* * *
Благодарю твой промысел, Создатель!
По жизни, им устроенной, теку,
как капля в токе миллионов капель
стекает в дождь по мокрому стеклу,
не то ль витаю точкой пылевою
по темноту рассекшему лучу.
Благодарю твою господню волю,
что жив пока, теку ещё, лечу,
за каверзы судьбы и за кривизны,
за смех и грех, и лыко не в строку,
за все, что есть и будет в этой жизни,
за все, что смог и все, что не смогу.
И за восторг спасибо, и за дёготь
слепой непроницаемой тоски,
когда готов себя за сердце дёргать
и рвать его на чёрные куски,
За женщину, проснувшуюся рядом,
за побежалость сонных её глаз,
за то, Господь, что, в ласке нашей спрятан,
ты возносил над грешным миром нас...
Что дальше? Там, за разрушеньем плоти?
И как насчёт бессмертия души?..
Пройду свой путь и растворюсь в природе.
А что с душой моей – ты сам реши...
Песня пешки
Начавший резво некогда с е2,
легко перелетавший через клетку,
теперь я тело двигаю едва
на заданную новую отметку.
Игрок меня, ничуть не тяготясь,
кидал под бой, зевая ненароком.
Я не роптал, поскольку наша связь
являлась связью меж рабом и Богом.
Собратьев рвали чёрные слоны,
утюжил ферзь подошвою давящей.
Для нас, солдат игрушечной войны,
она была большой и настоящей.
Мы шли вперёд, врастали в этот ад.
А правила игры нам обещали
покой ничьей, победы благодать,
и чудеса восьмой горизонтали.
Не знаю, сколько душ я истребил...
как пёс, устал на скорбной этой тверди.
И в эндшпиль переходит миттельшпиль.
И жизнь моя наполовину в смерти.
Игра – модель. Но ведь и жизнь сама –
модель, игра, только ступенью выше.
И мой владелец главного ума
есть пешка в соответствующей нише.
Знать, правила придумали врали.
Напрасно мы мечтали об итоге.
Нет королев. И голы короли.
И пешки бесконечно одиноки...
После шторма
Всё, отштормило море.
Ветер дрожит слегка,
как трепыханье моли
в воздухе у виска.
Шторма восторг и ужас
море не помнит уж.
Спит, пристегнувшись к суше
пуговицами медуз.
* * *
Зое
Ты не корми меня этой лапшой –
«ещё повезет» и про «небо в алмазах».
Я всё понимаю. Я мальчик большой.
Я самая грустная лошадь в пампасах.
Где-то какие-то звёздочки есть,
но, в основном, всё бетонно и серо –
гири, безмены, стандарты и меры.
И не прорваться. И не перелезть.
Воли чужие, чужая корысть
Крутят меня в этом маетном круге.
Дергают нитки умелые руки.
Не оторваться...
Не перегрызть...
Или не лошадь? –
Плешивый кoйот...
Птица линялая с гузкой обвислой...
Знаешь сама ведь, что не повезёт.
Бобик издох – и вся аста ла виста...
Надо с добычей тащиться в нору.
Надо кидать в эти клювы личинки.
Кран починить...
Сапоги из починки...
Я починю...
забегу...
заберу...
Но про лапшу –
так не будет лапши...
Ты от всего упасёшь и избавишь
Чаем, молчаньем, струеньем души.
И не предашь меня,
и не оставишь.
Спят спиногрызики.
Долог наш чай.
Ты мои волосы гладишь ладонью.
Возле Тебя я как возле ручья
с самой живою и доброй водою.
Как меня любят и как я люблю...
Спрятались раки тоски под коряги.
Завтра посмотрим.
Сегодня я сплю –
самый счастливый карась в Титикаке.
* * *
Весна наступила!
Растаяло зло.
Мы вырвались, выжили, нам повезло!
Забилось, запело, завыло вокруг,
заворкoвало. Мы поняли звук.
И твари земные, и божьи рабы,
услышали зовы весенней трубы!
И вняли, узнали и приняли знак
для вешних, для вечных, для брачных атак.
Рванулись друг к другу сквозь бред и репьё
Венерино зеркальце, Марса копьё.
И – шерстью по шерсти, по перышкам – пух
и – скрещены шеи, и – выдохнут дух.
И – бегом оленьим, и – страстью горбуш,
всей силою плоти, всей волею душ.
– Люблю! – шепчет в поле убогий инсект.
– Люблю! – разливается в просеках свет.
– Люблю! – воет волк и роняет слюну,
впиваясь клыками в густую луну.
И мы с тобой тоже, обнявшись, плывём,
вращаясь, как щепочки за кораблём...
По ложам измятым, над ложью и ржой
по мяте, сливаясь душою с душой...
По жилкам, ложбинкам, по родинкам всем.
Как раньше я жил-то, и был-то я чем?
Под пение птичьих альтов и виол –
по бархату дёсен, холмам альвеол.
