Поэт Т. Из цикла «Там гибли поэты»

В кои-то веки столичная газета расщедрилась и выделила поэтам сибирского околотка свою драгоценную полосу. Но его фамилия была обведена чёрной рамкой.
Газету я купил по дороге в аэропорт, а развернул уже в самолёте. Пять фотографий, под ними – столбики стихов неодинаковой высоты и неодинакового достоинства. Четыре замшелых классика областного разлива и он, пусть и не «красивый двадцатидвухлетний», но относительно молодой.
Я часто бывал в том городе и знал всех пятерых: с кем-то доводилось выпивать, кого-то показывали издалека. В городе имелся свой толстый журнал, и дверь в отдел поэзии была открыта для многих, дверь кабинета, но не страницы журнала. Редактор отдела, полысевший романтик молодёжно-комсомольских строек, любил поговорить о поэзии вообще: о Гумилёве и Ходасевиче, о Цветаевой и Шкапской, но не о своих и, тем более, о наших творениях. При виде рукописи он скучнел и хватался за телефон, но всегда оживал, если в сумке у гостя что-то позвякивало. «Старик, ты же умный человек, должен понимать, что хорошие стихи сейчас не печатают, особенно здесь, в перепуганной провинции, а изуродованная публикация ни радости, ни пользы, поверь, не принесёт», – кто из нас не слышал этих увещеваний. Однако сам он регулярно печатался, где только мог, обязательно с портретами двадцатилетней давности, напоминая поклонницам, что когда-то был и красив, и кудряв. А поклонницы имелись. На встречах с читателями, если и случались редкие записки из зала, адресовались они, как правило, ему. И нечему удивляться – самый известный в городе поэт, обаятельный мужчина и, кстати, действительно беззлобный человек. Поэт Т. его не любил, можно даже сказать – презирал, но, тем не менее, чаще и дольше, чем кто-либо другой, засиживался в задымленном редакторском кабинете.
Там мы и познакомились.
Пытаюсь теперь вспомнить его лицо в ту, лучшую для него, пору и не могу. Вижу тонкие, цвета линялой джинсовки, губы, щербатый рот, серые слипшиеся волосы. В памяти – нервный, безостановочно говорящий человек в несвежей одежде. Но не всегда же он таким был? По крайней мере, отсутствие двух передних зубов не бросалось в глаза. Но говорил много уже тогда. И джинсовый костюм, кажется, был один и тот же, и при первой встрече, и при последней, а между ними промелькнуло около десяти лет.
Сказал, что познакомился, но, наверное, преувеличил, это даже и встречей назвать нельзя. Точнее будет сказать: я увидел его, а он меня – нет. У него только что вышел первый сборник, тоненькая, как блин, книжица в серии «Молодые голоса», ничего не стоящая на взгляд непосвящённого. Но завсегдатаи кабинета и даже преуспевающий хозяин слишком хорошо знали, что значит для поэта этот «блин», вышедший комом. Прыжок «через голову» местного издательства автоматически снимал с автора подозрения в кипучей деятельности по оказанию мелких бытовых услуг областным классикам. Книжка переходила из рук в руки, пьяный именинник то и дело выхватывал её, зачитывал ту или иную строфу, изуродованную трусливым редактором, потом цитировал истинный вариант и объяснял подтекст, разумеется, антисоветский, и объяснения находили понимание и сочувствие. А как же иначе: все мы в ту пору наивно верили, что настоящая поэзия должна таить в себе обязательный кукиш ханжеским властям. Правда, не все считали разумным пускаться в подобные откровения с малознакомыми. Но триумфатор рубил наотмашь, безоглядно. Впрочем, выглядело это вполне естественно: головокружение от успеха, головокружение от дешёвого, но обильного портвейна, интимность густо прокуренного кабинета – даже самый осторожный язык не усидит за крепкими зубами.
