Табачок
Родина есть, или родины нет,
так это или не так,
утром глядишь на балтийский рассвет,
куришь цыганский табак.
Рваные уши эстонских берёз,
рваные ноздри погод.
Сколько скрываешь ты правду от слёз?
Двадцать какой-то там год.
Если б на каторгу ‒ вся недолга.
Если б клеймо ‒ всех делов.
Если бы мордою ‒ хрясь ‒ об снега.
Только подальше от снов.
Снова и снова схожденье дождя ‒
слабенький, как дурачок,
с белого неба, как с дыбы, сойдя,
сыплется мой табачок.
Сыплет сегодня и сыпал вчера,
прямо в осеннюю грязь,
и отступали солдаты Петра,
падая и матерясь.
Можно до Нарвы за пару часов,
можно совсем не спеша,
в чёрную пропасть кошачьих усов
словом табачным дыша.
Империя
Наташе
всё до отвращения серьёзно
О. Т.
Омерзительно серьёзно
сыплет дождик за окном.
Ты ‒ спокойно, я ‒ бесслёзно,
потому что об одном,
говорили вечер целый
и закончили к утру.
Ну кому какое дело
то, что мы с тобой умру,
что прокисло в небе синем
голубое молоко.
Далеко мы от России,
друг от друга далеко,
от полков в крови и славе,
фаворитских муляжей,
и не плачем по державе
государственных мужей.
Нам вполне с тобою хватит,
что, над койкой наклонясь,
пот сотрёт нам граф в халате
или, в затрапезе, князь.
Поглядит вороньим оком
(глаз другой потерян за ...),
и ни слова о высоком,
выдох, графская слеза.
Ты
Наташе
У меня в руке кошёлка,
в голове моей ‒ стекло.
Сколько золота и шёлка
на глаза мои пошло?
Согревает кацавейка
эти шрамы на плечах.
Ведь её вязали Блейку
в богадельне при свечах.
Песни опыта пропеты.
Что ещё осталось нам?
Пьём вино, едим котлеты
и глядим по сторонам ‒
вот сквозняк гуляет шторой,
вот ‒ невинность, вот ‒ кранты.
Ни одной другой, которой
я скажу такое «ты?»
От Марка
Ах, красный парк, ах, красный парк
в лохмотьях ранней тьмы.
Как беден лексикон наш, Марк,
нам не писать псалмы.
Мы можем только по грязце,
не взяв в суму добра,
с улыбкой нежной на лице
светлее серебра.
С датского
Н. П.
1
Звенела юбка-колокол,
да ветерок затих.
Прекрасней ты, чем облако.
Прекрасней всех других.
Огромная вселенная
и весь её простор,
чтоб выходила тленная
и смертная во двор.
Вселенной время дадено
для стука каблучка
по доскам Копенгагена,
по сердцу дурачка,
чтоб изъясняться лепетом
любовным по ночам,
чтоб страхом, чтобы трепетом ‒
все кудри по плечам,
чтоб никуда не сгинуло
то, что звалось не плоть, ‒
а Он ‒ с моей Региною ‒
Создатель и Господь.
Ах, локоны над плечиком,
и облака плывут,
один прыжок кузнечика
в могильную траву.
2
Разгово-разговоры.
Но плывут облака,
облака-киркегоры.
Киркегоры, пока!
Ваши тёмные спины
в розоватом дыму.
Значит, тему Регины
не закрыть никому.
Ларёк Пиво-воды
Этот старый ларёк
заколочен доскою.
Мне была невдомёк
солидарность с тоскою.
А увидел, и вот ‒
сердце бьётся всё глуше.
Полустёртое «вод...»,
трафаретные груши.
И трава, и трава.
И трава по колено.
............................
И у нас есть права ‒
умирать постепенно.
Шопен
1
Сосны шумят на взморье,
тут и там ‒ земляника,
долго сидела на шторе
белая бабочка блика.
Земляничные ранки,
панская плоть сметаны.
Скоро рванутся под танки
дуэлянты-уланы.
2
И ничего дальше,
и ничего больше.
И ни моей фальши,
и ни твоей Польши.
Плачут твои руки,
вянут мои маки.
Это ‒ грызут суки,
это ‒ свистят раки.
......................................
......................................
......................................
3
Покинуто всеми богами ‒
а те, что остались, не в счёт ‒
течёт это небо над нами,
как чёрная речка течёт.
Как речка, как чёрная. Словно
Шопена приём болевой,
который этюдом условно
считается мной и тобой.
И, в небо бросая окурки,
в его черноту за бортом,
одно лишь зиянье мазурки
оставим себе на потом,
чтоб не было больно и пусто,
чтоб не было больно и зря
от птицы, влетающей с хрустом
в семнадцатое октября,
от чёрной, печальной и дикой,
от чёрного шелеста крыл.
