Зябкий день
Бывает, замолчишь на сотню лет, и вот –
упрямый голубь намолчаться не даёт,
стучит в окно, поклёвывает раму,
собой утяжеляет панораму.
За голубем белёсые платки небес,
легки, как сон, но в них вселенский вес,
и дух готических садов – смертельный,
и воздух богадельни.
Всего-то зябкий день. Взъерошен голубок,
почти лубочный стиль, но завиток –
вихор ветвистый дерева-подростка
напомнит вдруг корону Алконоста.
Вращается земли гончарный круг.
Не возглас, не молитва – струнный звук
слова всё ищет – о войне и мире,
но что-то немирское, из Псалтири,
стоит стеной от света дотемна,
и наши повторяет имена.
* * *
Наивными казались небеса –
ходили ангелы, на тучи наступая,
на синем фоне яркая оса
ползла по крепким стеблям или сваям.
Из воздуха сочилась желтизна –
солёный луч касался лиц неспящих,
и каждый, кто доселе свет не знал,
считал его до боли настоящим.
До боли, собирающей с утра
все мысли – усмирительным глаголом,
до жизни испечённого нутра
со вкусом веры грубого помола.
* * *
Стекает акварельная слеза
на поле для любви пшеничных клеток,
в пирог воздушный – солнечный сезам
добавлен для горячей сути лета.
А камешки, рассыпанные вдоль
дороги – кольцевой и бесконечной,
в себя вбирают пыль, чужую боль,
но что им боль чужая, если нечем
прочувствовать рождение её,
всю силу остроты и откровенье.
По осени в широкое жнивьё
кидаются камнями чьи-то тени…
Море
Я знаю, море – логика небес,
простое слово первого порядка,
пока глаголы бьются в волнорез,
оно горчит в альбомах и тетрадках.
Посмотришь вскользь – такая пустота
покажется во тьме его природы,
что кораблей надёжные борта
теряются из виду, словно годы.
Но всмотришься в холодное нутро –
утёс в нём отражается безлико,
и вдруг блеснёт беззвучно серебро
живых рыбёшек – на границе криков
людей и чаек.
Песни вековух
почудятся в многоголосье птичьем.
Обман и пушки убивают слух,
морские волны оживляют притчи.
Лунница
Плывут птичьи гнёзда
в обитель отживших птенцов,
тускнеет огонь изумрудный
в высоких причёсках деревьев,
и шарик воздушный
с почти человечьим лицом
из августа в Лету стремится
дорожкой из облачных перьев.
Голубка луны незаметна
на том берегу,
голубка луны и креста –
ищет звёздные гвозди на крыше…
А в мире живых
летний бриз чьи-то грёзы колышет,
и девушка ищет
упавшую в море сергу.
Иллюзия
Иллюзия дня, иллюзия звука.
Бездумно стреляет амур из лука
по сердцу иллюзии о любви.
И чайки летят за границы скобок,
и ветер их ищет – весом, но робок,
и мир говорит небесам: яви!
В сто горл уповают на свет иллюзий
вулканы, и поиск до боли сузив,
на берег кидается белый кит.
И мокрый песок облепляет формы,
и пляжный сезон разложеньем сорван,
но сердце китовое не болит.
По стенам домов чья-то тень змеится,
играет иллюзия половицы,
и слово теряет свою канву.
Но буквы бросают на ветер эхо,
и слышится звук наподобие смеха,
и кажется, он – наяву.
Между явью и былым
Гнездятся в сердце три сестры –
очеловеченные птицы,
одна из них подобна чтице,
чужды ей всякие пиры –
сама себе стихи читает,
но будит жёсткое ребро,
на отражённый звук – перо
с улыбкой нищенки роняет.
В другой сестре заложен ген
кипучих действ и революций,
в ней волны гнева шумно бьются,
в ней дух желает перемен.
Она, как кость во властном горле,
оса – на царственном носу,
идёт бесстрашно на грозу,
и в буре ищет отклик горний.
Влеченье третьей птицы – свет.
Душа от чувства прорастает,
с любовью ввысь, за птичьей стаей.
Росток сначала мал и слеп,
но время жизнью колосится.
Без сна небесный хлебопёк
катает солнца колобок,
и обретает зренье птица.