Следом, буквально наступая на пятки московской книжице, выскочил сборник и в родном городе. И неплохой, кстати, сборничек. По крайней мере – заметный. И поэт Т. уверенно перешёл на «ты» с местной литературной знатью.
К своим, вернее, уже к бывшим своим, к тем, кто продолжал безуспешно стучаться или биться лбом в бронированные издательские двери, его отношение осталось прежним – умеренно надменным.
После первой встречи, на протяжении года, мы виделись ещё раза три, и он упорно не узнавал меня. Казалось бы, я и сам не отличался особой почтительностью к собратьям, и не нами, грешными, заведено: «…и каждый встречал другого надменной улыбкой», но самолюбие моё взыграло и до задушевных бесед не дошло.
И вот очередная командировка с пересадкой в их городе. Перевёз вещи из аэропорта на железнодорожный вокзал, купил билет, позволяющий задержаться на сутки. Приученный многолетним опытом разъездов заботиться о ночлеге, позвонил старому приятелю Юре, заручился приглашением и отправился пообщаться с поэтами. Словечко «общаться» в ту пору как раз начинало входить в моду.
Поэта Т. встретил на подходе к редакции журнала. На этот раз он не просто узнал меня, но вроде как бы и обрадовался. Давно растерявший юношеское простодушие, я, не без внутренней ухмылки, объяснил его порыв желанием опохмелиться. И он, подтверждая мою прозорливость, предложил, не поднимаясь в контору, заглянуть в магазин. У меня с собой было, но составить компанию не отказался. Однако за вино он расплатился сам, и мне, чтобы подчеркнуть независимость, пришлось брать закуску. По дороге он сообщил, что звонил в отдел поэзии час назад, там были гости и товарищ редактор, по всей вероятности, уже тяжёлый. Гостей мы не застали, а хозяин кабинета встретил нас без особого радушия. Но раздеться предложил. Впрочем, Т. не очень-то и дожидался приглашения. Сходил, вымыл посуду, с претензией на изящность распределил по тарелкам закуску, что было, в общем-то, не принято; начальство, разумеется, знало, чем занимаются в отделе поэзии, но приличие старались блюсти, бутылки стояли в портфелях, а закуска, если таковая нечаянно присутствовала, пряталась в выдвижном ящике стола. С подчёркнутой раскованностью он разлил вино по стаканам и предложил содвинуть их, дабы извлечь малиновый звон. «Праздничный, весёлый, бесноватый…» – нормальное состояние для удачливого парня. Говорил он по-прежнему много, но теперь позволял себе роскошь отвлечься от «себя, любимого». И этому доброкачественному сдвигу у меня нашлись логические объяснения – у человека отпала нужда в самоутверждении, он уже признан и считает ниже своего достоинства доказывать – доказанное. Теперь его волновал Астафьев, у которого вышла книга новых «Затесей», напичканная острыми выпадами. Выяснилось, что сибирский классик побывал недавно в их краях и на одном из выступлений заявил, что никогда не был членом партии и гордится этим.
– Надо же так напиться, – усмехнулся редактор.
– А я с ним полностью согласен, – подскочил он. – Я тоже не вступил и не собираюсь в неё вступать и так же, как он, горжусь беспартийностью.
– Только ты пока ещё не Астафьев.
Отвечать на укол он не стал. Не удосужился опуститься до выяснения отношений с бездарностью, а в отсутствии таланта у хозяина кабинета он не сомневался. В отсутствии таланта у меня, – наверное, тоже. Но я был для него человеком свежим и относительно трезвым, способным воспринимать его красноречие. А редактор от каждого глотка пьянел всё сильнее и сильнее. Рабочий день уже закончился. Мне пора было ехать к другу. Юра наверняка успел вернуться со службы и маялся, бедняга, в ожидании ужина, который жена выставит только после прихода гостя. Я начал собираться. Мои собутыльники тоже решили идти по домам. Редактор попытался встать, но его сразу мотнуло вперёд, пытаясь опереться о стол, он выставил руки, но листок, попавший под ладонь, скользнул по столешнице, мужика развернуло боком, и никто из нас не успел его подхватить.