«Как звали её?» ‒ Эвридикой.
«Как звали тебя?» ‒ Позабыл.
4
Вечный мой радостный страх,
вечный мой обморок-плен ‒
центростремительный Бах
и центробежный Шопен.
Вечная пена волны,
тайна дворов и глубин ‒
ветер качает штаны,
простыни, рощу осин.
Вижу в окна глубину,
что ‒ неизбежно вполне ‒
в мыслях, идущих ко дну
нету и мысли о дне.
И никого не сужу,
а, наливая вино,
с немцем и пшеком гляжу
просто в простое окно.
Тень сквозь тень
1
Ты ни в чём не виновата.
Ты боролась с Ним в ночи ‒
от заката до заката.
Полдень. Домики. Грачи.
Колокольчик в правом ухе
разошёлся «динь-динь-дон».
Полдень. Домики. Старухи.
Полдень. Карканье ворон.
Ты боролась с Ним напрасно,
жилы порваны вотще.
Всё напрасно. Всё прекрасно ‒
каждый камешек в праще
закруглившейся дорожки,
пыль, ворона, седина,
силуэт в твоём окошке,
каждой вены глубина,
крик петуший, скрип осины,
взгляд усталый, тихий взор,
глубина глядит в глубины ‒
силуэт глядит во двор.
2
Зимней астры не сберечь.
Не веди об этом речь.
Облако повисло.
Нету в этом смысла.
Смысла нет, но есть мотив ‒
дома, птиц, колодца.
Не придёт возвратный тиф,
а мотив вернётся ‒
песня небольшая,
сна тебя лишая.
На плите остывший чай,
на чепце ‒ оборки.
Никому не отвечай
без скороговорки.
О себя ломай язык.
Не поймут ‒ не надо.
Так надёжней прятать крик ‒
вопли листопада,
крик дороги и песка,
мха и земляники,
напряжённого виска
ангельские крики.
3
Я уже не выдыхаю,
не могу я выдыхать,
улыбаюсь, отдыхаю,
проливаю чай в кровать.
Вот ‒ на миг глаза закрою,
и предстанет мне на миг
двор старинного покроя
из моих старинных книг.
Слышен голос колокольни,
воркованье голубей ‒
это всё, что я запомнил,
всё, что помню, хоть убей.
Может, Псков, а может, Тула,
может, Амхерст в декабре.
Стол, приёмник, спинка стула,
руки ‒ в лунном серебре.
Только голуби воркуют,
колоколенка звонит,
а влюблённые тоскуют,
а погасшее горит.
Спят созвездья и собаки,
не болит, тревоги нет,
через мусорные баки
прорастает маков цвет.
И проходят друг сквозь друга,
как сквозь тень проходит тень,
массачусетская вьюга,
достоевский белый день.
Мечта о вороне и Моцарте
Написать бы так разорвано,
так ‒ рваниною словес,
чтобы чёрным горлом ворона
Моцарт маленький пролез ‒
доказательством прощения
прозвучал на белый свет,
оказался возвращением,
тем, чего на свете нет,
и чего, наверно, не было,
а точнее, только в нём
пролетело небом-неводом,
синим облаком-огнём.
Земляничное место
Только светлая музыка лета
(ты не пьян? ты случайно не пьян),
словно тюлевый зонтик, воздета
над росой земляничных полян.
Ах, какое нам собственно дело ‒
мы стирали сорочки в крови ‒
что свистело, чирикало, пело
и так далее ‒ лето любви.
Сводит горло от сладкого крика ‒
«Эй, профессор, вас не было тут!»
Да, здесь тоже растёт земляника,
только здесь по-другому растут.
Почему же так хочется, милый
и беспомощный, как дурачок,
а точнее, душа попросила, ‒
плакать в белый твой воротничок,
словно лодка и доски причала,
женский смех, поцелуй сгоряча ‒
это смерть надо мной промолчала,
словно жизнь, над тобой прозвучав.
Вифлеемская звезда
1
Наташе
Небо, небо, ты тише, чем птица,
потому что ты не навсегда.
Но ‒ ответчица, а не истица ‒
Вифлеемская светит звезда.
А ещё нам поэзия светит
и казённая наша тоска.
Но горит, Что горит, и ответит,
Что горит ‒ за судьбу волоска,
на судьбу колоска и былинки.
А пока что ‒ до неба пешком
по обычаю и по старинке,
без мешка, если даже с мешком.
И не просто пешком, а босыми ‒
тёплый снег вифлеемский готов
прикоснуться к мозолям и к стыни
и ступней обнажённых, и ртов.
2
О. Б-кой
Я читал тебя и плакал.
Господи, зачем
колокольчиком прозвякал
месяц-Вифлеем?
