Поэт Д. Из цикла «Там гибли поэты»

Без хребта, без рёбер, истоптанный районными газетчиками, охочими до расправы, заранее согласный с любыми замечаниями, готовый вытерпеть самые откровенные издевательства, мужичонка сидел, опустив голову, и молча ждал. Обнадёживать такого похвалой, даже самой мизерной, было не только опасно, но и не гуманно, потому что нельзя давать надежду обречённому: если уж отрубать, так сразу, а не по частям. Но где взять силы, чтобы рубить? В конце концов, можно было сослаться на срочные дела и пообещать прислать ответ почтой. Так нет же, взялся листать, отыскал пару вполне грамотных восьмистиший и непонятно зачем пообещал напечатать. Какой-то идиотский приступ развращающей доброты. И уж совсем некстати и не ко времени согласился выпить с воспрянувшим графоманом. Полгода в рот не брал, если не считать обязательных «ста граммов за победу», в память об отце, похороненном возле мало кому известного Селижарова. Согласился, забыв, что после обеда предстоит поход в кассу радиокомитета, где гонорары выдавала сестра жены, дамочка с лисьим обонянием и сорочьей болтливостью. Махнул рукой, а когда бедный графомаша вытащил тяжелую бутыль портвейна, внутри всё сжалось от страха, но отказываться было бесчеловечно. Пришлось давиться тёплым, отдающим горелым сахаром вином, а на закуску слушать приторные объяснения в любви. И ведь надо же, хитрован, не поленился подготовиться к визиту, выучил три стихотворения, и забавнее того – угадал, выбрал не растиражированный проходнячок, а зачерпнул из самого «золотого запаса», стихи, которыми гордился, когда ещё хватало наивности гордиться своими творениями, когда ещё мечтал о славе. Господи, когда? А впрочем, так ли уж давно? Может, и по сей день не излечился от юношеского недуга? Нет, не надо напраслины. Страсти давно улеглись. Сколько можно? Стыдно, разменяв шестой десяток, хранить, как девственность, веру в собственную гениальность. И о славе мечтать тоже стыдно, так же, как согбенному старику мечтать о любви юной незнакомки. Хотя, если мечта не выставляется напоказ, стыдиться некого – мучайся втихомолку, гробь остатки здоровья. Другое дело, если активность в очереди за славой хлещет через край, вот там старик нелеп, как в очереди к венерологу. Более жалко в этой очереди может выглядеть единственное существо – старуха. Но он пока ещё не совсем согбенный, да и гением себя никогда не мнил, и о славе уже вроде как перестал мечтать. Перестал или вроде как?.. Да перестал, перестал… Давно. Так уж и давно? Да какая разница – когда! Главное, что перестал! А лучше бы – переспал. Неплохой поворот, между прочим. Намного интереснее: не перестать грезить славой, а переспать с ней. Изменена единственная буковка и совершенно другой финал, вся жизнь в новом освещении. Но кто бы заменил эту единственную буковку? Не нашлось желающего. И у самого наглости не хватило. Наглости или смелости? Наверное, и смелости тоже. И еще кое-чего. Таланта? Но какой-то талантишко имелся, и для славы его бы вполне хватило. И стихи были, которые могли бы звучать на всех интеллигентских посиделках, остроумные стихи с тонкими и далеко идущими намёками. Но почему-то звучали они только в очень узком кругу и преимущественно в авторском исполнении. Разве что изредка появлялся какой-нибудь начинающий пиита и удивлял хорошей памятью. А кому-то хватало единственного четверостишия, корявенького, слепленного из случайных слов. Собутыльник по литинституту наиздавал около двух десятков сборников, заполненных рифмованной верой в светлое будущее, избранное в твёрдом переплете выхлопотал, но как-то по-пьяни выдал пару частушек про Ильича, причем непонятно было, о котором из Ильичей сказано, о первом, о втором или вообще о тривиальном управдоме по отчеству Ильич. Но, тем не менее, поплыли стишки по бескрайним просторам родины. Не анонимно, не как пример народного творчества, а неразрывно с авторским именем. И самый читающий в мире народ, не зная или забыв холуйские книжки нового ослушника, стал дружненько восхищаться его безоглядной смелостью.
