац и сотни человек.
И первый снег идёт, как новобранец,
не в ногу, но ему никто не крикнет –
А, ну-ка, там, салага, шире шаг!
Мы на плацу стоим и замерзаем –
солдатики игрушечные, дети.
Передо мной дрожит какой-то мальчик:
смешной затылок, девичья фигура.
Я вижу эти маленькие плечи.
Я помню, как ему одна снежинка
упала прямо в дуло автомата.
Зачем-то я запомнил этот день.
II
Я помню старшину. Сто раз на дню
он вспоминал фамилию мою,
орал, как сука, вечно надрывался,
что для меня давным-давно она –
пустое слово, бывшая жена.
Я б на неё теперь не отозвался.
Простой сюжет. А дальше – настежь дверь,
на стол положат, кто-нибудь да всхлипнет.
Смеяться будешь – прапорщица-смерть
нас так же по фамилии окрикнет.
III
Я помню – старшина по воскресеньям
водил нас в баню, как на водопой.
Вот зрелище. Я про него сказал бы,
что это тот ещё соцреализм.
И мне казалось, в общей наготе
беспомощность была и обречённость.
Наверное, в чистилище теперь
такой же пар, такие же отсеки,
такой же невозможный синий кафель.
Я помню, доставали из петли
мы в этой бане год спустя мальчишку,
солдатика с той самою снежинкой.
Как он лежал на каменном полу
и принимал мужские очертанья,
и кто-то слишком мрачно пошутил,
что парень неудачно дембельнулся.
Его я помню очень хорошо,
хотя его лица совсем не помню.
Смешной затылок, девичья фигура.
Игрушечный солдатик, бедный мальчик,
а за спиною чёрный автомат
и маленькая белая снежинка.
* * *
Словно жизнь для прощаний и сборов:
ключ – на вахту, сдаём номера.
Помню – в детстве открытки актёров,
в память въевшийся запах костра.
И не сразу я в этом сыр-боре
разглядел переполненный зал.
Школа жизни – я числился в хоре,
делал вид, только рот открывал.
Как прыщавый подросток – о смерти,
сам с трудом подбирая слова.
Запятая ли задницей вертит
или в трауре точка-вдова?
Как сапожник, изысканным матом
о злодейке-судьбе говорить.
И в трусах любоваться закатом,
и в кровати подолгу курить.
Где любимые наши игрушки?!
На каких там они чердаках?!
Немудрёная песня кукушки
зарифмованная кое-как.
* * *
Узник пижамы и койки, слушай больничный фольклор.
Справа – бухгалтер и слесарь, слева – учитель и вор.
Всё про болячки и возраст, дескать, припёрли года.
Режутся в карты, короче, страшного ждут суда.
Докторша – белый халатик, слишком прозрачный, блатной.
Без обручального ходит. Фонендоскоп ледяной.
Окна с решётками, ширма, у кушетки весы.
Всё – говорит – снимаем. Спрашиваешь – и трусы?
Пишет, как курица лапой – почерк не разобрать.
Верхний ящик откроет, громко дыхнёт на печать.
Думаешь – вот человечек жил себе – раз! и тють-ма.
Лампочка в коридоре – медленно сводит с ума.
Смерть во сне приходила. Страшен её язык.
Наклонялась, шептала – Что? Доигрался, мужик?
Шарила, двигала вещи, перекроила сюжет.
Обещала вернуться через несколько лет.
* * *
Степан Царевич падает в салат –
заслуженный артист, лауреат,
а Серый Волк снимает на мобильник…
Мы принесли из дома, кто что мог:
огурчики, горошек и пирог,
и яблочек мочёных молодильных.
Мы сели. Мы налили по одной.
На пластиковой таре след губной.
Гори, гори, искусственная ёлка!
И сквозь осколки памяти цветной
смотрели долго.
Какое небо, люди... господа,
а там перегоревшая звезда!
Водила тычет в душу жёлтым пальцем.
Помрежу в детстве нравился пират,
а вышла замуж за пропойцу-зайца.
Откуда ни возьмись – фотоаппарат:
щёлк-чик-чирик – улыбки, тосты, свечи,
моргнувший вечер.
Смотри! Салют! Скорее все сюда!
Снегурочка с электриком в подсобке:
он пуговицы щёлкает, как кнопки,
по пояс оголяя провода.
За Новый год, товарищи! Ура!
На это всё таращится икра,
в шампанском с горя топится оливка.
Ножом Царевич машет, воет дико.
Все думали, что кровь, а там – аджика.
И всё, не помню, чёрная дыра…
* * *
I
Не любил манной каши и новых вещей.
Сколько шапок посеял, от дома ключей.
Присобачить на память не жалко
типа вывески «тысяча мелочей».
Ходишь, клянчишь всю жизнь у врагов, у друзей
штопор там, зажигалку…
II
Всё – череда сплошных утрат.
Вишнёвый луг и бежин сад.
Стреляешь сигаретку.
А время, словно старший брат,
смеётся, ставит детский мат
и не даёт конфетку.
© Станислав Ливинский, 2010–2012.
© 45-я параллель, 2012.