По крови, раздевшись до самых сердец.
Над прахом империй и злых королевств.
И – сердцем по сердцу,
И – нервом о нерв,
по свету, по ветру, по кончикам верб...
Омытые потом, как росами, мы
рассветами синими, розовыми,
лежим, утомлённые счастьем своим...
Красивого сына мы скоро родим!
* * *
Вот что я, убогий, думать смею –
и о том поведаю тебе, –
землю Бог придумал перед смертью.
Он её придумал в октябре.
Чтобы в этом гибнущем чертоге,
в этом шелушенье золотом,
человеки думали о Боге,
и смотрели на небо при том.
Чтоб слеза им зрение травила,
как родник – накапавшая нефть,
когда стаи птиц непоправимо
из небес вытягивают нерв.
Чтобы рвали души эти люди,
глядя на безумный листопад,
на его стекающие слюни
меж зубов-балясин балюстрад.
Чтобы знали – кончиться придется
(не придумать им от горя зонт),
вот и охладившееся солнце
падает, как лист, за горизонт...
Бог с кончиной всех провел, как шулер,
помирать-то Богу не к лицу...
А октябрь по-прежнему бушует,
словно скорбь по мёртвому творцу.
Спас
милая кто мы где мы
в дыме воде эдеме
в демоновы ль пределы
перелетели мы
это волна лимана
это во льне поляна
тема из телеманна
топкая пыль луны
явор я твой омела
якорь твой каравелла
если бы и хотела
не убежишь держу
ежели и изрежусь
глупой душой о нежность
радостна принадлежность
сладостному ножу
вместе с тобой летаю
выше всех алатау
к альфам и вегам тау
астровым берегам
словом привязан самым
шёпотом прикасаньем
сказанным несказанным
прожитым по слогам
ноют горбы горбатых
реки шумят в карпатах
тень на твоих лопатках
свет на твоих щеках
радость моя истома
яблочная оскома
первые струи шторма
в перистых облаках
милая где мы кто мы
кем мы с тобой искомы
солнцем ли что из комы
приоткрывает глаз...
птичьим колоратурьем
поезда рёвом турьим
августа неразумьем
что никого не спас
божье преображенье
в мире несовершенном
в щедрость плодоношенья
и хоть немножко в нас
альфа моя омега
мекка моя онега
небо моё и нега
будто в последний раз
* * *
Голоса за дверью – мама, папа, сестры.
Детство. Я проснулся. Слюнка натекла...
Вспомню – будто возвращусь на укромный остров.
Там тепло. До смерти хватит мне тепла.
Яблоки с айвою, с ноткою тумана –
запах. Так, наверное, должен пахнуть рай...
Принеси мне яблочко, мама... мама... мама...
Посиди со мною.
И не умирай.
Многое известно мне – что, кому и сколько.
Я до дней сегодняшних пролистал судьбу.
А тем утром мне светло. И немножко больно.
Словно бы до крови прикусил губу.
2003
* * *
Ты не верь, что из праха – в прах.
Верь, что смертию смерть поправ...
Живы те, кто ушли навек,
у излучин небесных рек,
возле тех заревых озёр,
где лазоревый белозор,
средь сияющих тех долин,
где ни веса, ни дат, ни длин.
Нам – года суеты, докук,
а у них – только краткий звук.
У нас дрязги и лязг мечей,
а у них – лишь звезда в ручей.
Наших рук невелик растяг,
а у них там – миры в горстях...
Им доступна такая вещь –
к нам прийти, долететь, протечь,
речкой, дождиком ли, травой...
Но уже никогда – собой.
* * *
Не ной, моё сердце...
Тужи – не тужи.
Проиграно.
Мизер наш ловлен.
Орешник червовые мечет тузы,
и ветер их носит над полем.
Я тоже разбрасывал сердце своё
кусками жалельных заплаток.
Не время ль тебе, дорогое рваньё,
слегка успокоить остаток.
До сукровиц розовых, чёрных костей
мир лиственных рощ измочален,
до крови рябиновых стылых кистей
и серых наркозных печалей.
Всё было не так и не в такт, и не в масть.
Ставь птички в расходные графки.
Уносятся птицы к теплу басурманств,
к покою и шёлковой травке.
А нам оставаться, а нам пропадать,
цедить нашу горечь солово,
лакать этот солод, cвободу глотать
в краю, где едома солома.
А нам, от последней любви замерев,
(не смолкни, тик-такай в запястьи)
учиться у этих осенних дерев
последствиям искренней страсти.
Пусть чьи-то сердца вроде снулых медуз,
но ты не страшись истереться.
Стучи, забубённый влюблённый мой туз!
Не бойся любви, моё сердце!
Март
Лес ещё молчит и спит.
Но учуй – в полянах чистых
марта, слабый в первых числах,
испаряющийся спирт.
Cок уже толкнулся вверх
по древесным по волокнам,
В небе ясно – лишь волок там
лёгких облачных помех.