Глупости, конечно, всё это суета, но… в память почему-то лезут зацитированные слова классика: «но всё же, всё же, всё же…»
Голос у графомана плаксивый, захлебывающийся, такой голос стихам не помощник. Слушать, как твое родное коверкает посторонний человек, пусть и не со зла, а по неуклюжести, – все равно больно. Хватит того, что над стихами долгие годы измывались разновеликие редакторы, уродуя их до неузнаваемости. Вспомнил, как читал вёрстку первой столичной книжки. Даже теперь, спустя двадцать лет, передёрнуло от неприятного чувства, замешанного на страхе и брезгливости к себе, наверное, такие же ощущения терзали бедолаг, подвергнутых публичной порке. Чтобы скорее избавиться от неприятных воспоминаний, он вслушался в голос гостя и оторопел, не узнав своих стихов. Что за чушь несет этот несчастный? Не писал он ничего подобного. Промелькнуло даже сомнение в нормальности своего рассудка, и только потом догадался, что осмелевший пиита переключился на чтение собственных откровений. Забрезжила призрачная надежда на публикацию, и графомана – не узнать: позвоночник распрямился, а то, что казалось горбом, превратилось в крылья. Прекрасная вроде бы метаморфоза, но куда деваться окружающим от говорливых витий, переставших сутулиться?
Хорошо, что портвейна осталось только на донышке. Гость, перехватив взгляд, не прекращая декламации, засобирался в магазин. Пришлось вставать и выдумывать срочные дела. Подтверждать обещание порекомендовать его стихи в ближайшую книжку журнала тоже пришлось. А почему бы и нет? Почему бы не подарить человеку праздник, который он будет вспоминать всю оставшуюся жизнь? А родная литература как-нибудь вытерпит, не велик ущерб от робкого одинокого сорнячка, случалось, целые плантации культивировали, и никто не принципиальничал против них, слабо.
Пока шёл по набережной, размягченный сознанием собственной отзывчивости, пока взгляд успокаивала вольная текучая вода, пока легкие наплывы свежего воздуха, которые и ветерком назвать трудно, ласкали лицо, казалось, и недавний портвейн был совсем не лишним. Так бы и шагать потихонечку в благостном полусне. Но, чтобы добраться до радиокомитета, надо было сворачивать на автобусную остановку, ждать, стоя под безжалостным солнцем, потом трястись бесконечные полчаса в окружении распаренных тел. В духоте толкнулась запоздалая догадка, что портвейн пить всё-таки не следовало.
Ходу от остановки метров триста. И всё против солнца. Серые от пыли тополиные листья, как высунутые языки. Подумал, что надо бы записать найденный образ, иначе потеряется. Но гораздо важнее найти спасительную тень.
Пока добирался до кассы, рубашка промокла не только на спине, но и спереди появились тёмные пятна. Постучался в железную дверь. Никто не ответил. Значит, искать надо в приёмной. По лестнице. На третий этаж.
С кассиршами он старался поддерживать дружеские отношения. А тут выпали – родственные. Свояченицы почему-то считаются лояльнее тещ. Очередное всеобщее заблуждение. Старшая сестра жены недолюбливала его, но и не упускала случая подчеркнуть родство с известным в городе поэтом. Чем больше гордилась, тем больше недолюбливала. И вдруг неожиданное сочувствие. Против обыкновения не стала при людях расспрашивать о литературных делах, а сразу же потащила в коридор, она даже на его изможденный вид не обратила внимания.
– Тебе Жернаков не звонил?
С Жернаковым они поссорились лет пять назад и перезванивались только при крайней необходимости.
– Нет, а что случилось?
– Да вот случилось. Доченька твоя книжицу в столицах издала.
– Эка новость. Сама звонила, похвасталась, что со дня на день осчастливит читающую Россию. Минут пятнадцать болтала. Письма от неё не дождёшься. Нынешнему племени младому бесплатно писать западло. Им дешевле позвонить. А Жернакову-то какое дело до её книжки? Он давно уже, кроме себя и прочих гениев, никого не читает.
– Да удосужился как-то. И по телефону не поленился зачитать. Я потом перезванивала ему, так все время занято. Наверно весь город решил ознакомить.
– А где он взял её книгу?
– Сын его, челнок, за товаром в Москву летал, вот и купил в аэропорту.
– Вот видишь. Пусть и знакомые, но всё-таки покупают. Можно сказать – успех.