За окном моим косматы
гривы облаков.
За окном шестой палаты ‒
лица стариков.
А в шестой палате пусто ‒
только скрип доски,
только вонь гнилой капусты
и больной тоски.
Только бродит кто-то ночью,
кто-то ‒ по утрам,
кто-то ставит многоточье,
весит пару грамм.
И на старые ступени
(вход во флигелёк)
старый-старый куст сирени
ветками прилёг.
Я тебе пишу об этом,
сам не зная ‒ нах?
Потому ль, что быть поэтом ‒
это быть в слезах?
Ну а что поэту ближе,
чем январский день,
запах призраков из книжек,
белая сирень?
Тристан и Изольда
Хоть это не ночь, и не светит звезда,
хоть «здравствуй» не сможет она мне сказать,
хоть женщину эту уже навсегда,
но этой пластинке нельзя доиграть.
Никто не запомнил ‒ зачем и почём
играла пластинка, лоснился паркет,
и даже не зная, что он обречён,
в квартире стоял электрический свет.
Стоял, прислонившись к дверям и стене,
порой прислонялся к причёскам и ртам,
к другой стороне, утонувшей стране.
Я тоже ведь мёртвый! Зачем я не там?
Зачем, почему ночевали потом,
лежали в постели, боясь шевельнуть
рукою, ногою, налившимся ртом,
боясь быть как все, кое-как, как-нибудь.
Фрейлахс 26 ноября
Н. П.
Это не я сказал,
это не ты сказала,
это твоим глазам
снится ресница-жало.
Если бы мы могли
вырвать его из нас.
Белый Покров на Нерли,
солнечный белый час.
Нерль из грудей течёт,
облако ‒ по реке.
Клезмер в Одессе пьёт
это же в кабаке.
Словно похожий вид,
словно звучит псалом,
словно пастух Давид
царствует за столом.
Птица белее в траве,
словно любовь, бела.
У неё в голове ‒
медные колокола.
Клезмер в Одессе спит,
видит во сне, что он ‒
царь и пастух Давид ‒
слышит какой-то звон.
Наколка
Ольге Б-ой
Я буду «лечь», я буду «встать»
той самой колокольней.
Стихов божественная стать
всё проще и прикольней.
Ко мне слетаются врачи,
вгоняют в кровь мне что-то.
А в жизнь слетаются грачи ‒
работа есть работа.
Они идут, идут, идут
по дворику и пашне,
как вековечный ход минут ‒
сегодняшний, вчерашний
и тот, который будет там,
когда меня не станет.
Синеет, как наколка, храм ‒
извёсткой и крестами,
и обращаются на «ты» ‒
ко мне, и сразу ‒ к Богу,
его чернильные кресты.
Присядем на дорогу.
И в дальний путь, в далёкий путь ‒
палата ждёт шестая.
Ко мне слетается на грудь
грачей крикливых стая.
Перекрещусь. Не жди меня.
Целую. Плачу. Каюсь.
Прощай меня. Целуй меня.
И жди, не отрекаясь.
Поскольку между нами связь ‒
и жёстко, и жестоко ‒
и жёлтый дом, и «Здравствуй, князь!»
в стихотворенье Блока.
Поскольку есть промежду нас
терновая корона,
капусты запах, русский квас
и грозди Соломона.
Поскольку между нами есть
и пациент и Рагин,
поскольку расплескалась честь,
но впитана в бумаги.
Поскольку целовал Христос
в ответ ‒ Искариота.
Грачи слетелись. Не вопрос.
Работа есть работа.
Словно девочка
Не пойму, что это значит
(разве кто-нибудь поймёт?) ‒
сквознячок поёт и плачет,
тихо дудочка поёт.
Что-то есть такое в мире,
заменяющее мир ‒
запах извести в сортире,
свет за окнами квартир.
Бесконечность это что ли?
Что ли нежность навсегда?
В глубине венозных штолен
есть хрустальная вода.
Есть такое не такое ‒
зубы ломит, смерти нет,
поцелуя и покоя
и грозы подземной ‒ свет,
словно молния приходит,
и уходит в глубину,
словно девочка подходит
ночью к тёмному окну.
С наималейшим
Наташе
Это было крепче чаю,
пресловутого чифира.
‒ Я тебе не обещаю
ни спокойствия, ни мира.
Обещаю спуски в штольни
за Его вином и хлебом,
а не эти колокольни,
породнившиеся с небом.
Обещаю дом, палату,
одеяло, приступ, койку,
не зарплату, а заплату,
не джекпот, а неустойку.
Обещаю пот горячий,
и холодный будет тоже.
А ещё ‒ ты будешь зрячий,
на ослепшего похожий.
Ничего не обещаю ‒
буквой, духом или жестом
(обещанья обнищали),
кроме райского блаженства.