Вести пьяного одному очень рискованно. Ослабшего кидает из стороны в сторону, и любая встреча с милицией заканчивается ночёвкой в самом дорогом российском отеле. А если крепко поддерживать его за руки с двух сторон, можно пройти, не привлекая внимания. Передвигались вполне прилично, но у редактора проснулись вокальные таланты и любовь к революционным песням. И неизвестно, чем бы всё закончилось, если бы ещё до выхода на главную улицу нам не подвернулось такси. Нужный дом и квартиру нашли, как ни странно, без долгих блужданий. Сдали полусонного жене, у которой хватило выдержки не устраивать скандала. Она даже поблагодарила за проявленную заботу.
Дань мужской солидарности отдали, недопитое вино лежало в его сумке, и я с чистой совестью стал прощаться, оправдываясь, что меня заждался Юра. И тогда он заявил, что давно собирался заехать к нему, даже похвастался, что жена Юры считает его самым серьёзным поэтом. Что мне оставалось? В те годы шлялись по гостям без приглашений, не обращая внимания на время суток. Снова поймали такси, а по дороге тормознулись возле гастронома и пополнили запас портвейна.
Честно признаться, я не заметил, что приняли нас прохладно. Юра, в отличие от большинства газетчиков, парень тактичный и очень мягкий, а я был всё-таки под хмельком, так что – ничего удивительного. Но утром он заявил:
– Старик, ты стукачка в дом привёл.
Я растерялся. Естественно, все мы знали, что сия популяция густо растворена в массах, но знания были абстрактными. А так вот, конкретно, о человеке, с которым выпивал и болтал чуть ли не целый день, я услышал впервые. Может быть, потому, что варился в основном среди технарей-производственников, которым, в отличие от тех же проектировщиков и прочей технической интеллигенции, некогда было заниматься крамольными разговорами. А если по справедливости – времени на болтовню хватало у всех, но вязкий производственный быт не отпускал от себя даже в бане и на рыбалке. Да и читали они намного меньше – это, пожалуй, существеннее.
В общем, я опешил и даже высказал сомнение. Но мой старый приятель кисло улыбнулся и покачал головой:
– Источники самые надёжные.
Юре я доверял, защищать полузнакомого и не очень симпатичного мне человека особого желания не возникало, в конце концов, это могло обидеть друга. А если уж совсем честно – страшновато защищать обвиняемого в таком щекотливом грехе – как бы о самом чего дурного не подумали. Хотя пример, который Юра привёл в качестве неоспоримого доказательства, на мой взгляд, был не совсем убедительным. Дело в том, что после громкого разгона «Метрополя» и заявления кумира нашей молодости Василия Павловича Аксёнова о выходе из Союза писателей одна немолодая поэтесса из нашего города решила присоединиться к акции протеста и тоже написала заявление о выходе из «порочной и продажной» организации. Поступок на чей-то взгляд героический, на чей-то – истеричный, но в итоге – бессмысленный; хотя бы потому, что никто о её героизме не услышал, мало того что скандал старательно глушили власти, но и друзья-то не очень вслушивались, равно как и в её стихи. Для громкого заявления необходимо громкое имя. И завершился инцидент совсем некрасивой сделкой: изданием тощенького «избранного» в обмен на порванное заявление. Уверен, что сыр-бор затевался не ради внеочередной книжицы, торговаться она не планировала, но уговорили-таки, речистые. Никаких официальных бумаг по линии Союза писателей в их город не приходило, а поэт Т. о скандале узнал. Юра был уверен, что ему дали информацию в «конторе глубокого бурения». Может, и так. А может, постаралось частное лицо с длинным языком. Мало ли у нас любителей пошептаться.
