Владислав Пеньков

Владислав Пеньков

Четвёртое измерение № 31 (487) от 1 ноября 2019 года

Тихие дни в Клиши

 

Сопки

Про Североморск 1986 – 1987

 

-1-

 

Руслану

 

Почернели газеты

тех далёких времён.

Я за обморок Фета

в жуткий ливень влюблён.

 

Ливень хлёсткий, кипящий.

Пожелтевшая даль,

пожелтевшие чащи,

мгла, тоска и печаль.

 

Вкус тресковый, но с ноткой

от дымка табака.

Жизнь была идиоткой.

Идиотка, пока!

 

Что там сразу нальётся?

Север – выдох и вдох.

Только мох и болотца.

Лишь болотца и мох.

 

Север. Вечер. Цилиндрик

сигареты во рту.

Ночь – сияющий индрик

над портом и в порту.

 

Индрик – вдох, индрик – скалы,

индрик – камни, вода.

Поцелует оскалом

голубая звезда.

 

Откупорю кальмара.

Боже, как мне легко!

Небо – дочка кошмара,

пью её молоко.

 

Индрик кроет медведиц,

и рождается что?

Торжество гололедиц

и прогулки в пальто.

 

Вечер – нежная дочка

этой страшной любви.

Леденелая мочка,

холодок – фронтовик,

 

холод осени рыжий

я вбираю в слова.

Подлетая всё ближе,

в губы дышит сова.

 

-2-

 

Наташе

 

Один и сопки, сопки и один.

Дома и сопки, рыжий цвет и жёлтый.

И вроде сам себе я господин

по отношенью к «Мальчик, да пошёл ты!»

 

Иду по склону. Божий мир глубок.

И он такой, как будто бы он – первый.

По небу сопки катится клубок

и нитки простираются, как нервы.

 

Иду по сопке. Сопок желтизна,

вкрапление зелёного и черни.

Меня ли постигаешь ты до дна?

Меня ли понимаешь, миг вечерний?

 

А может, это я тебя постиг.

Ты длишься, ты раскидан и расцвечен.

Ты – только лишь во мне единый миг,

и лишь во мне ты и един, и вечен.

 

Приду домой и, пиво отворив,

налью в стакан, и закурю, заплачу.

Ну почему, с тобой поговорив,

я ничего совсем уже не значу?

 

Я пешеход, идущий строго вниз.

О Господи! О сопки! Край у края.

Как будто ты выходишь на карниз

и движешься, от страха замирая.

 

От страха и восторга. Я один.

Я параноик. Бог мне шепчет в ухо –

Лишь ты и Я. Лишь раб и Господин

в просторе желтизны, покоя, духа.

 

И есть на свете лишь одна скрижаль,

и ты её несёшь – Тем ближе нежность,

чем горше воздух, чем больней печаль,

чем ёмче строчка, тем страшней безбрежность.

 

Иди, пока идётся. Будет всё.

Огонь, вода и барабан и трубы,

и всё тебя, как бездна, засосёт,

и отсосёт, и пальцем вытрет губы.

 

Любовь

 

Наташе

 

-1-

 

Пошёл бы дождь, всплакнула бы душа –

как хорошо на Балтике унылой,

раз за самой собою ни гроша,

к себе самой прильнуть – больной и милой.

 

Всё это ей навеял старый Бах –

весёлый дядька, добрая наседка.

И сладким потом каменных рубах

от старых стен – свободой – пахнет едко.

 

На пасторе железные очки –

сквозь них не видно, как легко и нежно

на службе засыпают старички

и ниточка слюны течёт небрежно.

 

А это их свобода – засыпать.

Был долог век и набрякают веки.

У Господа широкая кровать,

но прежде, чем залечь в неё навеки,

 

есть проповедь и каменный Христос,

и Книга проповедником раскрыта,

он сам стоит – от пяток до волос –

осенняя добыча лимфоцита.

 

А после хлынет Бах – за всё про всё,

другого нет ответа, и не надо,

на то, что тянет, мучит и сосёт,

и этим сохраняет от распада.

 

-2-

 

Качну упрямо лысой головой.

Дойду до кухни шаткою походкой.

От чая пахнет летом и травой,

плывёт чаинка парусною лодкой.

 

Я не был тем профессором в кино,

я не смотрел на циферблат безликий.

Но здесь и там, как будто всё равно,

рассыпалась корзинка земляники.

 

Две девочки хохочут невпопад.

Любовь проходит мимо в белом платье.

Наверное, я в чём-то виноват.

Наверно, мне чего-нибудь не хватит –

 

простого счастья, капельки судьбы,

прогулки возле озера по роще,

обычных слов, закушенной губы,

чего-то, даже этого попроще?

 

Я замыкаю круг. Я выхожу

из кухни, из тревоги, из сюжета.