– Её и незнакомые будут хватать. Если книжонка называется «Хождение по кабинетам власти» и на обложке намалёвана полуголая девица в пикантной позе – дешёвый успех обеспечен.
– Интересно. Очень интересно.
А что было говорить? Ну, выпустила честолюбивая девчонка скандальную книгу, что он может изменить? Скупить тираж? Денег не хватит. Не отрекаться же после этого от дочери? И, собственно, что хочет от него эта дальняя родственница? Чтобы он признался, что не достаточно строго воспитывал дочь? Так она и без его признаний в этом уверена. Нет у него сейчас никакого желания ни оправдываться, ни обвинять, ни тешить чьё-то злорадство. Духота.
– Ты прогноз постоянно слушаешь. Сколько сегодня градусов?
– Обещали тридцать пять.
– Мне кажется, больше. Дышать нечем. Мотор глохнет.
– Пить не надо в такую жару.
– Говорю же – дышать нечем
– Думаешь, если дышишь в сторону, я не догадываюсь?
– Мне только и забот, чтобы запах маскировать. Сейчас выдашь гонорар, пойду ещё стопку коньячку оприходую.
– Хоть две. Закладывать не побегу. Я же понимаю, как тебе тяжело.
– Боюсь, что не совсем.
– Что я, совсем дура! Такая трагедия в семье!
– В семье-то как раз праздник. Большой и славный праздник! Вышла книга дочери. Я в её годы даже мечтать о таком не смел.
– Да уж где нам понять.
– Ладно, не будем ссориться. Открывай кассу, выдавай гонорар, и я потопал. Голова раскалывается.
Ни думать, ни тем более разговаривать не было сил. А вот о коньяке, упомянутом ради красного словца, подумалось вполне серьёзно. Может, именно его и не хватало для разрядки. Одну рюмочку. И ни в коем случае не «мерзавчик». Не то состояние, чтобы пить на лавочке во дворе чужого дома, выбулькивать из узкого горлышка. Никакой партизанщины, в спокойной обстановке со стаканом минералки, и долька лимона не помешала бы. Посидеть. Осмыслить…
Новость была ожидаема, но пришла не с той стороны и не в том виде. Лучше бы Машка дала ему рукопись. И что бы тогда? Ведь если честно, если взять пробу из самых глубоких недр – пряталось там нечто похожее на ревность. Казалось, что дар (или, скажем, способности) не размножаются половым путем. Хоть и родная кровь, но «моё должно оставаться только моим». Может, потому и не прислала рукопись? Тем более такую рукопись. А какую, собственно. Мало ли чего вообразит завистливая свояченица со слов ехидного Жернакова. И никакой ревности. Только изнуряющая духота может подсунуть подобную дикость. Он любит свою дочь. Машка самый близкий человек. Ближе никого не осталось. Единственная.
Забегаловка подвернулась незнакомая, из новых, но все необходимое имелось. Столики на веранде под зонтами. Солнце не достаёт. Еще бы слабенькое движение воздуха предусмотрели. Увы. Ти-ши-на. Коньяк стоял перед ним, но спешить не хотелось. Само присутствие вожделенного напитка на столе уже успокаивало. Вроде и в голове прояснилось, и дышать легче стало. Начал с минералки. Хотел сделать пару глотков, но не удержался и допил до дна. Поднялся и принес еще стакан. За столиком напротив сидели две девчонки возраста его Машки, может, и помоложе, трудно их, нынешних, понять. Перед ними стояло пиво «Старый мельник». Насмотрелись рекламы. Пиво-то – так себе. А они и не подозревают. Им сказали, что это вкусно, и верят, наивненькие. Впрочем, так же и со стихами. Объявили поэта Такого-то великим, разрекламировали, растиражировали, по телевизору показали… А публика дура, как любил повторять его знакомый актёр, давно уже перепутавший все свои жизненные откровения с фразами когда-то сыгранных героев. Он перевёл взгляд на коньяк, но умиротворяющий эффект от созерцания уже ослаб. Сделал глоток. Короткий. Неторопливый. Но дошло. Полегчало.
– Так чем же всё-таки ошеломила Машкина книга пожилого поэта Жернакова?