Подозрение, если не сказать – уверенность, в том, что поэту Т. помогают органы, особенно укрепилось, когда у него в Москве и в родном городе одна за другой вышли ещё две книжки. Чем объяснить благосклонность к молодому автору наших безжалостных в своей трусливости издателей? Проще всего – вмешательством «нечистой силы». Поверить в обыкновенное везение намного труднее. И всё-таки: а вдруг? Ведь и такое случалось. Даже без личных симпатий. Слепая поэтическая строка негаданно пробивалась к самым потаённым струнам суровой редакторской души, и происходило нечто сверхъестественное. Всё мог решить простой редактор, а точнее редакторша, потому как женщина импульсивнее, более склонна к увлёченности, а если надо, и смелее, плюс ко всему не стоит забывать и про материнский инстинкт, многократно усиливающий все перечисленные качества. Такая дама способна вытащить самую безнадежную рукопись. Вообразит себя первооткрывательницей таланта, и начинаются походы по начальственным кабинетам, телефонные звонки авторитетным знакомым, восторженные междометия, возмущения глухотой, чёрствостью, и, надо заметить, очень искренние, потому и убедительные, и результативные. В такое поверить трудно. Особенно если не хочешь, да ещё и завидуешь везунчику. Но редактором его московских книжек была женщина, я смотрел, хотя это, разумеется, не довод, чтобы исключить вмешательство извне. Но нельзя сбрасывать со счёта и примитивную сплетню, подпущенную каким-нибудь сочинителем обиженным на жизнь вообще или на поэта Т. в частности. А обидеться на человека, не отягощённого вниманием к окружающим, поводов предостаточно. Лишённый гибкости, не только холуйской, но и обыкновенной человеческой, без которой невозможно нормальное общение, любящий говорить и не умеющий слушать, изрядно завышающий собственную значимость – такой человек постоянно плодит не только недоброжелателей, но и заклятых врагов. Так что почва для рождения сплетни была и вспахана, и удобрена. И слух пошёл. Слух, который практически невозможно опровергнуть. Не идти же в эти самые органы за справкой, удостоверяющей непричастность к ним, в органы, которые и сами могли запустить дезинформацию, дабы отвести подозрения от истинного стукача. А что? Запросто!
Деньги к деньгам. Подозрения к подозрениям. Жил в городе прозаик, сочиняющий о деревенских жителях, но имеющий в столе повесть о женской бригаде Валентины Хетагуровой, приехавшей на строительство Комсомольска-на-Амуре, чтобы скрасить суровые будни комсомольцев-добровольцев. Надежды на публикацию у повести были весьма призрачные, но автор благодаря ей, пусть и в узком кругу, стал достаточно уважаемым писателем. Умеренное диссидентство ничуть не мешало ему иметь хорошего приятеля в горкоме партии. А работник горкома, возвратясь после трудов праведных в просторную квартиру «сталинской» планировки, любил уединиться в своём кабинете и послушать Галича. Записи, сделанные на хорошей аппаратуре, естественно, отличало повышенное качество. Прозаик переписал у него две кассеты. И через какое-то время партийное начальство погрозило своему забывчивому работнику строгим пальчиком. А когда пошёл слух, что поэт Т. стучит, прозаик сразу же вспомнил, что хвастался перед ним «чистым» Галичем и даже вроде бы давал переписать. Горкомовец отделался лёгким испугом, а против поэта Т. появилась неопровержимая улика. Хотя записи наверняка слушали десятки людей, а дружбу с работником горкома прозаик не скрывал и даже гордился ей.