Бывает, дни черней золы,
и крест безмерный – не по силам,
бывает, боль заголосила,
но между явью и былым
в гнезде сердечного ковчега
такая тяга к небесам…
И дышит память первым снегом,
и крылья жертвует стихам.
* * *
Глухие уши терпят ложь,
слепое око терпит маски,
и мир терпением похож
на алкоголика «в завязке».
Листает время день-деньской
людей изменчивые лица –
то женский профиль, то мужской,
то кровь из носа, то водица
из слов, отпущенных вовне –
бушуют смыслов океаны,
и всяк, кто горький, спит на дне,
и всяк, чей дед из павианов,
в иерархическом пылу
клыками меряется с богом,
и воздаёт себе хвалу,
и прямо шествует, и боком.
Африка моей души
Незаметны игры больших светил,
но понятна горечь полынных трав.
Золотое пламя собой затмил
тонконогий и молодой жираф.
Головою бьётся о небосвод,
вавилонской башней став муравьям,
и пробьёт дыру в горний свет вот-вот,
молчалив, что сфинкс, будто люд упрям.
А вокруг воздушная благодать,
атакует облако чёрный стриж.
Будет ночью тёмною рисовать
безупречный дух, и со старых крыш
разольётся радугой молоко,
каждый цвет – душа, а картина – род.
Рисовать по чёрному нелегко,
пули все расписаны наперёд,
и осколки писаны искони –
всякой краске быть на своей войне.
Вот сгорает род, но его огни,
замирившись в солнечной глубине,
изливают горечь свою и мёд
на поля цветов и душистых трав,
и глядят, как жёлтую воду пьёт
тонконогий и молодой жираф…
Пересечение эпох
Далёкий свет? Быть может, близкий мрак.
Одно из двух, но точно неизвестно.
Ума загадка. Тот ещё дурак
болтливый ум – нелепый и болезный.
Вдали Олимп. Иди, рукой коснись.
Жасминный цвет, червонные гранаты
в белёсой дымке. Снись мне, осень, снись,
и тихие развалины Эллады.
Дрейфует лист по луже, смертный сон
в прожилки вписан лёгкими мазками,
по облаку ступает тучный слон,
но облако зыбучими песками
становится и призраков небес
глотает неразборчиво беззвучно.
Вот белый тлен – узорный арабеск.
Вот ловко бьёт по цели статный лучник –
не свойственны сомнения ему,
пусть цели недоступно бесконечны.
Но нищенка-печаль в свою суму
бесцельный миг кладёт, как будто нечем
играть ей на досуге. Полный вдох.
Заоблачного знания пробелы.
Плывут в пересечение эпох
земные отражения Нефелы.
Ещё
Строка не задалась с утра.
Гонец предзимний иль сатрап –
холодный ветер бился в окна.
Катился осени кувшин
по кромке дня, и беззаботно
пинал его воздушный джин.
Но паутины сонной нить
ещё держала бабье лето,
ещё душа была согрета,
ещё хотелось осенить
крестом – восходы и закаты,
и каждого, чей мир распят,
спешащих вырасти ребят
и пламень слова языкатый.
* * *
Влетает чайка в мир тумана,
и на другом конце земли
уже скользит над океаном,
опережая корабли.
И я во сне с ней где-то рядом –
в воздушном облаке времён.
Она спешит вослед Плеядам,
зачем ей чуждый Орион.
Она роняет всхлип чуть слышный
у самой чёрной высоты,
прощальный всхлип мой сон колышет,
и гор заснеженных хребты.
Струна воды в пустой крестильне
дрожит от птичьего пера,
дрожит, как будто кто-то сильный
в подушку плачет до утра.
* * *
Не отменяет связи небо,
роняя звёзды в долгий сон.
А где-то свечи, крест и требы,
и лик страданьем иссушён.
А где-то строчки криво-косо,
кустом терновым по листу.
Не отменяет знак вопроса
полётов птичьих красоту.
Резвятся буквы, мотыльками
летят на ручки детворе.
Не отменяет мёртвый камень
нетленность яблок в букваре.
Январское
Ни пламени свечи, ни алтаря,
но ветер солнечный углы небес латает,
и чаек паутинка золотая
блестит в живых ладонях января.
