Татьяна Орбатова

Татьяна Орбатова

Четвёртое измерение № 24 (516) от 21 августа 2020 года

Рисуя ощущения

Зябкий день

 

Бывает, замолчишь на сотню лет, и вот –

упрямый голубь намолчаться не даёт,

стучит в окно, поклёвывает раму,

собой утяжеляет панораму.

За голубем белёсые платки небес,

легки, как сон, но в них вселенский вес,

и дух готических садов – смертельный,

и воздух богадельни.

Всего-то зябкий день. Взъерошен голубок,

почти лубочный стиль, но завиток –

вихор ветвистый дерева-подростка

напомнит вдруг корону Алконоста.

Вращается земли гончарный круг.

Не возглас, не молитва – струнный звук

слова всё ищет – о войне и мире,

но что-то немирское, из Псалтири,

стоит стеной от света дотемна,

и наши повторяет имена.

 

* * *

 

Наивными казались небеса –

ходили ангелы, на тучи наступая,

на синем фоне яркая оса

ползла по крепким стеблям или сваям.

Из воздуха сочилась желтизна –

солёный луч касался лиц неспящих,

и каждый, кто доселе свет не знал,

считал его до боли настоящим.

До боли, собирающей с утра

все мысли – усмирительным глаголом,

до жизни испечённого нутра

со вкусом веры грубого помола.

 

* * *

 

Стекает акварельная слеза

на поле для любви пшеничных клеток,

в пирог воздушный – солнечный сезам

добавлен для горячей сути лета.

А камешки, рассыпанные вдоль

дороги – кольцевой и бесконечной,

в себя вбирают пыль, чужую боль,

но что им боль чужая, если нечем

прочувствовать рождение её,

всю силу остроты и откровенье.

По осени в широкое жнивьё

кидаются камнями чьи-то тени…

 

Море

 

Я знаю, море – логика небес,

простое слово первого порядка,

пока глаголы бьются в волнорез,

оно горчит в альбомах и тетрадках.

Посмотришь вскользь – такая пустота

покажется во тьме его природы,

что кораблей надёжные борта

теряются из виду, словно годы.

Но всмотришься в холодное нутро –

утёс в нём отражается безлико,

и вдруг блеснёт беззвучно серебро

живых рыбёшек – на границе криков

людей и чаек.

Песни вековух

почудятся в многоголосье птичьем.

Обман и пушки убивают слух,

морские волны оживляют притчи.

 

Лунница

 

Плывут птичьи гнёзда

в обитель отживших птенцов,

тускнеет огонь изумрудный

в высоких причёсках деревьев,

и шарик воздушный

с почти человечьим лицом

из августа в Лету стремится

дорожкой из облачных перьев.

Голубка луны незаметна

на том берегу,

голубка луны и креста –

ищет звёздные гвозди на крыше…

А в мире живых

летний бриз чьи-то грёзы колышет,

и девушка ищет

упавшую в море сергу.

 

Иллюзия

 

Иллюзия дня, иллюзия звука.

Бездумно стреляет амур из лука

по сердцу иллюзии о любви.

И чайки летят за границы скобок,

и ветер их ищет – весом, но робок,

и мир говорит небесам: яви!

В сто горл уповают на свет иллюзий

вулканы, и поиск до боли сузив,

на берег кидается белый кит.

И мокрый песок облепляет формы,

и пляжный сезон разложеньем сорван,

но сердце китовое не болит.

По стенам домов чья-то тень змеится,

играет иллюзия половицы,

и слово теряет свою канву.

Но буквы бросают на ветер эхо,

и слышится звук наподобие смеха,

и кажется, он – наяву.

 

Между явью и былым

 

Гнездятся в сердце три сестры –

очеловеченные птицы,

одна из них подобна чтице,

чужды ей всякие пиры –

сама себе стихи читает,

но будит жёсткое ребро,

на отражённый звук – перо

с улыбкой нищенки роняет.

 

В другой сестре заложен ген

кипучих действ и революций,

в ней волны гнева шумно бьются,

в ней дух желает перемен.

Она, как кость во властном горле,

оса – на царственном носу,

идёт бесстрашно на грозу,

и в буре ищет отклик горний.

 

Влеченье третьей птицы – свет.

Душа от чувства прорастает,

с любовью ввысь, за птичьей стаей.

Росток сначала мал и слеп,

но время жизнью колосится.