Скоро – гибкие ростки,
выброс их мгновенный, зримый,
скоро – крик любви звериной,
птичьи зовы и свистки.
И в тебе самом, дружок –
человек слегка разумный, –
зазвучат синичий зуммер
или ангела рожок...
То есть, ты не умер – жив,
воздух густ и наст проломлен,
март, как истина, промолвлен
и влечёт, как миражи...
То есть, всё-таки весна
в сферах внутренних и внешних...
Хмель воздушных токов вешних...
Хорошо-то – мать честна!..
* * *
Эту книжечку прочтя,
понимаешь в эпилоге –
сослагательна мечта,
изъявительны итоги...
Если б, если б, если бы
нас поменьше бы качали
волны озера судьбы
и причалы привечали,
если б, если б поезда
не несли по рельсам длинным
от любимых к нелюбимым,
от «всегда» до «никогда»,
если б крепче руки свить,
если бы теснее слиться,
может быть, могло бы сбыться
то, чего не может быть.
Если б нас не тасовал
то ли Бог, а то ли шулер,
если б лучший друг не умер...
лучше б мне отпасовал...
Если б вовремя успеть...
Если бы остановиться...
Если б заглянуть суметь
в строчку ниже по странице.
Но, в уменье том слабы,
копим память поражений.
Изъязвительность судьбы –
горечь всяких наклонений...
Виолончель
Звучи, виолончель!
От музыки родятся
бушующий апрель,
стихи, протуберанцы.
Пусть ночью будет пар,
пусть будет бег оленей,
и будет звездопад
плыть по щекам Вселенной.
В прозрачности воды
пусть будет свет спирален,
в покое детских спален
пусть будут сны чисты.
Поверить разреши,
уняв моё безверье,
что можно жить вне лжи,
дружить без лицемерья,
любить вразлет, навзрыд
до умопомраченья,
чтоб души – словно взрыв,
чтобы из тел – свеченье,
за щедрость добрых дел
не ожидать получки.
Среди небесных тел
Земля пусть будет лучшим.
Пусть будет свет с небес
густ и виолончелен,
все живы будут без
шаманств, столоверчений.
Не спрашивай – зачем...
Скользи, смычок, по нерву.
Звучи, виолончель!
Пока звучишь, я верю.
1980/2003
Прощёное воскресенье
Я виноват. Я что-то повредил.
Своим телодвиженьем неуклюжим
я что-то поломал или нарушил –
баланс, ранжир, соотношенье сил.
Я виноват в убийстве муравьев.
Из-за несоразмерности огромной
я их давлю с привычкой многотонной,
не замечая гибнущих миров.
Я виноват, что даже запятой
передаю волненье по цепочке,
которое в определенной точке
становится конкретною бедой.
Я виноват. Я виноват. Я виноват
в том, что кого-то мог спасти от стаи,
но, испугавшись, спрятался за ставни...
Как твои руки, братец мой Пилат?
Я виноват как индивид. Ещё
я виноват как представитель вида,
что этим видом столькое убито,
что вряд ли будет этот вид прощён.
Я виноват и сто, и сотни крат
в том, что убог, труслив, несовершенен.
Ещё до совершения движенья
я знаю, что в нём буду виноват.
Простите – таково уж естество –
кого уже, кого ещё уважу –
обижу, оттолкну или измажу,
убью нечаянно, не ощутив того.
Господь, что ты затеял надо мной?
Зачем в вину уводишь, словно в топи?
Скажи, Господь, коль я – твоё подобье,
то как ты сам-то с этакой виной?
Не отвечай. Я для ответа мал.
И с каждым мигом жизни убываю.
Прости меня! Молю и уповаю.
Чтоб ты на мой вопрос не отвечал.
2003
* * *
Поранюсь, порежусь
о сонный осот,
о раннюю свежесть,
о сини высот,
о сирый осинник,
о крылышки птах.
И вовсе не сильно,
но больно-то как...
Как будто на росстань
пора повернуть,
Как колет мне острым
под левую грудь.
Поранюсь, покаюсь –
вина есть вина –
тебе, белый аист,
тебе, тишина.
Я жил и транжирил
казну своих дней,
я плавился в жире,
каких-то идей.
Какие-то числа,
химеры во мгле...
Но я разучился
ходить по земле.
Ломался я в позах,
запутывал след...
Вернись в меня, воздух,
вернись в меня, свет.
И вспомню до рези
в усталых зрачках
туманные взвеси
и солнце в ручьях.
Ты, жимолость, жалость
и нежность моя,
чтоб сердце разжалось –
впусти острия.
О воды, о стрежни,
о хвою в бору
поранюсь, порежусь...
запомню...
замру...
Порежь меня, поле
заросшей межой.
И больно...
И воля...
Живой я.
Живой.
© Владимир Табле, 1979 – 2008.
© 45-я параллель, 2014.