И я – так, будто в смерти не была,
так, словно никогда не леденела,
вдыхаю слово, чтоб ладоням белым
хватило на мои стихи тепла.
Храню слова, как мёрзлая земля
хранит в себе корней заснувших волю.
Степная птица памяти глаголет
о гнёздах на курганах и полях,
о времени, что гонит имена
в пространство неизменного покоя.
Земля хлебает небо вековое,
полны безмолвным небом семена.
В них буквиц нет, но отзвуки их снов
доносит эхо нежности рассветной,
бессмысленной почти и незаметной –
ютящейся за окнами домов.
* * *
На все четыре стороны холсты –
рисую снова снежные деревья,
их ветви холодны и животы,
их души легче самых лёгких перьев.
В уснувшем парке домики для птиц –
похожие на пагоды и башни.
Мой добрый ангел кормит голубиц,
мой добрый ангел в тапочках домашних.
Ом мани падме хум. О, Элохим!
Певуч его глагол, осуществим.
За пазухой у птиц свои заботы,
их страхи голодны и желтороты,
их клювы в белых пятнах, но в зрачках
ни страха, ни зимы, ни сквознячка.
Там промельк света, отражённый в вечность,
и кто-то человечный…
Моя осень
Бьёт ветер по оконному стеклу,
почти безвольной веткою кленовой,
ломает дворник старую метлу,
ругается, торопится за новой.
А в памяти тетрадного листа,
истлевшего давно, в одну из вёсен
написано: «Апрель, капель чиста.
Люблю весну, но мне милее осень».
Милее… Словно нерв моей души
зачат в осенней строгости восхода,
но рыжим светом до судьбы прошит –
от главных сцен до реплик в эпизодах.
Звено к звену – событий разных цепь,
в них вестники печалей и наитий,
боль ищет мысли, попадая в цель,
мысль угасает на земной орбите.
Но дрогнул нерв – осенней сутры суть
особой охрой дни живописует,
и даже смерть не в силах ужаснуть
своим прицельным, долгим поцелуем.
Почти дзен
Почти хлопок одной ладони –
жизнь между безднами двумя.
И длится, длится звук нуля,
пока не глянешь в заоконье.
Там, за пределом тишины
висит чернеющее поле
небес, размоченных в глаголе,
с желтинкой призрачной луны.
Наполнен лунный пульс сонатой,
хлопок одной ладони – стих –
в молчанье улиц городских
скользит по тени угловатой.
Бубенцы
Руки согреваю над блокнотом,
над огнём исписанных страниц.
Тихо в доме, но бесплотный кто-то
варит зелье – вечность с бергамотом,
слово обращая в певчих птиц.
Их глаза – обугленные зёрна,
крылья их почти замкнули круг.
Кто они – друзья иль визитёры?
Пеночки, синицы… гастролёры,
вестники печалей и разлук.
Временем исправленные или
новоиспечённые гонцы…
Стану безголосой – между ними,
бледной и без краски, или в гриме,
и звенят, как прежде, бубенцы.
Стихия
Над морем туча тёмная паслась,
из вымени её текли потоки
прозрачной влаги.
Возле Дюка – флаги
с утра сырели, ожидая власть
Ярила, окрыляющего дух
зерна, набухшего с весны –
землёй и кровью.
Темнела туча, тяжестью коровьей
давила волны, укоряя вслух
густую пену, что стремилась вверх
фантомной болью спящей Афродиты,
и вечный берег – тихий, плодовитый –
за каждый колос, что во сне померк.
Был хмурый день,
а в мыслях – масло, холст,
закат, усыновлённый Айвазовским,
и мир свечей – медовым, тёплым воском,
и саженцев неугасимый рост.
Но было мало в фабуле любой
безмолвия,
и звук спешил с ответом –
весомый посох дьявольского ветра
на сушу ярок гнал из пены –
на убой.
Акварельное
Я не считаю сентябри,
не жду декабрь и апрели.
Над морем синей акварели –
воздушные поводыри
забредивших поэтов гонят
домой, к привычной суете.
Там крепкий гуж на хомуте
для скакуна или для пони,
там дух войны и детский смех,
там человек – «венец природы»,
там жив оксидом водорода
бездомный кот, тиран и снег.
© Татьяна Орбатова, 2018–2020.
© 45-я параллель, 2020.