Не последнюю роль сыграла и жена поэта. Сколько они прожили – не знаю. Год, два, три? Но годы эти совпали с выходом первых книг. И если можно говорить о каком-то успехе, то лепта её весьма значительна. Вместе я не видел их ни разу, но с ней встречаться доводилось и в мастерской знакомого художника, и в скверике на берегу в компании журналистов, распивающих портвейн. Она тоже работала в газете. Типичная до пародийности представительница профессии: бесцеремонная, знающая всех и вся и судящая обо всём. Некрасивая, но довольно-таки яркая. Запоминающаяся. Какие гимны пела она своему избраннику! Безапелляционно выносила приговоры другим, чтобы возвысить его. Комсомолка «тридцатого года», рождённая в конце сороковых, умудрилась-таки унаследовать максимализм бабушки и соединить его с конформизмом матери. По утрам строчила агитки, а вечерами в дружеских застольях издевалась над глупой советской властью, и я подозреваю, что делала это с одинаковой искренностью. Утренние начальники были несравненно занудливее вечерних собутыльников, но жизнь без ощущения причастности к власть имущим казалась ей ущербной. Она упрямо рвалась к успеху и, не жалея сил, тащила за собой мужа или, если точнее, толкала перед собой, того, кого объявила одним из крупнейших поэтов современности. Сомневаться в её правоте было небезопасно, а в её убежденности – невозможно. Не пропуская ни повода, ни случая; где удобно и где не очень, она упорно трубила о его таланте. Даже в некролог об усопшем местном классике не постеснялась вклинить абзац, посвящённый заслугам поэта Т. перед отечественной словесностью. И с не меньшим энтузиазмом принялась поливать его помоями, когда расстались. Но причиной разрыва стало вовсе не позорное клеймо. Не она бросила его. Это он, неблагодарный, захмелев от славы, нашёл себе молодую и покорную. И кто знает, может, её слово и стало началом? Или, хитрее того, подвела под удар потерянного, а следовательно, и бесполезного для неё мужичонку, прикрывая себя. Домысел, конечно, спорный, но имеет такое же право. Истину знают только заинтересованные лица.
Хорошо помню последнюю встречу. Я прилетел рано утром. Самолёт, на котором предстояло добираться дальше, улетал в семь вечера, но билетов на него не было. В журнал поехал с надеждой, что у кого-нибудь отыщутся знакомые в аэрофлоте. Гостеприимный редактор, на мою беду, неделю назад отбыл в Дом творчества, и его временно замещал поэт Т. Быть чем-то обязанным ему – не хотелось. Позвонил Юре, объяснил ситуацию. Я знал, что он слишком щепетилен для таких дел, но надеялся, что приятель переведёт стрелку на какого-нибудь изворотливого знакомого, но Юра поднял трубку, будучи на ходу, его срочно увозили в какой-то районный центр. Поэт Т. сам предложил помощь. Отказаться от того, о чём только что просил, у меня не хватило мужества.
В аэропорт мы не поехали. Он привёл меня к какой-то хитрой гостинице, в которой, по его словам, останавливалось высшее начальство и постоянно сидел специальный кассир. Он сказал, что и буфет там круглосуточный и дешёвый, только беседовать в нём не очень уютно. Наверное, так и было. Здесь я доверял ему абсолютно. Идти с ним в гостиницу он не советовал, хотя вид у меня был вполне респектабельный, его внешность скорее бы вызвала подозрения у вышколенных вахтёров. Но я решил, что ему виднее, отдал деньги и паспорт, а сам, чтобы не дразнить гусей, даже на крыльце не остался, спустился на тротуар. Всё выстраивалось очень логично, всё вписывалось в готовую схему. Постороннему человеку видеть лишнего не полагалось, а напоминание о буфете следовало воспринимать, как тонкий намёк на гонорар за хлопоты. Но, получив билет, я и без намёка побежал бы в гастроном. Вот только пить с ним особого желания не испытывал. Похожие ситуации возникают при знакомстве с гомосексуалистом. Ты, конечно, не шарахаешься от него как от чумного, но если он между делом предлагает тебе выпить, ты, даже если нисколечко не сомневаешься, что найдёшь в собутыльнике интересного собеседника, всё-таки побаиваешься: а вдруг после второй бутылки он начнёт домогаться. К тому же наше извечное: «Что же будет говорить княгиня Марья Алексевна?» – эти княгини вряд ли удержатся, чтобы не досочинить к нормальной поэтической пьянке пикантный финальчик, и вовсе не обязательно от злопыхательства и желания проиллюстрировать твою распущенность; могут и по широте душевной, намереваясь подчеркнуть твою неординарность, или же просто от скуки бросить камень и любоваться кругами, расходящимися по стоячей воде.