Он не собирался спрашивать об этом вслух. Получилось помимо воли и достаточно громко. Любительницы «Старого мельника» приняли вопрос на свой счёт и повернулись к нему. В другой раз, уловив интерес к себе, он мог бы запросто ввязаться в разговор, а там уж, по настроению, решить: открыться им или остаться случайным собеседником, но здесь неожиданно для себя засмущался и попросил извинения. Не до них. Сейчас бы он предпочёл, чтобы к его столику подсел Жернаков. Ох уж эти нежнейшие братья-поэты. А ведь когда-то считались друзьями, а уж собутыльниками – не только считались. Однако соперниками – не были. Жернаков, еще студентом литинститута проторивший тропу в пару столичных журналов, видеть соперников среди земляков не желал. Назначил себя первым поэтом родного города и сумел внушить это не только жене, но и местным чиновницам от культуры. Чтобы в тебя поверили другие, надо прежде всего самому слепо верить в себя. Можно сказать и прямее: чтобы обмануть других, надо сначала обмануть себя. Но в какое-то хмурое утро Жернаков на свою беду прозрел. И характер его стал портиться. Пока верил в собственную гениальность, он был чванлив, но независтлив и беззлобен. После прозрения чванливость не исчезла, осталась как защитная оболочка, но ее уже не хватало, требовалось и усиление брони, и охрана, оттого и появилась агрессивная озлобленность. И здесь очень кстати подвернулось Машкино сочинительство. Сразу после первых напечатанных в «молодёжке» стихов он позвонил и поздравил с появлением поэтической династии. Потом при каждой встрече не упускал случая напомнить, что гении подряд не рождаются, природе нужен отдых. Приходилось отшучиваться, заявлять, что природа отдыхала не на дочери, а на отце. Стихами Машка болела недолго. Хотя получалось вполне прилично, не хуже, чем у девиц, печатающихся в «Юности». Не утерпела и она, послала, ни с кем не советуясь, отправила на имя главного редактора. Ответ получила, естественно, от литконсультанта с неизвестным именем. Отказали, скорее всего, стандартно вежливыми словесами, но девчонка обиделась, порвала письмо на мелкие кусочки и бросила в мусорное ведро. В тот же день, дождавшись, когда мать уснет, поскреблась в комнатёнку отца, именуемую кабинетом и с порога торжественно заявила, что с сего момента навеки завязывает с рифмованной чепухой, и, чтобы подчеркнуть серьёзность и взрослость своего решения, выставила на стол бутылку вина, а о том, что стаканы в кабинете имеются, она знала с детсадовского возраста. Уже в четыре года она заявляла, что папа её лучший друг и вообще она предпочитает дружить с мужчинами. Однако, выбирая папу в друзья, отнюдь не искала себе защитника, наоборот, сама постоянно защищала его от матери. Был случай, когда он тупо доказывал, будто бы не принял ни грамма, жена кричала, что от него воняет, как от пивной бочки, маленькая Машка встала между ними и выговорила: «от папы всегда приятно пахнет». И уж совсем растрогала отца, когда, подслушав его разговор с приятелем, принесла им на опохмелку горсть накопленной мелочи. Так случилось, что страждущим товарищем по несчастью в то утро оказался именно Жернаков. Господи, как он умилялся, а потом лет десять по разным компаниям не уставал рассказывать о гениальной девочке, даже стихи о ней собирался написать. В ту ночь, когда Машка поклялась завязать с рифмоплётством, они впервые выпивали вдвоём. Теперь он не мог вспомнить, повторялось ли нечто подобное. Бутылки, наверное, все-таки были, но слишком обыденные. А тогда просидели часа три. Он, стараясь говорить помягче, просил ее не спешить с выводами, не зарекаться, но предупредил, что занятие это весьма ненадежное и, как показывает история, ни одной приличной поэтессе женского счастья стихи не принесли. И вообще говорила больше она, а он слушал и удивлённо радовался: какая у него вырастает умная и по-человечески правильная дочь. Обещанные стихи о ней Жернаков так и не написал. Теперь, наверное, собирается написать рецензию на её книгу. И опять завязнет в устных рассуждениях. Он давно уже ничего не пишет, только названивает. Отыщет, валяясь на диване, похожие строчки у двух поэтов и тянется к телефону поделиться со знакомыми радостной находкой. А чему здесь радоваться? Последнее время его любимой книгой стали «Окаянные дни». Начитается, подзарядится жёлчью, потом звонит кому-нибудь и оповещает: каким мелочным человечком был советский граф Алексей Толстой или как самовлюбленный Иван Алексеевич относился к Блоку. И непонятно было, чей авторитет он старался расшатать: показать, насколько жёлчен и завистлив к чужой славе Нобелевский лауреат Бунин или насколько преувеличено значение Блока. Скорее всего, получал двойное удовольствие: и от невольного саморазоблачения Бунина, и от его хлестких характеристик, опускающих знаменитых художников до нашего уровня.