Свет выключив, во мраке нахожу

мгновенное стремительное лето.

 

Две девочки хохочут. Спит отец.

И белых чаек мне не слышно крика.

В траве под сотню маленьких сердец –

рассыпалась лесная земляника.

 

-3-

 

Куда убегает дорога,

в какой скандинавский туман?

Профессор, вы прожили много.

Вы помните запах полян?

 

Стучит тёмно-синяя жилка

в закрытые двери виска –

за ними одна старожилка,

одна приживалка – тоска.

 

Ни боли, ни сильного духа

не надо. Их выгнала вон

худющая эта старуха,

противница этих персон.

 

И вот вы сорвались в дорогу.

Зачем? От чего убежать?

Хотите вернуться к порогу?

На свежей траве полежать?

 

Проснуться от детского крика?

Сказать вы хотите сейчас –

Рассыпалась вся земляника.

А я её, дурень, не спас.

 

Не знаю – от скуки, от лени,

в отключке, во сне, в мираже?

И вот я встаю на колени –

собрать, что пропало уже.

 

Русский

 

Е. Ч.

 

Снега лежат свинцово,

но всё за них отдашь.

Дрожит в руке Рубцова

огрызок-карандаш,

 

а может авторучка –

не важно, до балды.

Вчера была получка.

Вчера купил еды,

 

и, чтобы веселее

жевался бы кусок –

поэтского елея

купил, пшеничный сок.

 

Который год, как будто

я это всё несу –

североморским утром,

в тринадцатом часу.

 

Лежат снега повсюду,

свинцовые снега.

Поешь, помой посуду,

потом прости врага.

 

Сядь у окна и слушай,

листая книгу, как

пришёл к тебе по душу

январский полумрак.

 

Колебля занавески,

он входит, не таясь.

При чём тут Достоевский?

А с ним какая связь?

 

Но в этой вот юдоли –

обои зелены –

всё русское до боли.

Садитесь, пацаны

 

за столик колченогий

и, содвигая лбы,

давайте – о дороге,

о каверзах судьбы.

 

Хотя б о том, что спички

промокли. Дай огонь.

О том, что в рукавичке

узка её ладонь –

 

ладонь судьбы по-русски,

все линии – в хаос.

И дальше – без закуски

и в дымке папирос.

 

Ангел из моей реторты

 

К. Ер.

 

И хотелось мне здесь умереть,

в этом городе серы и злата,

серы, выжегшей добрую треть

моего колдовского халата.

 

Мне плевать, что не рады мне здесь,

раз по улицам лязгали танки,

мне плевать на гражданскую спесь.

Пусть обнимут меня маркитантки.

 

Пусть обнимет меня человек,

чьё занятие – быть проституткой,

чья слеза из-под крашенных век

будет честной, солёной и жуткой.

 

Я смешаю в реторте слезу

с остальными субстратами ночи.

До постели потом доползу

и услышу, как где-то хохочет

 

добрый Лёв над мгновеньями нас,

вылепляя чудовищ из глины,

и течёт из маслиновых глаз

золотая вода Палестины.

 

Ничего, дорогой мой шутник.

Я отвечу тебе – вот в реторте

на одно лишь мгновенье возник

Ангел – вишня на Божием торте.

 

Но мгновенья хватило ему

для объятий моих, и, взлетая,

я услышал, как тает в дыму

Прага, Прага его золотая.

 

Красные туфельки

 

Сентябрю 85-го

 

В красных туфельках по сентябрю,

как прощальная бабочка страсти,

поднимая над утром зарю

и причёски кудрявые снасти,

 

залетела ты в мой кругозор,

и зовёшься такою тоскою,

что гляжу я с тобою во двор

и не знаю, когда успокою.

 

И не знаю, а надо ли мне

успокоиться, или дороже

видеть крах в наступающем дне,

как морщинку на греевой коже.

 

А утрами бывает туман –

дышишь-дышишь, и тонешь во вдохе.

Пожелтевший листок-Дориан –

очевидец прекрасной эпохи.

 

Мария-Антуанетта

 

-1-

 

Чумное проклятое лето.

Жара беспощадно права.

Мария-ах!-Антуанетта,

прошу вас, фильтруйте слова.

 

Так пахнет и пылью, и воском,

свечами, огарком свечи.

И скоро в дорогу повозкам

отмашку дадут палачи.

 

Вы были прекрасны, как птица.

Болела у вас голова.

Кто знает о том, что случится?

Прошу вас, фильтруйте слова.

 

Просить вас об этом напрасно.

Надменная вздёрнута бровь.

Трёхцветной свободой опасной

историю вытерла кровь.

 

-2-

 

Всё понятно, но всё-таки жаль.