Гонец исчез в лабиринтах сверхсерьёзного дома, а я, терзаемый сомнениями, прогуливался по тротуару и бормотал: «Вот парадный подъезд, по торжественным дням, одержимый холопским недугом, целый город с каким-то испугом подъезжает…» Впрочем, картинка вырисовывалась почти противоположная. Никакого столпотворения у парадного не наблюдалось. Дверь ни разу не хлопнула. Может, горожане текли мимо «с каким-то испугом», да и то – вряд ли. Скорее всего, какой-то испуг блуждал во мне. Может, и не испуг, но некоторая неловкость наверняка зудела.
Ждать пришлось минут двадцать. Вышел он мрачный. Первое, что пришло в голову, – не достал билета и злится, что потерял право на законное угощение. Но билет он всё-таки принес, просто кассирша слишком долго оформляла какие-то свои бумаги. Наверное, не выказала должного уважения. Но, тем не менее, обслужила. Значит, он имел на это право и, следовательно, разговоры о его «сотрудничестве» может быть и не беспочвенны. Тогда получалось, что стукач лишний раз выдал себя. Но, с другой стороны, один из моих приятелей умудрялся проникать за пивом в буфет крайкома партии. Правда, внешность у приятеля вполне соответствовала серому дому и он постоянно ходил при галстуке. А поэт Т. даже для привокзального буфета выглядел плохо.
Портвейн пришлось пить между штабелями железобетонных плит на законсервированной стройке.
– Вот уже год ничего не пишу, – сказал он, причём не пожаловался, а чуть ли не с гордостью вымолвил.
– У меня тоже случаются долгие простои, – успокоил я.
– Ты совсем другое. У тебя есть надёжная земная профессия. Поэзия для тебя хобби. А я бросил ей под ноги всего себя без остатка.
Прозвучало несколько театрально, а дешёвого актёрства в прежние встречи я в нём не замечал. Неужели от боли? Когда она тупа и бесконечно длинна, её изнуряющая беспросветность способна довести человека до такой обострённой жалости к себе, что он уже перестаёт стесняться собственного безволия.
– Не пишу. После того как пролистал последний изуродованный сборник, даже перо в руки брать противно. Стоит только представить, как сволочь какая-то водит мерзким карандашиком по твоему живому тексту и ухмыляется… И всё… Воротит до блевотины…
Он заглядывал в лицо. Ждал сочувствия. А я не находил, что ему сказать. Я даже верил, что надрыв его не провокация, не желание вызвать на откровенный (читай – опасный) разговор, верил, а поддержать не мог: побаивался, наверное, не без этого, но было и нечто другое: может – брезгливость, может – мстительность, может – злорадство. Но, правильнее сказать: всего понемногу, с добавлением прочих не очень благородных чувств. Хотелось напомнить, что у него, пусть и в кастрированном виде, но всё-таки выходят книжки, причём одна за другой, а у нас не выходит никаких, и неизвестно – будут ли. Язык прямо-таки чесался, но слишком уж плаксиво звучали его жалобы, а добивать лежачего было противно. Так мне думалось тогда. А теперь я почти уверен, что мои упрёки до него не дошли бы. Потому что плохое отношение издателей к нам он считал само собой разумеющимся, подспудно уверенный, что иного мы и не заслуживаем. Кого я имею в виду, говоря «мы»? И себя, разумеется, но не только себя, были среди нас и поталантливее (и меня, и его), но книг у них не выходило.