Девчонки за столиком напротив допили свое разрекламированное пиво и собрались уходить. Встали. Обе высокие, легкие, длинноногие, в тонких маечках, надетых на голое тело. И всё-таки они были помоложе его Машки, ей осенью исполнится двадцать пять. Он не видел дочь уже три года. Обещает прилететь каждое лето, со слезами в голосе кричит в телефонную трубку о том, как соскучилась, но всегда находятся какие-нибудь срочные дела. Скорее всего, нет денег на дорогу. Цены сумасшедшие, а помочь ей преодолеть просторы всё ещё необъятной родины он теперь не в силах, его заработков хватает лишь на поездку в пригородную зону. И, пожалуй что, можно позволить себе лишний шкалик коньяку, все равно до конца дня без него не обойтись.
На покупку «допинга» уговорить себя не очень трудно. Уговорить себя идти домой намного сложнее. Сразу же возникает множество вполне резонных возражений. На работе, без сомнений, можно получить наиболее полную информацию о Машкиной книге. Жернаков наверняка туда позвонил, но люди в журнале не такие заполошенные, как его свояченица и относятся к нему намного теплее, чем сестра жены. А если ничего не прояснится, можно и самому позвонить Жернакову и без обиняков спросить, чем же его взбудоражила книга. Ничего предосудительного в этом нет – естественное желание отца. Да и не придётся начинать разговор самому. Если уж тот сел на телефон, то не успокоится, это как с выпивкой: чтобы остановиться на пятой рюмке, нужны очень большие усилия над собой, а Жернаков перенапрягаться не станет. И разговаривать удобнее с работы, чтобы до встречи с женой определиться, как спасать Машку от материнского гнева. Приготовиться на случай, если действительно придётся спасать, но он старался внушить себе, что свояченица раздула из мухи слона, чтобы испортить чужой праздник.
Пока покупал шкалик, пока ждал на остановке, он ещё не решил, куда поедет, но первым появился автобус, идущий к дому, и он сел в него.
Жены в квартире не было. Скорее всего, переживала случившееся в компании любимой сестрицы. Он прошёл в свою комнату, плеснул на донышко стакана, а бутылку спрятал в тайничок, потом снял мокрую от пота рубашку, не мешало бы принять душ, но дорога домой забрала остаток сил. Пока поднимался по лестнице, пот заливал глаза, голова кружилась и сильно стучало в висках. Он даже подумал, что поэт с плохим вкусом написал бы, как в висках оглушительно били барабаны, или – в голове гудели колокола или какой-нибудь шаманский бубен. Нет, до музыкальных галлюцинаций пока не дошло, но лестница показалась излишне крутой и долгой. Он сделал глоток коньяка и сел, вытянув ноги и откинув туловище на спинку кресла. Головокружение прекратилось, но стук в висках не унимался. На работе хорошо, но дома всё-таки лучше. Хотя бы тем, что уже никуда не надо ехать. И за выпивкой идти не надо, молодец, что запасся. Он представил, что дома нет ни глотка, и стук в висках стал злее и настойчивее. Пришлось еще раз приложиться к стакану, но слегка, спешить было некуда.
Квартирный телефон не имел определителя, но когда пошёл сигнал, он не сомневался, кто ухмыляется на другом конце провода.
– Тебя можно поздравить? – бодренько зажурчал Жернаков.
– Поздравляй. Только с чем?
– А ты разве не знаешь?
– Неужели мне Государственную премию дали?
– Тебе-то за что? А вот наследница твоя роман издала, – «роман», естественно, произнесён с ударением на первый слог. – Ты что, действительно не в курсе или притворяешься?
– Слышал, что книга на выходе, но пока ещё не прислала.
Наивность уловки не могла не рассмешить Жернакова, и он прыснул с придыханием, но тут же прикрыл трубку рукой, сумел справиться со смехом, приберегая его для более эффектного момента, а пока, играя, как кошка с мышкой, пустился в пространные рассуждения.