Без сна небесный хлебопёк

катает солнца колобок,

и обретает зренье птица.

 

Бывает, дни черней золы,

и крест безмерный – не по силам,

бывает, боль заголосила,

но между явью и былым

в гнезде сердечного ковчега

такая тяга к небесам…

И дышит память первым снегом,

и крылья жертвует стихам.

 

* * *

 

Глухие уши терпят ложь,

слепое око терпит маски,

и мир терпением похож

на алкоголика «в завязке».

Листает время день-деньской

людей изменчивые лица –

то женский профиль, то мужской,

то кровь из носа, то водица

из слов, отпущенных вовне –

бушуют смыслов океаны,

и всяк, кто горький, спит на дне,

и всяк, чей дед из павианов,

в иерархическом пылу

клыками меряется с богом,

и воздаёт себе хвалу,

и прямо шествует, и боком.

 

Африка моей души

 

Незаметны игры больших светил,

но понятна горечь полынных трав.

Золотое пламя собой затмил

тонконогий и молодой жираф.

Головою бьётся о небосвод,

вавилонской башней став муравьям,

и пробьёт дыру в горний свет вот-вот,

молчалив, что сфинкс, будто люд упрям.

А вокруг воздушная благодать,

атакует облако чёрный стриж.

Будет ночью тёмною рисовать

безупречный дух, и со старых крыш

разольётся радугой молоко,

каждый цвет – душа, а картина – род.

Рисовать по чёрному нелегко,

пули все расписаны наперёд,

и осколки писаны искони –

всякой краске быть на своей войне.

Вот сгорает род, но его огни,

замирившись в солнечной глубине,

изливают горечь свою и мёд

на поля цветов и душистых трав,

и глядят, как жёлтую воду пьёт

тонконогий и молодой жираф…

 

Пересечение эпох

 

Далёкий свет? Быть может, близкий мрак.

Одно из двух, но точно неизвестно.

Ума загадка. Тот ещё дурак

болтливый ум – нелепый и болезный.

Вдали Олимп. Иди, рукой коснись.

Жасминный цвет, червонные гранаты

в белёсой дымке. Снись мне, осень, снись,

и тихие развалины Эллады.

Дрейфует лист по луже, смертный сон

в прожилки вписан лёгкими мазками,

по облаку ступает тучный слон,

но облако зыбучими песками

становится и призраков небес

глотает неразборчиво беззвучно.

Вот белый тлен – узорный арабеск.

Вот ловко бьёт по цели статный лучник –

не свойственны сомнения ему,

пусть цели недоступно бесконечны.

Но нищенка-печаль в свою суму

бесцельный миг кладёт, как будто нечем

играть ей на досуге. Полный вдох.

Заоблачного знания пробелы.

Плывут в пересечение эпох

земные отражения Нефелы.

 

Ещё

 

Строка не задалась с утра.

Гонец предзимний иль сатрап –

холодный ветер бился в окна.

Катился осени кувшин

по кромке дня, и беззаботно

пинал его воздушный джин.

Но паутины сонной нить

ещё держала бабье лето,

ещё душа была согрета,

ещё хотелось осенить

крестом – восходы и закаты,

и каждого, чей мир распят,

спешащих вырасти ребят

и пламень слова языкатый.

 

* * *

 

Влетает чайка в мир тумана,

и на другом конце земли

уже скользит над океаном,

опережая корабли.

И я во сне с ней где-то рядом –

в воздушном облаке времён.

Она спешит вослед Плеядам,

зачем ей чуждый Орион.

Она роняет всхлип чуть слышный

у самой чёрной высоты,

прощальный всхлип мой сон колышет,

и гор заснеженных хребты.

Струна воды в пустой крестильне

дрожит от птичьего пера,

дрожит, как будто кто-то сильный

в подушку плачет до утра.

 

* * *

 

Не отменяет связи небо,

роняя звёзды в долгий сон.

А где-то свечи, крест и требы,

и лик страданьем иссушён.

А где-то строчки криво-косо,

кустом терновым по листу.

Не отменяет знак вопроса

полётов птичьих красоту.

Резвятся буквы, мотыльками

летят на ручки детворе.

Не отменяет мёртвый камень

нетленность яблок в букваре.

 

Январское

 

Ни пламени свечи, ни алтаря,

но ветер солнечный углы небес латает,

и чаек паутинка золотая

блестит в живых ладонях января.

