Валерий Черкесов

Валерий Черкесов

Четвёртое измерение № 14 (39) от 23 мая 2007 года

Подборка: Летописец

* * *

 

На плешивых полянах, повытоптанных выпивохами,

среди буйства черемух, роняющих пенистый цвет,

мы росли словно дички, довольствуясь сызмальства крохами,

в многоликой стране, отходящей от боли и бед

недалёкой войны, о которой из первых уст знали,

и – Закурим, товарищ! – взатяжку дымили, юнцы,

и по праздникам, помню, отцы надевали медали –

у кого они были, конечно, отцы.

 

Боцман. 50-е

 

Поднимавшийся в атаку

с отрядом пехоты на Балтике,

конвоировавший английские суда в Арктике,

повоевавший с японцами на Тихом океане

и списанный на берег из-за контузии

при тралении американских мин у Корейского полуострова,

боцман Иван Павлович Чернавцев,

надравшись в заплёванном павильоне Первомайского парка,

не обходил лужи.

 

Он брел, пошатываясь, посредине дороги,

распевая: – Раскинулось море широко, –

и машины

осторожно его объезжали,

а завалившись в глубокую вымоину,

рвал на груди полосатый тельник, ревя:

– Врагу не сдаётся наш гордый Варяг.

 

Когда мы, пацаны, волокли моряка домой

тяжеленного, как матрас, набитый камнями,

он незлобливо матерился и обещал назавтра

накормить нас конфетами от пуза.

 

Портрет. 1956 год

 

Глянцевый вождь на щербатой стене

словно икона, в сарае.

Чудилось – очи его в полутьме

сталью холодной сверкали.

 

Отчим скрипучую дверь открывал, –

снова с утра похмелился.

– Сталин вернётся! – и голос дрожал.

…Через полвека явился.

 

Свободный. 60-е

 

Пересылкою в лагерь Свободный…

Анна Ахматова

 

Покрутивший баранку по военным дорогам

Фёдор Гаврилович Храмов

называл немецкие самолёты «нестершмиттами»,

а город, под которым его ранило, – Конегсбергом.

 

Однажды,

когда мы подъезжали к его родному Свободному,

он, глядя в мутные воды

неказистой речушки Перы,

вдруг сказал:

– Здесь были сталинские лагеря…

– Много? – спросил я.

– На всех хватило, –

ответил фронтовой шофёр

и надолго замолчал,

перекатывая желваки по небритым скулам.

 

* * *

 

Валька повесился.

Славка захлебнулся блевотиной.

Гошка пропал неизвестно где…

 

Этот дом, этот двор – моя Родина,

изнемогающая на кресте

вечных строек и перестроек.

А оглянешься – лишь погост

и остался…

Как ветер горек,

обрывающий листья с берёз!

На дорожку, шурша, ложатся,

что к порогу меня привела…

 

Слава, Господи, мама дождаться

в этот раз, в этот раз смогла!..

 

Письма

 

1.

 

Сотни знакомых.

Десятки приятелей.

Родственников –

не сосчитать на пальцах.

Жду писем.

Пришло одно –

от мамы.

 

2.

 

Моя мама –

великий мастер эпистолярного жанра.

Она пишет о том,

что пенсия маленькая,

что опять подорожал хлеб,

что если удастся скопить деньжат,

то к зиме, может быть,

справит себе новую обувку...

 

Я плáчу над её письмами.

 

3.

 

Каждый раз,

когда от мамы долго нет писем,

я прихожу в храм

и ставлю свечку

у лика Божьей Матери.

 

Я ничего не прошу.

Я молчу.

Я знаю:

Святая Заступница

понимает меня без слов.

 

Афродита. 13 лет

 

1.

 

Перекликаются гудки

на станции. А от реки

прохладой веет. Ловко

с песчаной кручи я сбегу,

девчонке рыжей помогу.

А Нинка – вот, чертовка! –

с размаху в волны – бух! Скорей

за ней! И стайка пескарей

шарахнулась. Вразмашку

в прозрачной сини я плыву,

девчонку – Догони! – зову.

Ну а она рубашку

уже сняла на берегу.

Глаза закрыть! Но не могу:

настороже как будто

топорщатся два бугорка.

Зудится правая рука

потрогать это чудо.

 

2.

 

Не велено рвать недозревшие груши.

Но что мне запреты?! И вечером в сад

соседский забрался и шорохи слушал:

хозяева точно не отблагодарят.

 

Ждала за забором с добычей девчонка,

смешинки в глазах огоньками блестели.

Ну а комары заливались так звонко,

как будто живьём меня слопать хотели.

 

Потом под сияньем луны бледнолицей,

не морщась, мы ели кислющие дички.

И к холмикам теплым она прислониться

позволила через трепещущий ситчик.

 

Не знал я, рискнувши сорвать плод запретный

впервые тайком, словно вор, то, что он,

конечно же, сладкий, конечно, заветный,

да ядом неведомым окроплён.

 

* * *

 

На улице Кожевенной

в приземистом здании из красного кирпича,

построенном ещё до 1917 года,

я – тщедушный отрок –

был помощником пимокатчика –

так называли мастеров

по изготовлению валенок.