– Представляешь, старик, промучались мы с тобой на этих проклятых галерах, отдали жизни, но так и не увидели своих трудов, собранных в толстые тома, даже твёрдых переплётов не выслужили.
– И вряд ли увидим.
– Нельзя хоронить надежду. Может, когда-то и о нас вспомнят, только не об этом речь. Видит Бог, я человек независтливый, но если бы нам дали возможность хотя бы в тридцать издать без купюр первую книгу, представляешь, какой скачок можно было сделать, оттолкнувшись от неё, какими стихами смогли бы выстрелить!
– И какими же?
– Да брось ты юродствовать, кому, как не тебе знать, что работа «в стол» ни качества, ни количества не стимулирует. И с кляпом во рту высокой ноты не возьмёшь.
– Но теперь-то можно безбоязненно выплюнуть кляп и распевать на весь голос, кто тебе мешает?
– Кончай демагогию. Всё ты понимаешь. Свои голоса мы потеряли, как теряют потенцию мужики, отсидевшие долгий срок в тюрьме. Это у молодых теперь никаких стен, никаких решеток. Полная свобода.
– Остаётся порадоваться за них.
– Да нечему радоваться. Мы эту свободу для них выстрадали, а как они распоряжаются ей? Гонят те же «паровозы», только вместо несгибаемых партийцев воспевают благородных бандитов, вместо комсомолок с горящими глазами – проституток с потупленными взорами, вместо кондовых деревенщиков расплодили американизированных фантастов. Им открыли все дороги, но они предпочли хорошо оплачиваемую колею. А мы, дураки, стеснялись писать о румяных комсомольских вождях и об ударнице Валентине Гагановой.
– Случалось, что и перебарывали своё великое стеснение…
Специально намекнул, был случай, когда Жернаков перед получением квартиры попал в милицию за пьяный скандал в ресторане и с перепугу сочинил цикл стихов о шушенской ссылке Ленина, который потом стеснялся перепечатывать. Хотелось разозлить его, чтобы перестал крутить вокруг да около и наконец-то высказал все свои претензии к Машкиной книге. Но намек оказался слишком тонким или Жернаков намеренно не обратил на него внимания, чтобы не отвлекаться на мелочи и довести свою игру до конца.
– Были, конечно, хорошо оплачиваемые соловьи. Ты, кстати, не помнишь, чьему послушному перу принадлежит бессмертная поэма о Гагановой. Подозреваю, что Андрею Дементьеву. Представляешь, меня сам Катаев печатал в «Юности», а этот, чинуша, пренебрёг. Завтра пойду в библиотеку и найду автора.
– И не лень тебе ради ерунды в библиотеку тащиться?
– Я, в отличие от некоторых, не только писатель, но и читатель. И как читателя меня очень много не устраивало в старой литературе, а в новой – ещё больше. Оцени, к примеру, такую вот цитату: «За окнами в ночном небе хохотала пьяная желтоглазая луна. Он осыпал меня бесконечными поцелуями, но фаллос его оставался безвольным и мягким. По всей вероятности, бесконечные проблемы в коридорах власти до конца истощили его нервную систему. Мне показалось, что он готов заплакать от бессилия. Мне стало жалко его. Я опустилась на колени и расстегнула его брюки…»
Жернаков читал с пафосом, пародируя провинциальную актрису купринских времен. Подкараулил-таки, отвлек болтовней о никому не нужной поэме, выждал, когда жертва расслабится, и ударил, причём вроде как и не его, а какое-то абстрактное чучело, не называя имени автора. Смысл текста уже плохо воспринимался, доходили только отдельные, режущие нормальный слух банальные эпитеты, заимствованные из американских сериалов, которые Жернаков произносил подчёркнуто возвышенно. Но бросать трубку было равноценно предательству, все равно что оставить дочь одну в компании обозлённых голодных мужиков.
– Ну и как тебе шедеврец? Что может сказать по сему поводу любитель изящной словесности? – промурлыкал Жернаков, все еще не называя автора.
Надо было срочно придумывать ответ, но ни в коем случае не оправдываться.
– А что говорить – все понятно: сердобольная девица, сжалилась над старым потаскуном, который этой жалости не заслуживает. Классический сюжет.