И я – так, будто в смерти не была,

так, словно никогда не леденела,

вдыхаю слово, чтоб ладоням белым

хватило на мои стихи тепла.

Храню слова, как мёрзлая земля

хранит в себе корней заснувших волю.

Степная птица памяти глаголет

о гнёздах на курганах и полях,

о времени, что гонит имена

в пространство неизменного покоя.

Земля хлебает небо вековое,

полны безмолвным небом семена.

В них буквиц нет, но отзвуки их снов

доносит эхо нежности рассветной,

бессмысленной почти и незаметной –

ютящейся за окнами домов.

 

* * *

 

На все четыре стороны холсты –

рисую снова снежные деревья,

их ветви холодны и животы,

их души легче самых лёгких перьев.

В уснувшем парке домики для птиц –

похожие на пагоды и башни.

Мой добрый ангел кормит голубиц,

мой добрый ангел в тапочках домашних.

Ом мани падме хум. О, Элохим!

Певуч его глагол, осуществим.

За пазухой у птиц свои заботы,

их страхи голодны и желтороты,

их клювы в белых пятнах, но в зрачках

ни страха, ни зимы, ни сквознячка.

Там промельк света, отражённый в вечность,

и кто-то человечный…

 

Моя осень

 

Бьёт ветер по оконному стеклу,

почти безвольной веткою кленовой,

ломает дворник старую метлу,

ругается, торопится за новой.

А в памяти тетрадного листа,

истлевшего давно, в одну из вёсен

написано: «Апрель, капель чиста.

Люблю весну, но мне милее осень».

Милее… Словно нерв моей души

зачат в осенней строгости восхода,

но рыжим светом до судьбы прошит –

от главных сцен до реплик в эпизодах.

Звено к звену – событий разных цепь,

в них вестники печалей и наитий,

боль ищет мысли, попадая в цель,

мысль угасает на земной орбите.

Но дрогнул нерв – осенней сутры суть

особой охрой дни живописует,

и даже смерть не в силах ужаснуть

своим прицельным, долгим поцелуем.

 

Почти дзен

 

Почти хлопок одной ладони –

жизнь между безднами двумя.

И длится, длится звук нуля,

пока не глянешь в заоконье.

Там, за пределом тишины

висит чернеющее поле

небес, размоченных в глаголе,

с желтинкой призрачной луны.

Наполнен лунный пульс сонатой,

хлопок одной ладони – стих –

в молчанье улиц городских

скользит по тени угловатой.

 

Бубенцы

 

Руки согреваю над блокнотом,

над огнём исписанных страниц.

Тихо в доме, но бесплотный кто-то

варит зелье – вечность с бергамотом,

слово обращая в певчих птиц.

Их глаза – обугленные зёрна,

крылья их почти замкнули круг.

Кто они – друзья иль визитёры?

Пеночки, синицы… гастролёры,

вестники печалей и разлук.

Временем исправленные или

новоиспечённые гонцы…

Стану безголосой – между ними,

бледной и без краски, или в гриме,

и звенят, как прежде, бубенцы.

 

Стихия

 

Над морем туча тёмная паслась,

из вымени её текли потоки

прозрачной влаги.

Возле Дюка – флаги

с утра сырели, ожидая власть

Ярила, окрыляющего дух

зерна, набухшего с весны –

землёй и кровью.

Темнела туча, тяжестью коровьей

давила волны, укоряя вслух

густую пену, что стремилась вверх

фантомной болью спящей Афродиты,

и вечный берег – тихий, плодовитый –

за каждый колос, что во сне померк.

 

Был хмурый день,

а в мыслях – масло, холст,

закат, усыновлённый Айвазовским,

и мир свечей – медовым, тёплым воском,

и саженцев неугасимый рост.

Но было мало в фабуле любой

безмолвия,

и звук спешил с ответом –

весомый посох дьявольского ветра

на сушу ярок гнал из пены –

на убой.

 

Акварельное

 

Я не считаю сентябри,

не жду декабрь и апрели.

Над морем синей акварели –

воздушные поводыри

забредивших поэтов гонят

домой, к привычной суете.

Там крепкий гуж на хомуте

для скакуна или для пони,

там дух войны и детский смех,

там человек – «венец природы»,

там жив оксидом водорода

бездомный кот, тиран и снег.