 

Но премудростями этой профессии

я не овладел:

разгорячённый паром,

которым обдавались вонючие заготовки,

я глотнул колодезной воды,

а потом три недели

провалялся в постели с опухшим горлом.

После чего мама сказала:

– Обойдёмся без твоих валенок!

 

Почему спустя полвека

я вспомнил об этом?

Может быть, потому,

что в связи

с глобальным потеплением на планете

нынче мало кто носит валенки,

а я, если бы стал пимокатчиком,

валял бы их штабелями.

 

Впрочем,

почему бы и нет?!

Я же пишу стихи,

которые никому не нужны.

 

Харьковская история. 1995 год

 

Когда-то

они были сослуживцами

и даже любовниками...

 

Теперь он – в РУХе,

а она под каштанами,

подобно старухе

сидит среди баб

с потемневшими ликами

и торгует семечками

подсолнуховыми и тыквенными.

 

И если он, самостийный,

по Сумской

в запорожской папахе, с нагайкой

гуляет,

то принципиально

у хмурой кацапки

насиння* не покупает.

 

_______________

*Насиння (укр.) - семечки.

 

Сон о младшем брате

 

Я наливал, а братец пил

и поперхнулся вдруг…

 

Проснулся. Лунный диск застыл

в окне, как будто круг

спасательный.

Не дотянусь!..

А брат из тьмы, рыдая:

– И здесь никак я не напьюсь –

в подвалах винных рая.

 

Два прощания

 

* * *

 

В тени от облака мне выройте могилу

Юрий Кузнецов

 

Прости,

но в тени от облака не получилось…

Положили на Троекуровском,

где неподалеку

спит твой старший товарищ –

фронтовик Виктор Иванович Кочетков.

 

Ноябрьское небо

над землёю низко склонилось.

Слёз было много

и мало слов.

 

А облака в тот день

в синеве растворились,

тени исчезли, –

лишь тихий и вечный свет.

Мы простились,

ненадолго с тобою простились:

у поэтов,

как у стихов,

забвенья и смерти нет.

 

* * *

 

...В такие минуты

надо просто молчать,

потому что летят журавли.

Анатолий Кобенков

 

Похолодало так внезапно,

что странноватая соседка,

торгующая цветами,

проснувшись утром и увидев

увянувшие георгины,

запричитала:

– Горе мне, убыток!

 

Только хризантемы

белеют...

Поддержу торговку –

куплю четыре.

– Для кого? –

считая деньги, спросит.

– Толя ушёл...

– Чи, брат?

– Почти… Поэт.

– Как Пушкин, что ли?..

 

...Безголосо

летят, прощаясь, журавли.

 

* * *

 

К ограде старого кладбища

тулится родильный дом.

Пройдёшься по уличке сонной,

заглянешь из интереса

в пролом – там сирень и черемуха

буйно цветут кругом

средь побитого мрамора,

ржавеющего железа.

 

А если вернёшься обратно,

то, к зданию подойдя

розово-голубоватому –

цвета любви и надежды,

слышишь, как заливается

радостным плачем дитя,

матерь тихонько смеётся,

смежая библейские вежды.

 

* * *

 

Облака надвигались, над белым холмом кучковались,

превращались в лохматые тучи, на кручи дождём

неожиданным, резким, шумя и шурша, проливались

этим неповторимым, дарованным Господом днём.

 

Без громов и без молний хлестали и пенились струи,

чистотой омывая деревья, траву и цветы.

И подумалось: право, ну что разглагольствовать всуе

о божественном? Вот снизошло с высоты.

 

Старое пальто

 

Пальтишко, которое с надцати лет

носил, потеряло и форму, и цвет –

не чёрным глядится, а серым,

и воротник залоснившийся сед,

оторвана вешалка, пуговиц нет.

А был я в нем щеголем первым!

 

Но выбросить жалко пальто потому,

что, как никому, благодарен ему

за верность – умело делиться

теплом, отдавая всё мне одному.

Готово со мной хоть в пургу, хоть в тюрьму,

и, может, ещё пригодится.

 

* * *

 

...А холодеющая высь

Уже подсвечена багряным

Тревожным светом. И туманы

С болот клубами поднялúсь.

 

В прибрежной рощице опять

Кукушка о своём толкует.

Что будет? Что же с нами будет? –

Не отгадать и не понять,

 

Как не понять извечный ход

Времён к вселенской катастрофе.

И наши годы, как ни плохи,

Никто обратно не вернёт –

 

И холодеющую высь,

И тихий вечер над равниной,

И руку нежную любимой...

Молись! Об этом и молись.

 

Летописец

 

Молчание — золото

 

Золотые уста, да уж больно цена дорогá!

Побелела глава, и усохла, застыла рука.

Взор безумен – о, Боже! – когда, наклонившись к листу,

О насущном глаголет отчаянно, начистоту.

Неизвестный пророк он, а вовсе и не судия

Легендарного, пошлого – всяческого бытия.

О, затворнику древнему дали такие видны!...

Я и жизнь заплатил бы, а меньше и нету цены.