– Год не пишу и почти год не получаю никаких гонораров.
– А на что живёшь? – спросил я.
– Беру в издательстве чужие рукописи на рецензии.
А там, естественно, знали, с кем имеют дело, потому и давали возможность заработать. Боялись рассердить. Боялись, но о своих делишках не забывали. Подставляли «на убой» неугодных авторов. И со всей строгостью, повинуясь тому же страху потерять хлебное местечко, кромсали его собственные стихи, демонстрируя бдительность и благонадёжность.
– И хорошо платят? – не удержался я и съязвил.
– Лучше, чем за стихи, – бодро ответил и засмеялся, давая понять, что смысл моей издёвки уловил. – Кстати, о стихах, я тебя обманул, что за весь год не сочинил ни строчки. Недавно родилось в часы бессонницы:
 
Не хочу, не хочу, не хочу
пить вонючую вашу мочу,
но парашу обуть на мурло стукачу,
пусть в убыток себе, но, простите, хочу.
 
Прочёл и уставился на меня, чуть ли не требуя моментального ответа.
– А почему «обуть на мурло»? Мне кажется, обувают только ноги, а на остальные части тела – надевают.
– Я знал, что ты спросишь именно об этом.
И тут я впервые задал себе вопрос: «а знает ли он о молве, которая преследует его?» И сразу же ответил: «да, знает». Потому и прочёл этот стишок. Хотел проверить реакцию. Потому и замечание моё назвал ожидаемым. А что же он хотел? Чтобы я пустился с ним в рассуждения о тяжёлой доле советского стукача? Тогда бы и спрашивал без обиняков. И ведь наверняка спрашивал. Находил тех, до кого не дошла молва, например, соседа по гостиничному номеру или случайного собутыльника. Спрашивал, получал обобщённые стандартные ответы, которые только разжигали желание «пусть в убыток себе» задавать и задавать больной вопрос, подспудно надеясь нарваться на человека, который не сомневается в его причастности.
Но я-то – сомневался. Сомневаюсь и теперь, хотя и не исключаю возможности. Хорошо помню его постоянное затягивание собеседника на скользкую обочину.
– Значит, дерьмовый стишок? – спросил он, не найдя в моём ответе ничего интересного для себя.
– Почему дерьмовый, – завилял я. – Есть напряжение, чувствуется горячее дыхание, а для меня это важнее дистиллированной техники.
– Не напрягайся. Я тебя разыграл. Это чужие стихи. Неужели не понял, что я такого написать не мог? – губы у него кривились в вымученной улыбке, а глаза напряжённо следили за моей реакцией.
До меня не сразу дошёл второй смысл вопроса. Точнее, главный смысл. Он же имел в виду собственное клеймо стукача. А я заговорил о стихах, дескать, он тяготеет к холодноватой питерской школе, и прочитанное четверостишие, пожалуй, и впрямь не характерно для него, слишком импульсивно.
– Да ладно тебе,– перебил он. – Всё это политика и суета. Настоящие стихи должны живописать любовь.
И он рассказал, как неделю назад, совершенно пьяный, подцепил на улице фэзэушницу, довёл её до своего подъезда, но в квартиру пускать не захотел, и не потому, что испугался, украсть у него всё равно нечего, и даже не из брезгливости, а просто захотелось поиметь её на лестничной площадке. И она согласилась.
Когда он рассказывал о приключении, я облегчённо вздохнул, потому, что устал от напряжения. Но он вдруг спросил, как я отношусь к сифилитикам. И опять вверг в сомнения. Может, и любовная история придумалась только для того, чтобы подменить незаданный вопрос параллельным? Я сделал вид, что не разгадал его уловку, и начал успокаивать: дескать, не надо пугаться раньше времени, может, всё обойдется, у меня, мол, случались и более рискованные ситуации, но он всё же настаивал на прямом ответе:
– Я не свой случай имею в виду, а вообще. Тебе не кажется, что нельзя их презирать, это слишком жестоко по отношению к попавшим в беду. Ты согласен, что подобное с каждым может произойти?