Королеву – прыгучую блошку

лучше бы миновала печаль,

лучше бы это всё понарошку.

 

Лучше б в спальне открыла глаза,

и не кровь потекла с эшафота,

по щеке потекла бы слеза,

раз приснилось ужасное что-то.

 

Лучше флейта, кларнет и гобой –

тихо-тихо, так тихо, как в спячке

с оттопыренной нижней губой,

родовою губой австриячки.

 

Старый ворон Артур

 

Это просто зима, это блещет Арктур,

это пьяницы просят – Налейте!

Это в чёрном саду серый ворон Артур

изливается грустью на флейте.

 

Ночью звёзды вокруг, ночью звёзды близки,

и замешана воля на страхе.

А у кёльнерши-девочки рожки-соски

проступают из белой рубахи.

 

У неё на лице – деревенский загар.

Старый ворон склонился над книгой.

Он девчонке смешон, как сосед-пивовар.

Старый ворон, крылами не дрыгай!

 

Есть девчонка, соски и большие глаза,

и припухшая нижняя губка.

И над волей твоей есть ночная гроза,

отблеск лампы с накинутой юбкой.

 

Всё зависит порой от движенья руки,

фитилёк или небо с Арктуром.

Флейта дышит едва, по углам пауки

паутину плетут над Артуром.

 

Шотландскому королю

 

Кончаем тары-бары –

народец слишком прост.

Малютки-медовары

не встанут в полный рост.

 

Не выучат законов,

не создадут стихов.

Течение сезонов –

порядок их таков.

 

Возьмите волкодава

и соберите рать.

Народец этот, право,

не станет воевать.

 

Они умрут, как дети,

травою на ветру

полягут люди эти,

всё кончится к утру.

 

И лишь один, с пелёнок

обученный играть,

какой-нибудь ребёнок,

не станет умирать.

 

Пройдёт сто лет и триста,

и тысяча пройдёт,

его дуделка свистом

на берегу поёт.

 

Колышут волны дико

огромные моря,

а он – как земляника,

как вереск и заря.

 

И кто придёт на берег,

услышит этот свист.

И кто придёт, поверит,

что навсегда флейтист.

 

Собачья морда брызжет

горячею слюной.

И с каждой каплей ближе

безжалостный убой.

 

Но что вы ни умейте,

останетесь в долгу –

вам не играть на флейте

на страшном берегу.

 

Оперетта

 

У меня гудят гобои

Иоганна-старика.

У меня желты обои

от плохого табака.

 

Это истина простая –

за моим поёт окном

воробьёв горластых стая

об одном да об одном,

 

что и впредь гобоям мучить

в сердце тёплую тоску,

что текут по небу тучи,

а стекают по виску

 

каплей крови при Вердене,

там – на Первой Мировой.

Боже, как прекрасно в Вене

опереточной весной.

 

Штраус ходит по бульвару,

опираясь на смычок,

хочет славы и навару,

хочет счастья, дурачок.

 

Тихие дни в Клиши

 

Ты меня не поймёшь, ты – цикадка.

Сколько в мире вина и любви!

Вечерами становится сладко,

но печалей уже не зови.

 

Нет печали, не будет печали.

Перебор, перегар, неуют.

И цикады уже замолчали,

и сирены сейчас запоют.

И девчоночий остренький локоть

упирается шпилем в рассвет,

в эту радость и холод, и копоть,

эта нежность за пару монет.

 

Длинноногая, хочешь Шираза?

Тонкорукая, смейся сейчас.

Или плачь. Или даже всё сразу,

наливая прощанье на глаз.

 

Конь унёс любимого

 

Кварты, квинты, септаккорды,

в небе ласточка летит.

Тот, кто любит, тот не гордый.

Тот, кто любит, тот простит.

 

Оседлает иноходца

и уедет навсегда.

Тот, кто любит, не вернётся.

С потолка течёт вода.

 

Руки стынут, стынут губы.

Кварты, квинты, септаккорд.

Трубы, лютни, лютни, трубы,

осыпает листья норд.

 

Скоро белым-белым пухом

всё засыплет в декабре.

Кто ушёл – ни сном ни духом,

ни рукою в серебре

 

не коснётся струн, плеча ли.

Всё простил он. Белым днём

волны снега и печали

занесли его с конём.

 

Польские – водка, дождик, музыка

 

Унылая бестравная земля,

прекрасная бравурная музыка.

Мне дождик давит горло как петля

и рвётся от шопеновского вскрика.

 

А в тёмных лужах – сладкая вода.

Пойдём гулять, Алина и Арина?

Сладка моя холодная звезда.

Станцуй любовь, полячка-балерина.

 

Перебирая ножками, танцуй.

Так дождь танцует в чёрных-чёрных ветках.