.....................
Дождь течёт каким-то салом,
рак ползёт, свистеть готовясь.
Плачешь над «малейшим» Павлом,
ни о чём не беспокоясь.
Грачи прилетят
Хромота и зевота.
Позевай, помолчи.
А весною работа ‒
прилетели грачи,
и обрушились, словно
(укради, спастерначь)...
Нет, не то! Уголовный
распрокудинский плач.
И без всяких прикрасы,
на одной красоте,
понимает Саврасов ‒
это самые те,
эти самые ноты
этой самой судьбы ‒
от гулянки до рвоты,
от любви до пальбы.
И с того, что по ляжкам
пот холодный течёт,
с небольшою натяжкой
начинаешь отсчёт
колоколен и вышек,
деревенек и зон,
и сезонов одышек.
И ‒ дыханья сезон.
Не дойти до крылечка,
не взойти на крыльцо.
Только ветер и свечка.
Только мрак и лицо.
Вокруг за 48
1
Вокруг сквера за 48 лет
Наташе
Листья уже отпадали.
Угомонись, поэт, ‒
сладкого запаха падали
вот уже месяц нет.
Дышится, как смеркается,
дышится на лету,
словно летишь. Икается
Фоггу и Паспарту.
Думаешь не о скверности.
Нету на свете скверн.
Есть состояние верности,
небо и зимний сквер,
и ощущенье верного
в смертности нежной лиц,
в томиках чтива вернова,
в шелесте их страниц.
2
Мой дорогой Артюр
Мне не стать большим поэтом ‒
диким словом, божьим ртом,
потому что я на этом,
потому что ты ‒ на том.
И настаивать не надо,
я не стать поэтом рад.
У него одна награда ‒
озаренья, Аден, ад.
Отчего тогда по харе
у меня течёт твоя ‒
жарко в городе Хараре ‒
пота горькая струя.
3
Merci
Наташе
Значит, буду понимать.
Понимать, не понимая.
Снег идёт, едрёна мать.
Снег пошёл в районе мая.
Ты ‒ не снег, и я ‒ не он.
Снег идёт в глаза и в уши.
Производит снег район
прямо в званье мамамуши.
Я ‒ обычный мещанин ‒
рад турецкому параду.
Снег идёт, как господин.
Отчего же ты не рада?
Отчего твои уста
(устарело выраженье)
пахнут уксусом креста
и в покое, и в движенье?
Отчего и прах, и тлен
пред тобой ‒ турецкой розой? ‒
говорю не как Журден,
не намёками, не прозой.
Продолжаю вить строку,
продолжает бить ознобом.
В общем так ‒ Merci beaucoup,
здесь merci, merci за гробом.
Розмарин, водосбор, нивяник
"Он тучен и одышлив."
У. Ш.
У кого живот и брыли,
редкий волос? И до слёз
вы за что его любили
так отчаянно всерьёз?
Так упрямо, тихо, нежно,
так беспамятно вполне,
словно были ‒ сумрак снежный
при мерцающей луне.
Надо было много проще,
не теряя головы
и не слыша в дикой роще
поминальный крик совы.
И теперь чего хотите?
Отправляйтесь прямо в ад.
А поставит точку мститель,
ваш родной беспечный брат.
Псков, зима
С. Куз.
Зима стекает со спины,
ботинок и штанин,
из глаз ‒ из самой глубины ‒
течёт сезон един.
А ветер стонет от бросков
на белый камень, где
стоит со свечкой город Псков,
с извёсткой в бороде.
И сколь ни примешь ты на грудь
причастия бичей,
зиме стекать и ветру дуть
и плавиться свече.
Лейтенант Натаниэль
Что-то стало мне очень херово.
И теперь, от большого ума,
понимаю почти с полуслова
одного Александра Дюма.
Город светится бледно и мутно,
ртутный градусник в небе разбит,
и Венера крупинкою ртутной
то горит, то опять не горит.
Говорят, от французских болезней
помогает любовникам ртуть.
Только нет ничего бесполезней,
если ярости им не вернуть.
Оттого перемазаны кровью
все страницы ‒ недетский роман,
только детскому средневековью
я его ни за что не отдам.
Свет зажгу и открою окошко,
с толстой книжкою лягу в постель,
и прильнёшь ты влюблённою кошкой,
и прошепчешь мне ‒ «Натаниэль».
С толстой книжкой, как с толстою шлюхой,
и с тобою, уткнувшейся мне
подбородком в тяжёлое брюхо,
при дневной бесполезной луне.
Бесполезной, как предосторожность,
как попытка сберечься, сберечь.
И начнётся судьбы невозможность
в переводе на русскую речь.
© Владислав Пеньков, 2018.
© 45 параллель, 2019.