– Разумеется, только идиот или последний ханжа станет уверять, что застрахован от сифилиса, – на слове «сифилис» я, помимо воли, сделал ударение, наверное, взвинченные нервы заставили глупый язык подчеркнуть, что другой «болезни» мои слова не касаются, потом спохватился и добавил, что способен и понять, и посочувствовать, но лишь до той поры, пока сифилитик далёк от моих любовниц.
На последнее предупреждение он не обратил внимания, может, и вовсе не расслышал, ему хватило слов о сочувствии. У него даже лицо после них посветлело. А выглядел он неважно, да и с чего бы ему хорошо выглядеть.
Потом он заторопился, и я не успел выяснить, почему он считает, что настоящие стихи должны быть непременно о любви. Странное заявление. Собственные стихи он ставил очень высоко, но о любви в них не было ни слова, ни намёка. Может, пересмотрел отношение к себе? Вряд ли. Скорее всего, пытался уйти от больного вопроса, на который сам же и пытался спровоцировать.
Больше мы не встречались. Началась перестройка. Начальство на предприятиях быстро сообразило, что монтаж новой техники лично им быстрых доходов не сулит, и мои командировки прекратились. Не стану утверждать, что к рассказанной истории это не имеет отношения, время показало, насколько всё взаимосвязано, однако не буду отвлекаться.
Когда, сидя в самолёте, увидел знакомую фамилию в чёрной рамке, первое, что подумал: – повесился. В Москве позвонил общему знакомому, бывшему земляку поэта, оказалось, и он, прочитав газету, подумал то же самое. Земляк не забыл напомнить мне о дурной славе покойника и высказал предположение, что в петлю загнал его страх перед оглаской. Кстати, говорил он довольно-таки долго, однако в гости не пригласил и даже о встрече не заикнулся. Ещё одна бывшая землячка, поэтесса Оля, будучи романтичной натурой, поведала другую версию: поэт якобы сидел в ресторане, увидел, что за соседним столиком ударили девушку, вступился за неё и был до смерти забит кооператорами. Тогда ещё не появилось словосочетание «новые русские». Представить его заступающимся за честь дамы я не мог, по его мнению, они не стоили того. Но Оля об этом не подозревала, до неё, может быть, и слухи о стукачестве не докатились.
Всё прояснилось после письма Юры. В нём, он, между прочим, пересказал интересный случай. Поэт Т. с каким-то газетчиком подцепили на улице двух девиц и напросились в гости. Хозяйка квартиры работала дворничихой. В разгар застолья в квартире появился мужик, коллега хозяйки. Узнав об этом, поэт начал допытываться: не являются ли они секретными сотрудниками, поскольку дворники ещё с царских времен обязаны были отчитываться обо всем подозрительном на их территории. Вопросы, и особенно их агрессивный тон, естественно, не понравились. Первой раскипятилась хозяйка, потом и мужика раззудила. Если бы газетчик вовремя не увёл бесцеремонного поэта, драки бы не миновать. Случилось это примерно за месяц до смерти. Но труп нашли совсем в другом районе, на заброшенной стройке. Не думаю, что была чья-то месть или чья-то «чёрная» благодарность. Убивать его, скорее всего, не хотели. Но, видимо, сильно выпрашивал у случайных собутыльников, очень сильно. В принципе – та же самая петля. Только петля – грех. А тут принял мученическую смерть. Может, надеялся, что на небесах зачтётся? Правда, я ни разу не слышал, чтобы он рассуждал о Боге.
И всё-таки?
Стучал или нет?
Может быть, и стучал, но почему-то очень жалко парня.
 
Сергей Кузнечихин
Красноярск
 

Иллюстрация:

Гравюра работы Владимира Фаворского (1932)