Так тает самый первый поцелуй,

когда мазурка – мальчику соседка.

 

Ах, гордой шляхты скоротечен век.

Уланы задыхаются в атаке.

Слеза течёт из-под тяжёлых век

усталой Польши – брошенной собаки.

 

А всё-таки завидую я Вам,

хлебнувшие Шопена и мазурки,

крылатые комарики улан –

летящие на панцеров придурки.

 

Я пью Соплицу. Пойлом лучше всех

девчонкой в магазине отоварен,

я пью за гибель, то есть за успех,

Шопеном вдрызг упившийся татарин.

 

Старики

 

Р. Г.

 

Я долго-долго сплю, пока

снаружи белый свет и солнце,

пока соседи облака

не постучат в моё оконце.

 

Их голубые парики,

камзолы, согнутые спины.

Идут по небу старики

времён второй Екатерины.

 

Я просыпаюсь, страшно зол,

я тоже–- не отсюда атом.

И надеваю свой камзол,

и трость ищу, ругаясь матом.

 

На бал спешу, трясу губой.

Быть может, шут или придурок.

Но помню я последний бой –

встал, закурил, пошёл на турок.

 

Храм

 

На самом краешке земли,

а может быть, уже за краем,

синеет ниточка Нерли

и отражения вбирает.

 

И лёд её не ледовит,

когда сверкает вздох на шарфе.

Перебирает царь-Давид

тысячелетия на арфе.

 

Который час? Который год?

Который век в глазах Давида?

Ломает рёбра ледоход.

Гнетёт историю обида.

 

Выносят князя из хором,

кончает брат братьёв, зверея.

То дождь зимой, то грянет гром

на отпевании Андрея.

 

А рядом – белою стеной,

пусть – в ржавых метинах-разводах,

теплеет время надо мной

в околоплодных небосводах.

 

За Скамандром

 

-1-

 

Чайна табак

 

Наташе

 

Хочешь, пагоду я нарисую,

журавля нарисую, рассвет,

и тебя – невеличку босую,

открывающей блок сигарет.

 

Нам не надолго хватит китайских,

за минуту сгорают они.

Но, бывает, драконы-скитальцы

прилетают на эти огни.

 

И бывает их целая стая.

Надевай свой французский картуз.

Донесёт нас тяньлун до Китая,

не считая две тени за груз.

 

Развевается локон по свету.

Дураки не боятся огня.

Закурив на ветру сигарету,

не докуривай раньше меня.

 

-2-

 

Трукури, акробаци ши кловни

 

Наташе

 

Циркачи трансильванские босы –

осень тёплая греет травой.

У смуглянок тяжёлые косы –

ну и как не болеть головой?

 

Отхлебнём ли венгерского спирта,

захлебнёмся от горькой травы –

не видать нам ни лавра, ни мирта,

и вообще – не сносить головы.

 

Наши карлики – первого сорту.

Наши клоуны – боги арен.

Шапито голубую реторту

сам Господь не снимает с колен.

 

Акробатка, лети же и смейся!

Или падай, счастливо смеясь.

Чтобы мир содрогнулся, разбейся

об арены весёлую грязь.

 

-3-

 

За Скамандром

 

надежда блеснёт и вперится незряче:

«Я не раз говорил и твердить не устану,

Что ошиблась Кассандра. Всё будет иначе».

Я. Л.

 

Предадут родители и дети,

совершат любимые ошибку.

Вот ты и один на белом свете,

слушаешь октябрьскую скрипку.

 

Под рябиной, замершей в поклоне,

говоришь ты, к скрипке обращаясь –

Это – как в Париже, на перроне,

никуда уже не возвращаясь,

 

только слыша поезда шипенье.

Поезда на польском часто плачут.

И в варшавском их произношенье

можно отыскать свою удачу.

 

До свиданья, я уже доехал, –

говорю дымку, рябине, ветру,

прикасаясь пальцами, как Лехонь,

но к воображаемому фетру.

 

Маки

 

Кто плачет в чистом поле?

Кто плачет в полумраке

о Шоше, Яне, Коле?

Трава. Трава и маки.

 

Чернеют не гадюки.

Вползает рельс на шпалу.

И месяц тянет руки

к воротам Биркенау.

 

Ах, маки! Ах, ребятки,

ваш цвет краснее кори.

Июньский вечер сладкий.

Дымится крематорий.

 

Хроника любовных происшествий

 

Совсем-совсем простые звуки –

бывают ли на свете проще? –

такими только о разлуке,

о поцелуе в летней роще.

 

Простые звуки, звуки клавиш

запишутся на киноплёнку.

Но ничего ты не исправишь,

забудешь рыжую панёнку.

 

Панёнка дымом улетела –

и далеко она, и близко.

Сжимай невидимое тело.

Целуй невинную актриску.