–Да я не об этом. У Генри Миллера встречаются и более откровенные сцены, но как они выписаны! Откровения, не отмеченные изящностью стиля, превращаются в бесстыдство.
Формулировочка была придумана загодя. Жернаков даже в молодые годы предпочитал идти к слушателям с готовыми экспромтами. А теперь вот и перед ним выдрючивается, словно перед чужим человеком из зала. А в висках все настукивало и настукивало, все требовательнее и злее.
– И тем не менее, – не унимался бывший приятель, не дождавшись реакции на изреченный афоризм. – Иезуитско-большевистский закон остается в силе: «цель оправдывает средства». Обнародовала девица свои похождения и поимела всероссийскую славу, а мы с тобой, подбирая словечко к словечку, прослужили верой и правдой, отдали жизни, прости за громкие слова, высокому искусству, и никто нас не знает, даже в родном городе скоро забудут…
Заставлять себя продолжать бессмысленный разговор не было сил. Он сослался на якобы выкипающий чайник и положил трубку.
Портрет дочери висел над столом. Фотографировали в турпоходе: стоит на берегу реки, ветер перепутал волосы, смеётся – настоящая, искренняя…
– Эх, Машка, Машка, ну разве можно так писать? У тебя же был хороший вкус. Понимаю, что захотелось завоевать столицу, очень захотелось, но мой собрат по перу, к сожалению, прав. Только зря он злорадствует, некрасиво это...
И снова зазвонил телефон.
Он был уверен, что Жернакову не терпится продолжить разговор, наверняка не успел озвучить накопленное в душе дерьмо. Один звонок, второй, третий, четвертый… Товарищ настроился решительно и запасся терпением. Он схватил трубку, намереваясь послать настырного без лишних церемоний, но услышал дамский голос. Беспокоила знакомая журналистка.
– Ты знаешь, как я к тебе отношусь. Я всегда уважала тебя и как поэта, и как личность, – начала спокойным голосом, потом тяжело вздохнула, словно для раскачки, и понеслось. – Вот и расти их, бейся из последних сил. Я просто ошеломлена. Такая чистенькая девочка была! Это всё Москва. Там её развратили. Ты меня прости, может, я старомодна, но такую распущенность, такие откровения…
– Да нет там никаких откровений, фантазии это! – крикнул он и бросил трубку, послав уже вдогонку. – Чья бы корова мычала…
Вспомнилось, как знакомый прозаик, напечатав повесть о распутной, но обаятельной девице, делился наблюдениями: «возмущались дамочки с богатыми биографиями, а скромные мамаши прочитали с интересом и сочувствием…». Молодость самой журналистки была достаточно бурной, но тривиальные сердцееды её не волновали, зато никогда не забывала улыбнуться влиятельной особе, а в результате – уверенное продвижение по службе. А теперь, кокетничая, называет себя старомодной.
– Нет, голубушка, эта древнейшая мода никогда не стареет, но сие не про мою дочь. Тебе этого не понять. А Жернаков понимает. И все равно подлец. Знал, кому позвонить, эта стерва не успокоится, пока полгорода не оповестит.
Он извлек бутылку из тайника. Оставалась почти половина. Не удержался, налил. Да, собственно, и не пытался сдерживать себя. Хотел встать и сходить на кухню за лимоном. Но стоило приподняться, и сразу же обжигающая боль в груди заставила опуститься в кресло. Сорокой прострекотала испуганная мысль, что, наверное, вот так и умирают. Однако хватило сил улыбнуться её нелепости.
– Эх, Машка, Машка, глупая отчаянная девчонка. Но Жернаков прав, нельзя так писать, Жернаков дважды прав, уела ты его. И меня вместе с ним.
Взгляд остановился на бутылке, оставленной на столе. Ее надо было обязательно спрятать до прихода жены, чтобы утром подлечиться, не выходя из дома. Спрятать, пока не уснул. Надо пересилить себя, спрятать, а потом прилечь на диван. Встать сразу, как отпустит. Казалось, кто-то проник под рёбра и остервенело сжимал сердце. Снова ударил звонок, но вроде не телефонный, скорее всего – дверной. Налетел, резко набирая высоту, и оборвался. И тихо стало. Все звуки исчезли.
 
Сергей Кузнечихин
 

Иллюстрация Михаила Златковского

Сайт художника: